Текст книги "Суд"
Автор книги: Василий Ардаматский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Но однажды профессор сказал:
– Опасный рубеж, батенька, пройден, завтра вас перевезут в обычную палату.
С вечера накануне волновался, плохо спал ночью… Когда стали перекладывать с кровати на каталку, застыдился своей беспомощности. Но вот его повезли по длинному коридору, вкатили в маленькую палату и переложили на кровать. Он полежал несколько минут с закрытыми глазами и стал осматривать комнату. Немного справясь с волнением, повернул голову и встретился взглядом с соседом по палате. И оба рассмеялись: они знали друг друга давно.
Гурин издали симпатизировал Лукьянчику, его удачливой судьбе. На сессиях горсовета, когда слово предоставляли Лукьянчику, в зале неизменно возникало оживление. Выступал он смело, с хлестким украинским юморком, вызывая то смех, то аплодисменты. Пожалуй, лучшего соседа по больничной палате Гурин не мог себе желать, по крайней мере, скучно не будет.
– Ну что, прокурор, инфаркт? – тихо спросил, улыбаясь, Лукьянчик.
– Выходит, что так, – ответил Гурин. – А я и не знал, что вы тоже здесь.
– Откуда же знать-то? Бюллетеней о состоянии здоровья лиц среднего звена в газете не печатают. С нами все проще. Вчера навещал меня мой зам Глинкин. Рассказывает – позвонил Митяев: где Лукьянчик? В больнице. Что он там делает? Лежит вроде с инфарктом. Нашел время… и вешает трубку. Митяев в своем репертуаре. – Лукьянчик тихо и беззлобно рассмеялся. Председатель облисполкома Митяев действительно был человек сухой, исповедующий святую уверенность, что с людей должно только требовать. Но надо сказать, сам работал как вол и со знанием дела, за что ему прощали и его жесткость…
– Давно лежите? – спросил Гурин.
– Вторую неделю завершаю, а конца не видно. А вы?
– Почти месяц. Лежал в палате, где воскрешают.
– А-а! – рассмеялся Лукьянчик. – Я тут у нянечки интересовался, что это за палата. Она сказала – там вашего брата за ноги с того света на этот тянут. У меня главное – не ко времени: самый разгар стройки…
– Болезнь, наверно, всегда не ко времени, – отозвался Гурин.
– Меня-то свалил скандал с моим бывшим стройуправлением. План первого квартала сорван, обнаружены приписки, а мой преемник Вязников оказался провокатором, говорит, что я критикую его за недостатки, которые в свое время сам в управлении насадил, и тому подобное. Я с ним схватился, и тут-то меня и трахнуло… – Лукьянчик тяжело вздохнул и замолчал.
На самом деле все было совсем не так, как сказал он Гурину.
В исполком уже давно поступали жалобы на начальника второго строительного управления Вязникова, что он ведет себя как удельный князь: не терпит критику, хамит подчиненным, поощряет подхалимов, а непокорных вынуждает увольняться. Лукьянчик мог бы решительно призвать самодура к порядку, но дело в том, что, уходя из стройуправления, он сам рекомендовал на свое место этого Вязникова, который при нем был главным инженером.
После каждой жалобы Лукьянчик вызывал его к себе в исполком и с глазу на глаз воспитывал, пугал, советовал образумиться. Вязников слушал, не спорил, не оправдывался и произносил в ответ одно слово «учту»…
И вдруг скандал. В исполком к Лукьянчику является бухгалтер стройуправления Когин, работавший там и при нем.
– Иду в народный контроль с «телегой» на Вязникова, – объявил он.
– Что случилось? – спокойно спросил Лукьянчик, хорошо зная бухгалтера, он был уверен, что тот попусту шум не поднимет.
– Обнаглел ваш Вязников, – продолжал Когин. – Приписки бывали и при вас, бухгалтерия тогда проспала. Но Вязников потерял всякую меру. Я ему сказал, что прикрывать не буду, а он взял и уволил меня… за непригодность. Но я ему пригожусь… в последний раз пригожусь. – Когин показал на папку с «телегой».
