Текст книги "Забайкальцы. Книга 1"
Автор книги: Василий Балябин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц)
– Кончились, – уныло подтвердил Швалов. – Поминать будем Чемоданова часто.
Приемку и сдачу тюрьмы начали на следующий день. В коридоре главного корпуса с утра толпились свободные от дежурств надзиратели. Широкий коридор этот, соединяющий два этажа, проходил через весь главный корпус тюремного здания. Хотя на дворе яркое, солнечное утро, в коридоре сумеречный полумрак, так как узкие зарешеченные окна продольной стены, обращенные к северу, мало пропускают света. В стене напротив двери – камеры второго и третьего этажей. Вдоль этой стены, на уровне второго этажа, приделан балкон с железным настилом, шириной в сажень, обнесенный по краю чугунной решеткой. По середине коридора висячий железный мост, соединяющий балкон третьего этажа с лестничной клеткой. От лестницы начинаются коридоры северного придела, названного почему-то «глаголем».
В восточной части главного коридора устроен алтарь тюремной церкви. Здесь все так же, как и в обычных церквах, только молящиеся во время церковной службы делились на две половины. В восточной, ближе к алтарю, молились тюремные служащие, их семьи и солдаты местного гарнизона; в западной половине – отделенные толстой решеткой заключенные. А на железном мосту – над молящимися – стройно распевал хор певчих, состоящий из заключенных, под руководством церковного дьякона.
В ожидании начальства надзиратели выстроились двумя шеренгами в западной половине коридора. Правофланговым первой шеренги стоял Донцевич, саженного роста детина, известный в тюрьме зверским обращением с заключенными. По этой причине Черевков никогда не назначал Донцевича дежурить в коридоре, где находились камеры политических, хотя при Покровском и Чемоданове он заметно сбавил свою прыть. Рядом с Донцевичем – широкоплечий, могучий, как старый дуб, Дед – Емельян Акимович. На широкую выпуклую грудь Деда, украшенную тремя Георгиями и медалями, волнами спадала черная, в мелких колечках борода. По сравнению с Дедом стоящий рядом малорослый Фадеев казался подростком.
Наконец появилось начальство: Чемоданов, его помощник Даль и, в сопровождении трех «своих» надзирателей, Высоцкий – небольшого роста, сутулый блондин, с жидкими белесыми усами на багровом лице и маленькими злыми глазками оловянного цвета. Чемоданов заметил, что многие из его бывших подчиненных недовольны приездом Высоцкого. Мрачнее осенней тучи выглядел Дед, хмурились Бекетов, Фадеев, зато лицо Донцевича светилось нескрываемой радостью. Но больше всех радовался Даль – маленького роста старикашка со сморщенным, как печеное яблоко, безбородым лицом. Он был одним из самых свирепых тюремщиков. Как Покровского, так и Чемоданова Даль ненавидел от всей души и теперь, хотя Чемоданов фактически был ещеначальником демонстративно обращался не к нему, а к Высоцкому, при этом с плюгавого личика Даля не сходила подобострастная улыбка. Едва Чемоданов выслушал рапорт, как Даль уже подскочил к Высоцкому и, приложив руку к козырьку фуражки, осведомился:
– Откуда прикажете начать, ваше высокоблагородие?
Окинув ретивого помощника благосклонным взглядом, Высоцкий как-то странно – одними губами – улыбнулся.
– Начнем с третьего этажа, с восьмой камеры, – и кивком головы показал на своих надзирателей. – Возьмите моих людей в помощь и действуйте.
– Слушаюсь, ваше высокоблагородие! – Даль жестом приказал надзирателям следовать за ним и бойко, по-молодому повернувшись «налево кругом», помчался наверх, бряцая шашкой по каменным ступеням лестницы.
«Каков негодяй! – удивился Чемоданов, слушая, как распоряжается Высоцкий. – В тюрьме еще не был, а уже знает нумерацию и расположение камер, подробную получил информацию».