– Но вы тоже премии небось получали? – напомнил Лукьянчик. Но не тут-то было…
– А как же?! Если бить посуду, так всю.
– Подождите до завтра, – попросил Лукьянчик. – Он приказ отменит.
– Ну, нет… – Когин поднял папку над головой. – Это будет там еще сегодня.
Когин ушел.
Лукьянчик немедленно разыскал Вязникова и рассказал ему о визите бухгалтера.
– Беги в народный контроль, перехвати его во что бы то ни стало. Отменяй приказ о нем. Если контроль начнет трясти стройуправление, тебе несдобровать, и я тебя не помилую.
– Никуда я не побегу, – заявил Вязников. Он был явно во хмелю. – А если меня возьмут за шкирку, я скажу, что всем этим хитростям я учился у всеми уважаемого товарища Лукьянчика.
Лукьянчик пошел советоваться к своему заму Глинкину, и там-то и было решено лечь Лукьянчику в больницу, а погасить опасную ситуацию взялся Глинкин…
Расстались Гурин с Лукьянчиком вполне дружески, даже обнялись и расцеловались.
– Давайте и вы поскорее отсюда, отъелись тут, как на курорте. – Лукьянчик легко подхватил сумку и ушел быстрым, энергичным шагом.
Гурину пришлось пробыть в больнице еще больше месяца. Однажды не выдержал, изменил своей сдержанности и раздраженно сказал профессору Струмилину, что его держат в больнице в порядке перестраховки.
– Почему вы это решили? – сухо спросил профессор.
– Лукьянчик ушел почти месяц назад, а болезнь у нас с ним одна и та же.
Профессор усмехнулся:
– По-вашему, советской власти мы не боимся, а перед прокурором дрожим? Несерьезно, товарищ Гурин. И я бы искренне желал, чтобы у вас было то же, что у товарища Лукьянчика. Но, увы, у вас двусторонний тяжелый инфаркт, а у него… – профессор замялся и добавил: – В общем, я бы желал вам его вариант. Кстати, после больницы вам крайне необходимо по крайней мере две недели провести в санатории. Я горком об этом предупредил. Потом я вас посмотрю, проверим ваше сердце, и только тогда я смогу сказать, сможете ли вы продолжать свою работу, насыщенную отрицательными эмоциями. Извините, но вы меня на этот неприятный разговор вызвали сами.
В эту ночь Гурин почти не спал, в голову ему лез Лукьянчик… Почему профессор о его болезни сказал пренебрежительно?
В одиночку стал думать о самом страшном: неужели его могут спихнуть на пенсию? Он был из тех работников, которые проживают жизнь в работе, а когда приходит грустная пора остановиться, присесть или, не дай бог, прилечь, они об этом не умеют даже думать и отмахиваются от неизбежного, словно не зная, что от старости отбиться нельзя. Гурин просто старался об этом не думать, но сейчас уже нельзя не думать, это стоит за дверью больницы, профессор Струмилин сказал достаточно ясно. И вдруг – проблеск надежды: а может, горком партии сейчас не согласится на его уход и попросит его остаться хотя бы до лучшей ситуации с заменой? Гурину представился даже его разговор с Лосевым… Как он приходит к нему и говорит: так и так, отправляет меня медицина на пенсию. А Лосев в ответ: ну это вы, Гурин, бросьте. Удивительно, что Гурин при этом не осознает призрачности этой надежды – да разве может горком, да еще Лосев, заставить или даже просить работать больного? А вдруг профессор Струмилин ошибается? Можно ведь пойти к другим врачам. И снова Гурин будто забывает, что профессор в здешних местах непререкаемый специалист по сердечным болезням, его частенько вызывают консультировать даже в столицу республики…
Нет, лучше не думать об этом. Гурин силой заставляет себя уйти в мир воспоминаний… Как он вернулся с войны к себе домой в Москву, на Третий Смоленский переулок, – бравый лейтенант двадцати трех лет от роду. Позади – война, он прошел ее с десятого дня от начала и до последнего дня в Берлине, прошел с пехотой, пять ранений, все – тьфу! тьфу! – легкие и два боевых ордена на груди. А там далеко-далеко, еще раньше войны, – десятилетка и полузабытые мечты о будущем. Стыдно вспомнить – мечтал стать певцом, учитель музыки все твердил, будто у него прорезается дивный голос. Где он, тот голос? Погас, осип в Синявинских болотах. И вообще чушь – певец…
А осенью он уже был студентом юридического института. Почему именно юридического? Получилось вроде бы случайно – пошел в милицию получать паспорт, а там захотел с ним разговаривать начальник – седой дядька с погонами подполковника милиции. Спрашивает: куда пойдешь? А он еще и не знал, куда пойдет. Иди к нам, говорит подполковник. Очень, говорит, хорошая работа – выпалывать из жизни всякую дрянь, от которой людям невмоготу жить. И стал рассказывать, что это за работа.
Пошел он домой на свой Третий Смоленский, в свой старый московский дом с длинным коридором, где дощатый пол покосился еще до войны. Тут у него комнатуха, в которой он до войны жил у тетки. Недавно она померла, но комнату ему как фронтовику оставили, хорошо еще – никого не успели вселить… Подходит он к своей двери и видит – приоткрыта. Неужели с непривычки не запер? Да нет, вот оно – замок вырван с мясом. Быстро вошел в комнату и сразу – в угол за дверью, там – два чемодана с барахлом, которое из Берлина привез. Нет чемоданов, а в них подарки на Рязанщину – матери, сестренкам. Бросился назад в милицию…
Вскоре вернулся домой вместе с уполномоченным розыска лейтенантом милиции Володей Скориковым. Тот взглянул на пустой угол за дверью и спросил: «Вещи были хорошие?» Гурин ответил: «Для меня самые лучшие в мире. Подарки близким. Трофеи». Скориков сказал: «Пятая кража за эту неделю». Гурин спросил: «Есть надежда, что найдете?» Скориков вдруг вспылил: «Какая еще тебе надежда? Кто я тебе – волшебник? Я такой же, как ты, армейский лейтенант, только на год раньше тебя с войны списан с простреленным легким. Надежда… Надежда… Будем искать!»
Они искали вместе. И вместе стали жить в гуринской комнате, потому что у лейтенанта Скорикова жилья не было и он ночевал в отделении. Вместе они поступили в юридический институт, вместе ночами на Московском почтамте подрабатывали к стипендиям. Окончили институт и оба пошли работать в прокуратуру, оба там до сих пор и работают. А обоим им все помнится пустой угол за дверью в гуринской комнате на Третьем Смоленском, и не проходит унизительная досада, что воров так и не поймали… Но сколько с тех пор было тихой, спрятанной в душе радости, переживаемой в минуту подписания обвинительного заключения – начала торжества закона над преступностью! Ведь мало кто понимает, какая это счастливая работа – чистить жизнь от всяческой мрази! Так, уйдя в воспоминания, в приятное раздумье о счастливой своей профессии, Гурин и заснул, забыв о том страшном, что стояло за дверью больницы…
Утром его снова осматривал, выслушивал, выспрашивал профессор Струмилин. Гурин отвечал на его вопросы, не в силах подавить раздражение.
– Что это вы злитесь? Это вам вредно, – улыбнулся Струмилин, вглядываясь в его глаза. – А еще хотите вернуться к работе… – Струмилин вздохнул и, глядя в сторону, продолжал: – У меня, уважаемый, было два инфаркта, и первый такой, как у вас, – обширный. И видите – работаю. А если бы не работал, давно бы слег окончательно. Вот так, дорогой мой Сергей Акимович. Слушайте меня внимательно. Завтра мы вас отсюда выпихнем. Сразу же поедете в санаторий, а потом попробуйте вернуться к работе. Только хочу вас предупредить. Вы из той породы, что без работы дохнут. Но раз уж хотите работать, делайте это с разумом, все время помня, что у вас сердце было прострелено инфарктом. Не волноваться вы не можете, но волноваться меньше, сдерживать эмоции надо научиться. И никаких физических перегрузок! Последнее – каждый месяц свидание со мной. Режим я вам напишу особо. Все. – Профессор встал со стула, посмотрел на Гурина с хитроватой улыбкой: – Вопросы есть? Ну и прекрасно, а то меня ждет больной.