Вскоре сверху, по железному настилу моста и вниз по лестнице прогрохотала, звеня кандалами, первая партия уголовных. В середине коридора уже поставили длинный стол, писарь выложил на него несколько кип статейных списков. Каторжников выстроили двумя рядами вдоль коридора, приемка началась. Писарь по алфавиту выкликал заключенного, тот выходил из строя, подходил к столу, Высоцкий спрашивал, за что судился, пробегал глазами статейный список, вызывал следующего. Чемоданов сидел молча сбоку стола, предоставив Высоцкому свободу действий. Восьмую и седьмую камеры приняли быстро, без задержки. И вот по балкону третьего этажа звенят кандалы политических. Не торопясь сходят они по лестнице, выстраиваются недалеко от стола, постепенно затихает кандальный звон.
Чугуевский стоял пятым в первой шеренге, рядом с Губельманом, и видел, как Миней Израилевич, встретившись глазами с Чемодановым, чуть приметно кивнул ему головой, и бывший начальник ответил ему тем же. Этот мимолетный обмен приветствиями не ускользнул от внимания Высоцкого, но он не сказал ничего, лишь сердито покосился на Чемоданова и обернулся к писарю:
– Начнем!
– Михлин Евсей! – вызвал писарь и положил перед Высоцким тоненькую папку – статейный список.
Любимец всей камеры, всегда гладко выбритый, молодой и веселый Михлин вышел из строя.
Высоцкий внимательно осмотрел его с головы до ног.
– Ты за что судился?
Михлин вспыхнул, карие глаза его гневно сузились, близко сошлись над переносицей тонкие черные брови.
Высоцкий повысил голос.
– Ты что, оглох?
– Прошу не «тыкать», отвечать на «ты» не буду.
– Ах, вот как! – меняясь в лице, воскликнул Высоцкий и, обернувшись к своим надзирателям, только глазом повел на непослушного, как они, словно разъяренные псы, набросились на беззащитного Михлина и, схватив его за руки выше локтей, поволокли в конец северного коридора, в карцер. Вторым вызвали Пирогова, но и он поступил так же, как Михлин. Взбешенный таким сопротивлением, Высоцкий, указывая пальцем на Пирогова, заорал, топая ногами и обращаясь к стоящим в строю старым надзирателям:
– Взять его! Взять! В карцер!
В ту же минуту из строя на Пирогова ринулся Донцевич. Очередь была за Дедом, но он и глазом не моргнул, продолжал стоять недвижно, нахмурив мохнатые брови. На помощь Донцевичу поспешил Сердов из второй шеренги и помощник Даль.
Когда в карцеры было уведено двенадцать человек, к Высоцкому пошел Черевков и, взяв под козырек, доложил:
– Ваше высокородие, карцеров у нас больше нет!
Кинув на Черевкова короткий злобный взгляд, Высоцкий опустился на стул и, очевидно желая успокоиться, стал молча барабанить пальцами по столу. С лица его медленно сходил багрянец. Тягостное воцарилось молчание, молчали застывшие в строю надзиратели, молчали недвижные, поредевшие шеренги политических, лишь из северного коридора доносился топот ног – возвращались надзиратели, уводившие узников в карцеры, да из камер доносились приглушенные толстыми стенами глухие отголоски людского говора, звон кандалов.
Чувствуя локтем стоящего слева Губельмана, Чугуевский стоял, как и все, не двигаясь, и не отрываясь смотрел на зарешеченные окна, на квадратики нежно-голубого неба, на легкие, белые, как лебяжий пух, облака. Там сейчас яркий, теплый день, ласково греет солнце, там ключом бьет жизнь, все живущее на земле ликует, радуясь наступающей весне. А здесь, в этом мрачном, сыром каземате, озверевшие, облеченные властью люди угнетают других, бесправных, закованных в железо людей. Тяжко вздыхая, Андрей переводил взгляд в другой конец коридора и там, в сумеречном свете, видел багряную полосу церковного занавеса, закрывавшего иконостас, видел икону, намалеванную на стене. И казалось Андрею, что скорбный лик Спасителя осуждающе смотрит на все, что творится сегодня в этом коридоре.
– Та-ак… – проговорил наконец Высоцкий и, скосив глаза на писаря, приказал: – Следующий!
– Губельман! – вызвал писарь.
– Ага-а! – сощурив глаза, Высоцкий пристально посмотрел на вышедшего из строя Минея Израилевича. – Это и есть Губельман? Та-ак… – Он перевел взгляд на статейный список и, явно избегая местоимений, спросил уже в третьем лице: – Судимость Губельмана?
Гордо вскинув голову, Миней Израилевич смерил начальника презрительным взглядом и, не повышая голоса, ответил:
– Из чувства солидарности с товарищами, брошенными в карцеры, я также отказываюсь отвечать!
Оловянные глазки Высоцкого злобно вспыхнули, а сам он, опираясь Руками о стол, снова поднялся со стула и, глаз не сводя с Губельмана, прохрипел срывающимся на визг голосом:
– Эт-то что такое?.. Сговор? Бунт? Не нравится? Привыкли к этой… богадельне! – И, хлопнув ладонью по столу, резко обернулся к Чемоданову: – Вот до чего довели тюрьму! Полюбуйтесь, господин штабс-капитан! Это не тюрьма, а бардак!
И снова лицо его стало кирпично-бурого цвета, искрились злобой глаза, а поперек лба вздуваясь, пульсировала синяя жилка.
– Но я вам не Покровский! – орал он, грозя кулаком в сторону недвижно стоящих политических. – Я вас… вы у меня узнаете! Скоро узнаете, что здесь не гостиница, а тюрьма! Да, да, каторжная тюрьма! А вы не гимназисты здесь, а государственные преступники! Понятно вам? С этого дня здесь нет ни политических, ни уголовных, а есть ссыльнокаторжные. Завтра же всех на работу, в шахту, в разрез! К черту, к дьяволу, и никаких никому поблажек, хватит вам баклуши бить! – И к Далю: – Кто разрешил библиотеку иметь в тюрьме? Книги, запрещенные цензурой! Кто, я вас спрашиваю?
Почтительно согнувшись, Даль поднес дрожащую руку к козырьку.
– Позвольте, ваше высокоблагородие, это при Покровском открыли. Я докладывал начальнику каторги и в главное управление, его превосходительству фон Туббе, рапорт…
– Опечатать, закрыть сейчас же! Развели тут источник заразы.
– Слушаюсь, ваше высокоблагородие!
С тяжелым сердцем шагал Чугуевский, когда погнали их обратно в камеру. Он хорошо понимал, что самое трудное впереди, что это всего лишь начало настоящей каторги.
Глава VIIIВо второй половине мая 1-й Аргунский казачий полк, в котором служил Егор Ушаков, выступил в летние лагеря. В этом году место для лагерей Аргунскому полку отвели в станице Калгинской, верст на шестьдесят южнее Горного Зерентуя.
День был праздничный, когда по улицам Сретенска походным порядком, ощетинившись пиками, двинулся полк.
Построенные по шесть всадников в ряд, сотни шли с песнями. Следом за полком по булыжной мостовой громыхали зеленые повозки полкового обоза, пулеметные тачанки, дымили походные кухни.
В четвертой сотне завели было старинную казачью песню, но вахмистр, сдерживая танцующего под ним вороного скакуна, заорал на запевалу, сердито округляя глаза:
– Отставить… вашу мать! Завели, как на похоронах! Запевай веселую: «Девки в лес по малину…»
Черноусый казак, запевала Зарубин, смеясь, покосился на вахмистра.
– Нехорошо, однако, будет, господин вахмистр! Народу ить полно в улицах-то, девки вон, бабы.
– Запевай, тебе говорят! Я отвечаю за все!
– Валяй, Пашка, смелее!
Жмуря в улыбке глаза, Зарубин тряхнул черным как смоль чубом и начал запев:
Вдоль да по речке, вдоль да по Казанке
Серый селезень плывет…
И сотня, как отрубила, грохнула припев:
Три деревни, два села,
Восемь девок, один я,
Ку-у-уда девки, ту-уда я.
Девки в лес по малину…
И тут певцы понесли такую похабщину, что стоящие у ворот большого дома девушки как дождь сыпанули в ограду. В доме напротив женщина в белом платке захлопнула окно. А Зарубин, подмигивая смеющимся молодухам, что стояли в толпе парней и пожилых казаков, продолжал все в том же духе. Вахмистр, довольно улыбаясь в пшеничные усы, ехал сбоку сотни и в такт песне помахивал нагайкой.