Глава четвертая
Ах, как хорошо было Лукьянчику дома после больницы! Жена – красавица его Таня – устроила ему ванну, сама его мыла, мыла и целовала. А потом угощала его ледяным клюквенным морсом. И тут же позвонил тот самый пресловутый Вязников.
– Михаил Борисович, извини меня, дурного, – просил он глухим виноватым голосом. – Наговорил я тебе тогда три короба, и все дурь сплошная. Забудь, Михаил Борисович, и знай – более верного человека у тебя нет и не будет. Прости. А если что понадобится по пароходству, только мигни – все сделаю.
– Ладно… проехало… – помолчав, сказал Лукьянчик и повесил трубку. На душе у него было легко и певуче. И вообще, в больнице можно было отлеживаться не так долго…
Лукьянчик задумался: почему это, в самом деле, Глинкин так долго держал его в больнице?
Позвонил ему на работу, и тот, не здороваясь, спросил:
– Вы дома?
– А где же еще?
– Я буду у вас вечером. – И положил трубку. Что это с ним? Будто он чего-то боялся и сейчас…
Ладно, вечером все выяснится. Лукьянчик сообщил жене, что вечером будет Глинкин.
– Мог бы хоть день без этого… желтушного, – рассердилась она.
– Ничего, Танюша, мне надо с делами разобраться, завтра уже пятница, а потом наши с тобой целых два дня… – Он обнял ее, прижал к себе: – Чего ты его так не любишь?
– Глаза у него двойные… – Она освободилась от него и ушла на кухню.
Лукьянчика немного тревожило – почему его жена так не любит Глинкина? Ему хотелось, чтобы гармония была и здесь. «Желтушный» – это, наверно, оттого, что лицо у Глинкина действительно желтоватое. А вот «двойные глаза» – это, пожалуй, зря. Они у него обладают свойством темнеть, когда он злится, это – есть, а так глаза вполне нормальные. Все-таки Лукьянчик тревожился и решил поговорить об этом с женой ночью.
Глинкин достался ему вместе с исполкомом, и поначалу он ему тоже не понравился, тем более когда узнал, что и прежний председатель с этим замом не очень ладил и однажды даже пытался избавиться от него, но вмешались влиятельные друзья Глинкина.
В Южном Глинкин не так давно, кое-кто помнит, что прибыл он сюда с какой-то высокой рекомендацией, и многим непонятно было, почему он пошел на хлопотную, и в общем, малоприметную должность зампредисполкома? Сам Лукьянчик думал об этом иначе, он очень ценил и любил власть, даже самую малую, но именно власть, а не ее бледную тень, как, например, было, когда он возглавлял строительное управление и у него не хватало власти даже уволить прогульщика. А райисполком – извините-подвиньтесь – это уже власть настоящая. И у его зама Глинкина – тоже власть, разве только чуть поменьше, чем у него. Одно распределение жилья чего стоит, какая это сладкая власть над людьми, только дураки того не понимают, – хотя дело это тяжкое, нервное, а иногда даже опасное…
Когда Лукьянчик занял этот пост, большое жилищное строительство в разрушенном войной городе только-только начиналось, многие люди жили в очень тяжелых условиях, и каждая выданная исполкомом квартира или даже комната вызывала раздоры, склоки и бесконечные кляузные письма. И вот тут-то Лукьянчик увидел работу Глинкина – быструю, уверенную, безошибочную, любую кляузу он гасил мгновенно.
Но это уже далекий вчерашний день. Глинкин теперь самый близкий ему человек во всем городе, они прекрасно делят власть и все, что она дает, а оба они убеждены, что власть должна давать. Без этого какая же она власть?
Глинкин пришел, когда начало темнеть. Как всегда – цветочки и комплименты Танюрочке. Лукьянчику стало смешно оттого, как неискусно фальшивила его жена, благодаря Глинкина за комплименты и цветы. Не знал Лукьянчик, каких сил стоило его Танечке отбиться от притязаний его зама, который, когда он лег в больницу, чуть не каждый день являлся к ней с цветами и вином; дело дошло до того, что однажды она бросилась к телефону, вызвать милицию… Только после этого он свои пылкие визиты к ней прекратил.