К исходу третьего дня подошли к станице Больше-Зерентуевской, где решили остановиться для ночевки. До поскотины полк шел на рысях, на подходе к селу сбавили аллюр, усталые припотевшие лошади охотно перешли на шаг. Предвкушая скорый отдых, веселый вечер, встречу с девушками, казаки повеселели, подтянулись, на ходу выравнивали ряды, поправляли амуницию. Четвертая сотня, по приказу вахмистра, при въезде в село первая резанула песню:
Из-за лесу, лесу копей и мечен
Е-е-е-е-е-едет сотня казаков-лихачей.
Э-э-э-эй, жги, говори:
Е-е-е-едет сотня казаков-лихачей.
Впе-ереди их есаул молодой,
Веде-е-ет сотню казаков за собой.
Э-э-э-эй, жги, говори:
Ве-е-е-едет сотню казаков за собой.
Взбудораженное необычным происшествием, ожило большое, со множеством улиц станичное село. Поглазеть на казаков сбежались стар и млад, из открытых окон смотрели старики, старухи, из домов, переулков, соседних улиц все спешили в улицу, по которой шел полк, из дворов с подойниками в руках бежали бабы, возле ворот и заборов густели толпы: молодежь, пожилые казаки, ребятишки, успевшие принарядиться девушки. На лицах у них восхищенные улыбки, не переставая кипит говор, шутки, смех.
– Сколько их, небось целая тыща!
– А пиков-то, пиков сколько-о, как лес волнуется.
– Вот они, казачки наши, любо-дорого смотреть!
– Хвати, так из нашей станицы есть?
– Куда ж они денутся, я уж одного вижу, Степку Фунтосова с Поперешного.
– Гля, девка, никак Макся Мурзин – во-о-он, на гнедом-то коне?
– А вот Алешка Свешников с Байки. Алеха-а!
– Дяденьки, к нам заезжайте человека три, во-о-он наша изба, белые ставни!..
На площади около школы короткая остановка. Трубач подал сигнал, и полк, сотня за сотней, рассыпался по селу. Теплился весенний вечер, солнце уже коснулось краем зубчатой, заросшей лесом сопки. Улицы пестрели народом, смешались местные жители, парни, девушки, казаки в запыленных парусиновых гимнастерках. У походных кухонь выстраивались очереди служивых с котелками в руках.
Густыми рядами стояли привязанные к заборам, еще не расседланные, завьюченные кони. Усадьба, куда заехал Егор и с ним еще три казака, принадлежала зажиточному хозяину. Пятистенный дом его еще совсем новый, синевой отливают недавно покрашенные наличники. Амбары, сарай – все сделано добротно, заборы из пиленых плах, а тесовые ворота покрыты дощатым навесом. Во дворе две молодайки в белых платках доили коров, через изгородь на задах видно баню, она, наверное, жарко натоплена, курилась паром, в воздухе пахло распаренным березовым веником, парным молоком.
Иван Рудаков, ослабляя коню подпруги, оглянулся на Егора, кивнул головой на дом:
– Крепко живет хозяин-то.
– Ага… – Егор разнуздал своего Гнедка, ласково потрепал его по потной шее. – Живет богато.
– Так что сегодня и шанег поедим, наверное, и сметаны разживемся, а уж про молоко и говорить нечего.
– Это ишо как сказать, из богачей-то частенько бывают такие, что в крещенье льду у них не выпросишь. Но мне не так еда интересна, как баня, попариться страсть как охота!
– Это-то уж будет обязательно, вон она, банька, только что истоплена. Смети на мне пыль со спины.
Иван достал из задней сумы щетку, подал ее Егору. Почистив гимнастерки, фуражки, брюки и сапоги, казаки пошли в дом. Но, уже подходя к крыльцу, Егор услышал голос взводного и оглянулся. К воротам подходил взводный урядник Каюков.
– Ушаков, подь ко мне!
Егор подошел к воротам.
– Чего такое?
– Собирайся живее, поедешь нарочным в Нерчинский Завод с пакетом к атаману отдела.
– Сейчас? Конь-то ведь голодный и не отдохнул с дороги.