Но вот Таня ушла к себе, и Глинкин повернулся к хозяину дома.
– Ну, Михаил Борисович, вы здоровы? – весело спросил он, протянув руку, и Лукьянчику не понравилось, что он над ним издевается. Не дождавшись ответа, Глинкин поинтересовался: – Звонил тебе Вязников, в душу его…?
– Звонил, звонил, – не скрыл раздражения Лукьянчик. – Что-то показалось мне, что ты передержал меня в больнице.
– Тут лучше было пересолить, – серьезно сказал Глинкин, но, увидев на лице хозяина дома удивление, добавил мягко – Давай-ка лучше обмозгуем повестку ближайшего заседания исполкома.
Повестка получилась длиннющей – семнадцать вопросов; правда, половина их были, по терминологии Глинкина, скорострельными.
– Выдержим! – сказал Лукьянчик, он изголодался по работе, ему хотелось поскорее ринуться в карусель привычных дел.
Скромно выпив, вкусно и сытно закусив, они перешли в кабинет, выгороженный в одной из комнат. Сели рядком на диван и около часа говорили тихо, еле слышно, и стороннему человеку не понять, о чем шла у них речь…
– Пока вы болели, я притормозил… – сказал Глинкин.
– Дом на Ключевой приняли? – поинтересовался Лукьянчик.
– Его лучше обойти стороной.
– Почему?
– В этот дом переезжают начальник нашей госбезопасности, председатель городского народного контроля, редактор газеты… Представляете? Бабы у подъезда сойдутся, и пошла информация. Зато нас порадует дом на Кузнечной.
– Каждый кузнец своего счастья… – тихо рассмеялся Лукьянчик.
– Именно. Но что-то воздух мне не нравится… – вздохнул Глинкин, однако, что он имел в виду, не пояснил…
Поднимаясь с дивана, Глинкин положил на столик конверт и, увидев на лице у Лукьянчика вопрос, пояснил:
– Это полагается вам по больничному бюллетеню, – и рассмеялся. – Завтра в исполкоме будете?
– Обязательно.
– Днем к вам будет рваться некто Буровин. Примите его… Ответ – «подумаем». А гусь жирный.
Когда Глинкин ушел, Лукьянчик некоторое время сидел один в кабинете, погасив свет и включив тихую радиомузыку. «Все-таки жизнь прекрасна», – подумал он, и, точно подтверждая это, в дверях появилась его Таня в ярком халатике, не совсем запахнутом:
– Ты что, в больнице спать разучился? Идем-ка…
Жизнь действительно прекрасна. Особенно после больницы. Дни покатились быстро, один за другим, – вроде бы и похожие, и такие разные. Очень разные…
Начинался тихий и теплый день, первый такой теплый после почти двухнедельного похолодания. Лукьянчик побрился, принял холодный душ, на завтрак выпил кружку холодного молока с хрустящей домашней булочкой и вышел во двор, где в густой тени акаций стоял его красный «Москвич», купленный еще во время работы на стройке. Квартира Лукьянчика была на первом этаже, он сам в свое время попросил именно эту квартиру, что произвело тогда хорошее впечатление – от первого этажа все норовили отказаться… В его квартире всего две комнаты. Правда, вряд ли кто знал, что, когда дом еще строился, Лукьянчик позаботился о том, чтобы в его будущей квартире две комнаты образовались фактически из четырех, и пробил дверь во двор. После переезда (заранее предусмотрев и это) он отгородил себе позади дома тупичок, засадил его акациями, которые скрыли и забор, и ворота, и начатую постройку там гаража…
Лукьянчик завел двигатель и прислушался к его ровному рокоту. Жена – это происходило каждое утро – вышла из дома проводить его, и он с приятностью в душе смотрел на свою несколько раздобревшую, но по-прежнему моложавую и желанную жену. Она прошла к воротам и долго манипулировала там с многочисленными запорами.
В общем, Лукьянчик уехал из дома в прекрасном расположении духа. Все было прекрасно в это утро: постовые милиционеры отдавали ему честь, а он одаривал их улыбками.