– Эт-то что еще за разговорчики на левом фланге? – повысил голос урядник. – Конь голодный? Накормишь дорогой. – И уже мягче добавил. До Завода отсюда верст тридцать, к ночи доставишь – и ладно.
Егор тоскливо поглядел на дышавшую паром баню, почесал за ухом. Он хотел еще попробовать отговориться, но, вспомнив, что из Нерчинского Завода недалеко и до Горного Зерентуя, как рассказывал тот же Каюков, что можно будет заехать туда и повидать Чугуевского со Шваловым, махнул рукой, согласился.
– Ладно, давай пакет. Попрошу у хозяина сена. Вон его сколько в сеннике, покормлю Гнедка, сам поем и… к ночи буду там.
– То-то же.
Еще не совсем стемнело когда Егор приехал в Нерчинский Завод. В двухэтажном здании четвертого военного отдела разыскал дежурного офицера, передал ему пакет. Коня Егор пристроил в отдельскую конюшню, и, переночевав в казачьем общежитии, ранним утром выехал по направлению к Горному Зерентую.
Уездный городишко, скорее похожий на большое село, только что просыпался, дворники подметали базарную площадь, на позолоченных крестах собора играло солнце.
Отдохнувший за ночь конь резво шел размашистой рысью. Миновав последние избушки, огороды, Егор направил его по проселку, что тянулся по неширокой лощине. Мимо мелькали кусты, овраги, лесная чаща, елани и пашни, побуревшие от всходов ранней пшеницы. Склоны сопок еще желтели от прошлогодней, заветошевшей травы, но там, где опалило их весенним пожаром, уже зеленела молодая травка. Ургуй уже побелел, отцвел, в россыпях и лесных зарослях буйным цветом распушился багульник, сладостный аромат его с удовольствием вдыхал Егор, жмурясь от яркого света. В кустах и лесной чащобе распевали дрозды, перепела, на еланях высвистывали пищухи, а вверху серебристым звоном заливались жаворонки.
«До чего же хорошее время – весна!.. – с грустью думал Егор, глядя на незнакомые ему сопки, долины и на синеющую на восточном горизонте цепь хребтов, где угадывалась пограничная река Аргунь. – Все здесь так же, как и у нас, на Ингоде. Как-то теперь там, в Антоновке? Ермоха небось идет сейчас за плугом, покрикивает на быков… А Настя, что-то поделывает она? Вспоминает про меня? Тоскует? Ах, Настя, Настя, заполонила казака, на всю жизнь заполонила!..»
Миновав зажатую в лощине горами деревушку Благодатское, Егор вымахнул на заросший ерником хребет и сразу же увидел Горный Зерентуй, а ближе к себе, под горой, – обнесенное белокаменной стеной трехэтажное здание тюрьмы.
Под хребтом, в полуверсте от тюрьмы, окруженные конвойными, работали три партии арестантов.
Спустившись с хребта, Егор шагом проехал мимо работающих каторжников. В ближней к дороге партии работало не менее полусотни человек, рыли большую квадратную яму. Верхний слой земли копали лопатами, а там, где еще не оттаяла мерзлота, ее долбили ломами, кайлами, железными клиньями, по которым били кувалдой. Работа не прекращалась ни на одну минуту, видно было, что люди спешили выполнить урок[32]32
Урок – сдельная работа.
[Закрыть]. Из ямы наверх летели комья мерзлой земли, желтые куски глины, камни, мелькали лопаты. Несколько каторжников, звеня кандалами, выкатывали по доскам наверх груженные землей тачки.
«Для чего же это они копают? – сам с собою рассуждал Егор. – Неужели руду какую нашли, и так близко от тюрьмы?»
Он уже повернул коня, хотел подъехать поближе, спросить, что здесь добывают, а кстати узнать про Чугуевского и Швалова, но один из часовых, стукнув прикладом о землю, сурово прикрикнул:
– Стой! Куда прешь!
– Спросить бы мне.
– Нельзя, проваливай мимо!
– Ишь ты какой сердитый! Кобылка чертова, крупоед!.. – обругал Егор часового и, тронув ногой гнедого, зарысил к тюрьме.