Оставив машину на исполкомовской стоянке, он вошел в здание. Начфин, который всегда приходил на работу раньше всех, приветствовал его у начала лестницы и добавил шепотом, сделав круглые глаза:
– Вас прокурор дожидается. Пошел к вам на этаж…
«Чего это он приперся спозаранку?» – думал Лукьянчик, поднимаясь по лестнице и стараясь погасить тревогу. Он, кроме всего, не любил своего районного прокурора – этот грузный молчаливый человек с тяжелым взглядом светло-серых глаз всегда держался так, будто он знает что-то такое, чего никто, кроме него, знать не может. Так чего же он пожаловал ни свет ни заря? К чертям тревогу! В конце концов, у прокурора может быть к нему тысяча всяких дел. О этой мыслью он вошел в свою приемную и увидел широкую спину прокурора, полностью закрывавшую окно, так, по крайней мере, показалось Лукьянчику.
Прокурор медленно обернулся:
– Я к вам, Михаил Борисович… Извините, конечно, явился рановато.
– Прошу, прошу, товарищ Оганов. – Лукьянчик распахнул дверь в свой кабинет. Прокурор прошел вперед, Лукьянчик – за ним и тут же наткнулся на каменную спину Оганова, который остановился в дверях, так как в кабинете было темно. – Фу-ты, чертовщина! – Лукьянчик бросился к ближайшему окну, раздернул тяжелые гардины. – Дурацкая забота секретаря – она летом всегда, уходя из исполкома, закрывает здесь все окна, чтобы утреннее солнце не накаляло кабинет. Проходите… – Он раздвинул еще две шторы и сел за стол.
Прокурор присел к маленькому приставному столику, отчего тот стал еще меньше.
– А я с делом весьма неприятным, – медленно прогудел прокурор, поглаживая тяжелой ладонью полированный столик.
– Что еще случилось? – недовольно спросил Лукьянчик, передвигая лежавшие на столе предметы, будто подчиняя их какому-то раз и навсегда установленному порядку.
– Минувшей ночью мы задержали вашего заместителя Глинкина.
– Как это задержали? – Лукьянчик впился напряженным взглядом в Оганова. – Он же депутат?
– К тому же еще и ваш зам, – подхватил прокурор и добавил: – Согласовано с горисполкомом.
– За что? – еще один нелепый вопрос, и Лукьянчик это сам понял, но с запозданием.
– За получение взятки. Но дело не только в этом.
– Таа-аа-ак… – протяжно произнес Лукьянчик, мысли его в это время метались, как мыши в клетке.
– Я понимаю, вам, конечно, неприятно… – прогудел прокурор, и этой фразой он как бы отрезал все тревоги Лукьянчика – против него они ничего не имеют.
– Столько вместе работали – подумать не мог, – тихо сказал Лукьянчик.
– А у нас на глазах он еще больше, он же был замом и при прежнем председателе.
– Ну и что же он вам сказал? – небрежно спросил Лукьянчик, исподволь уголком глаза следя за прокурором, а тот прикрыл тяжеленные веки и молчал. «Не имеет права рассказывать», – подумал Лукьянчик и в это время услышал:
– А ему говорить еще и времени не было, да и что говорить-то? Сами подумайте… – Светлые глаза прокурора сверкнули, как два лезвия в темных нишах, и он встал: – Ну, я пойду трудиться.
Прокурор кивнул Лукьянчику и тяжело понес свое громоздкое тело к дверям и уже оттуда прогудел:
– Секретарь горкома Лосев тоже информирован… – и наконец ушел.
Тишина.
Лукьянчик вздрогнул от телефонного звонка, как от выстрела, и не сразу снял трубку:
– Лукьянчик слушает.
– Товарищ Лукьянчик, очень сожалею, ибо уважаю вас, но я должен пожаловаться вам на вашего зама… – Слабый, но въедливый мужской голос был очень плохо слышен.
– Говорите громче. Что случилось?
– Я инвалид Великой Отечественной войны Панков, по моему делу, если помните, вам было указание первого секретаря горкома партии товарища Лосева, вы передали тогда мое дело товарищу Глинкину, вашему заму, и я видел вашу резолюцию: «Обеспечить». Но прошло уже пять месяцев, и ничего не обеспечено…
– Позвоните мне завтра, – прорвался в паузе Лукьянчик и, положив трубку, написал на календаре: «Дело Панкова». Сейчас терять уважающих его людей было неразумно. Но стоп! Надо думать не об этом!
Лукьянчик вышел из-за стола и, открыв дверь в приемную, крикнул:
– Меня нет!
К столу не вернулся, сел на диван в глубине кабинета.
И задумался… задумался…
Глинкин за решеткой! Как же это он промахнулся? Казалось бы, странно, но арест Глинкина не обжигал его душу тревогой. Неприятно, конечно, но не больше. И совсем никакой к нему жалости, – может быть, чуть-чуть сочувствия. Произошедшее не было невероятным, у Глинкина была даже любимая приговорочка: «Наша дорожка все время мимо тюрьмы», и смеялся при этом легко и весело… У них – клятвенная договоренность: если что случится с Глинкиным, другому не предпринимать ничего, по неопытности тут только напортить можно и вдобавок себя завалить… Но зато, если это случится с ним, жди руку помощи от Глинкина. Однажды Лукьянчик спросил: а если обоих? «Все равно – помогу», – твердо ответил Глинкин. И вообще, о возможной беде с ними Глинкин говорил просто, без надрыва, как о чем-то таком, что в жизни может быть с каждый… Если он споткнулся на одной взятке, выкрутится в два счета, надо знать, какие у него связи в республиканской столице… Но у него есть еще что-то – Оганов сказал непонятную фразу «дело не только в этом». В чем же еще? Неужели Глинкин делал что-то один? Нет, этого не может быть. Не такие у них отношения.
И Лукьянчик стал вспоминать давнее-давнее – начало их дружбы…
Поначалу Глинкин ему не понравился, уж больно настырный и неуступчивый, держался с ним так, будто он, Лукьянчик, работает у него замом, дело доходило до того, что Глинкин несколько раз отменял решения председателя. Наиболее острый конфликт произошел между ними в связи с приемом населения. Лукьянчик, придя в исполком, решил сделать прием целиком своим делом – ему хотелось этого прямого проявления власти над людьми. Но тогда большое жилищное строительство только-только начиналось, и Лукьянчику хотелось быть добрым.
– Подождите, через годик мы вам поможем, – утешал он просителей.
Глинкин однажды пришел на прием и, когда очередной проситель вышел из кабинета, сказал:
– Михаил Борисович, вы лезете в петлю. Никому вы через годик не поможете, да и годик ваш вот-вот уже и пройдет. Поймите, вы сами подрываете собственный авторитет, вас больше не выберут…
Лукьянчик задумался. К тому же выяснилось, что это ощущение власти над людьми весьма сомнительно, наоборот – чаще он чувствовал себя виноватым перед людьми…
В общем, не прошло и трех месяцев, как Лукьянчик прием посетителей возвратил Глинкину и потом не раз дивился, как умно и ловко тот это делал. Он все лучше понимал, что в лице Глинкина получил толкового учителя, а Глинкин, в свою очередь, мог убедиться в толковости ученика. Они частенько засиживались в исполкоме допоздна, и тогда в аппарате зло шутили: «Зам осваивает нового шефа». Работники исполкома симпатий к Глинкину не испытывали, более того – боялись его. Этот энергичный желтолицый мужчина, с улыбчивыми глазами, с густой сединой при сорока пяти годах, умел быть грубым и беспощадным, никакой оплошности в работе не прощал никому.
– Вы забыли, что вы советская власть, а народная власть опаздывать на работу не имеет права. Ищите себе работу, где дисциплина не обязательна…
Или:
– Вы забыли, что вы советская власть, а народная власть хамить народу не имеет права. Идите в торговлю… – Это была его любимая форма поучения.
Когда говорили, что Глинкин в исполкоме создал образцовый аппарат, в этом была своя правда, но дисциплина, основанная на одном страхе, не прочная дисциплина, в этом уже не раз убеждались многие руководители.