В этот день дежурным привратником был старик Фадеев. Спрыгнув с коня, Егор привязал его около ворот казармы, пику прислонил к забору и, придерживая рукой шашку, пошел к караулке. Грустно стало на душе у Егора, когда посмотрел он на массивные, сводчатые ворота тюрьмы, на высокую каменную стену, за которой где-то там, в тюремном каземате, томятся его сослуживцы. Тяжело вздохнув, подошел он к привратнику и, кинув руку под козырек, осведомился:
– Дозвольте спросить, господин служащий, мне бы повидать казаков наших, осужденных, Швалова и Чугуевского. Можно?
Стоящий на крылечке Фадеев сверху вниз посмотрел на Егора, потеребил бороду.
– Нельзя, станишник. Не разрешают теперь свидания.
– Не разреша-ают? – разочарованно переспросил Егор. – Эка, паря, досада какая! Повидать-то их надо было крайне, в одной сотне со мной были.
– Знаю обоих, по политическому делу сидят.
– Никакие они не политические, а самые обыкновенные казаки. Да и осудили-то их ни за што, ежели хотите знать. Ни за нюх табаку пострадали ребята. Нельзя, значит, свидеться? А пересказать им можете, что, мол, казак приезжал, Егор Ушаков, хотел их видеть, можно это? А полк наш, скажите, этим летом в станице Калгинской будет в лагерях.
– В Калгинско-о-ой? Ведь у меня там свои – отец, братья. Поспрошай там на Заречной улице Калистрата Фадеева, поклон от меня передай, они тебя примут как родного.
Старый надзиратель подобрел, достал из кармана кисет с махоркой и, угощая табаком Егора, на вопрос его о здоровье сослуживцев сообщил доверительно:
– Голодуют они, вот уж пятый день никакой пищи не принимают.
Егор, еще не успевший свернуть самокрутку, даже табак просыпал от удивления.
– Голодуют? Это через чего же такое?
– Рассказывать про это – долгая песня. Словом, голодовку объявили все политические, бастуют против нового начальства, вот и все.
– Да ведь голодать-то – это же страшное дело! – глаз не сводя с Фадеева, бормотал Егор, с ужасом представляя себе своих друзей, умирающих с голоду. И тут его осенила страшная догадка.
– А эти ямы-то для чего копают у вас? Во-он, отсюда видать их, уж не могилы ли братские?
– Не-ет… Криво усмехнувшись, Фадеев махнул рукой, – Это, братец ты мой, мартышкин труд. Из пустого в порожнее переливают.
– Непонятно чегой-то!
– Начальник наш приказывает, чтобы все заключенные работали, одни в шахте руду добывают, другие – на кирпичном заводе, в огороде, в мастерских и так далее. Ну, а тех, каким работы не хватило, заставляют ямы копать на урок. С утра копают, а к вечеру обратно заваливают. Это для того, значит, чтобы без работы люди не сидели.
– Бож-же ты мой! – ахнул изумленный Егор. – Что творится на белом свете! Это прямо-таки тиранство какое-то!
– Что ж поделаешь, на то она и каторга.
– Уж действительно уму непостижимо: одних голодом морят, других работой задавляют. Ой-ё-ёй, в какую беду попали бедные ребята! Да уж хотя бы за дело, не так бы обидно было… Э-эхма!
От тюрьмы Егор поехал шагом, часто оглядываясь на мрачное здание, на окна с толстыми решетками, словно надеясь увидеть там своих однополчан. Поднявшись на хребет, он на минуту придержал коня, мысленно прощаясь с товарищами, в последний раз посмотрел на тюрьму и, взмахнув нагайкой, зарысил под гору.
* * *
А в это время Степан, и не подозревая, что к нему приезжал его друг, лежал на своей койке, изредка переговариваясь с Чугуевским. Мучил его голод, кружилась голова, но он, так же как и Чугуевский, стойко переносил мучения. Оба они понимали, что голодовка – это единственное средство политических в их борьбе с произволом тюремщиков, и оба были полны решимости или добиться победы в задуманном деле, или умереть.
Особенно плохо приходилось голодающим, когда к ним три раза в день приносили пищу: хлеб, порциями разложенный на большом деревянном щите, и жирный, вкусно пахнущий борщ. Для голодных людей это было настоящей пыткой. Староста Губельман, выпущенный из карцера на третий день после ареста, видел, как мучительно переживают соблазн его товарищи: головы всех невольно поворачивались в сторону пищи, лихорадочным блеском загорались глаза, и многие, чтобы не поддаться искушению, ничком валились на койки. Сам Губельман чувствовал, как у него от голода сводит челюсти, сосет под ложечкой, и все-таки, судорожно глотая слюну, он решительно выпроваживал из камер поваров вместе с едой. Единственное, что принимали политические, была вода.
На шестой день голодовки в камеру, сопровождаемый группой надзирателей, заявился Высоцкий. Он шел с намерением уладить создавшийся конфликт, решив пойти на кое-какие уступки. Однако добрых намерений его хватило лишь до порога камеры.
Когда начальник со своей свитой появился в камере, политические кто сидел на койке, кто лежал, староста Губельман медленно прохаживался по камере, заложив руки за спину.
Старший надзиратель Казанцев, назначенный Высоцким вместо смещенного им Черевкова, зашел в камеру первым и, по давней привычке, вместо приветствия скомандовал:
– Встать!
Однако команда эта на политических не произвела должного действия, все они остались в прежних позах. Расхаживающий по камере Губельман сел спиной к начальству, а находящийся ближе всех к Казанцеву бывший матрос Калюжный даже лег на свою койку, небрежно закинув ногу на ногу. Наливаясь злобой, багровея лицом, Высоцкий медленно обвел глазами камеру и, остановившись взглядом на Калюжном, прохрипел, тыча в его сторону пальцем:
– Взять! – и повернулся к выходу.
Тут произошло непредвиденное: в то время как четверо дюжих надзирателей накинулись на Калюжного, политические, как по команде, сорвались со своих мест, с криками бросились на тюремщиков. Но пока они, толпясь, мешая один другому в узком проходе между койками, прыгая через них, добежали до койки Калюжного, было поздно. Массивная дубовая дверь захлопнулась за тюремщиками, снаружи проскрежетал железный засов, и ключ дважды повернулся в замке. Калюжного надзиратели успели вытащить из камеры, а вместе с ним и Лейбензона, который первым ринулся на помощь товарищу матросу. Обоих их поволокли по балкону, по железному мосту и по каменной лестнице, а вдогонку им из шестой камеры доносилось:
– Палачи-и!
– Изверги-и-и!
– Опричники-и-и!
Лейбензона отвели в карцер, Калюжного – в коридор «глаголя», где уже стояла широкая бурая от крови скамья. На нее ничком кинули бывшего матроса. С Калюжного стянули штаны, холстинную рубаху заворотили на голову, руки ему под скамьей связали ремнем. Один из надзирателей сел матросу на ноги, другой ухватил за голову, двое – Донцевич и Евсеев – с таловыми прутьями в руках стали по бокам.
– Начинай! – приказал Казанцев. – Двадцать пять этому хаму, крепче!
Стоящий справа Донцевич размахнулся, отставляя правую ногу.
– Рр-раз! – лоза, со свистом рассекая воздух, обвилась вокруг смуглого, тугого, как сбитень, тела матроса.
Еще крепче ударил Евсеев – бил он приседая и гакая, с потягом на себя.
– Два! И с первого же удара из-под лозы Евсеева брызнула кровь.
– Три, четыре! коротко взмахивая рукой, подсчитывал Казанцев.
На спине Калюжного перекрещивались багровые полосы и длинные рваные раны, из которых пучилось мясо, кровь ошметками разлеталась по сторонам, ручейками стекала на скамью и на пол. Но, как ни старались палачи, Калюжный молчал, зажмурив глаза и стиснув зубы от боли. Но, очевидно потому, что ослаб он от голода, после восемнадцати ударов матрос лишился сознания. К концу экзекуции на спине Калюжного не осталось живого места, вся она была сплошной кровоточащей раной. Когда ему отпустили ноги, голову, развязали руки, матрос продолжал лежать без движения. Его долго отливали холодной водой и, приведя в сознание, отнесли в карцер.