Глинкин учил Лукьянчика.
– Хотите знать, Михаил Борисович, в чем главный секрет хорошей работы? – вопрошал он, испытующе глядя ему в глаза. – В своевременном, а еще лучше – в преждевременном чувстве опасности, точнее – в понимании опасности. Вот возьмем, к примеру, сегодняшнюю историю с ремонтом музыкальной школы. С одной стороны, вполне можно было ограничиться только косметическим ремонтом, ничего бы не случилось, и мы сохранили бы рабочую, силу и стройматериалы для другого. Но! – Глинкин поднял палец. – Во-первых, в школе той учится внучка секретаря горкома Лосева – такие детальки мы с вами обязаны знать. Во-вторых, у нас есть традиция – в августе газеты начинают писать о строительстве и ремонте школ, об их готовности к учебному году. И вот этот сегодняшний наш директор-крикун – голову даю на отсечение, – если бы мы не пообещали ему ремонт, завтра накатал бы в «Правду» сочинение под заголовком «Подкрасили вместо ремонта», и покатилась бы на нас с горы такая колымага, что у нас потом целый год бока болели бы. А вы хотели подкрасить…
– Так вы же вначале сами сказали то же самое! – воскликнул Лукьянчик.
– В разговоре, в споре, дорогой Михаил Борисович, можно сказать все, но когда наступает миг решения – оглянись по сторонам! Закон, – рассмеялся Глинкин. И продолжал: – Знаете, какие бывают ситуации? Гражданину Икс по всем статьям надо давать квартиру. И такая квартира у вас есть. А лучше сразу не дать и с полгодика потянуть. Почему? Только потому, что гражданин Икс фигура пробивная, а в городе, с такими же правами, как у него, есть еще сотни две игреков, которые спокойно сидят себе у моря и ждут погоды. Дал сразу Иксу, все игреки встрепенутся, и тогда тебе капут. А когда Икс за своей квартирой полгодика походит, поплачется в разных кабинетах, побьется рожей об стол, тогда можно и дать. И игреки скажут: нет, мы на такое не способны. Усекаете смысл?
Лукьянчик все усекал, он был сообразительный…
В то серое, дождливое утро Лукьянчику позвонил сам председатель облисполкома Митяев:
– Сегодня же вам надо выехать на кустовое совещание председателей городских районных исполкомов.
Началась великая суета сборов в дорогу. Жена готовила чемодан с одеждой, а в исполкоме аппарат собирал материалы, готовил и различные справки.
От жены он получил указание – каждый день менять рубашки, чтобы знали… кто и что должен был по этому поводу знать, она не успела объяснить – Лукьянчик выбежал из дому. Захватив в исполкоме папку с материалами, он ринулся на вокзал. Его провожал Глинкин. Машина мчалась по городу, поминутно нарушая правила, но милиционеры даже не успевали отдать ей честь.
На перрон вырвались за три минуты до отхода поезда, бежали вдоль вагонов, и вдруг Глинкин на бегу спросил:
– Сколько представительских денег взяли?
– Каких еще представительских? Взял на билет обратно, на гостиницу, на еду…
– Держите… – Глинкин сунул ему в руки конверт. – Эти деньги я одолжил на лодку, а сегодня выяснилось, что та лодка уже продана. Потом разберемся.
– Ничего не понимаю…
– Там поймете… – И Глинкин подсадил его в тронувшийся вагон.
Там, в большом городе, Лукьянчик действительно все понял…
Кустовое совещание проходило вяло, неинтересно, и его бесполезность ощущали все, даже Лукьянчик, впервые попавший на такой сбор. Просто кому-то надо было поставить «галочку» в плане по разделу «обмен опытом», а подумать, что такое совещание надо особенно требовательно готовить, забыли. Вот и выступали председатели исполкомов не с интересным и полезным опытом в своей работе, а с казенными отчетами о количестве заседаний и рассмотренных на них вопросов.
В конце первого дня совещания, в последнем перерыве на перекур, к Лукьянчику подошли четверо таких же, как он, председателей. Предводительствовал у них узкоплечий, сухощавый мужчина с острым как нож лицом, с веселыми глазами по бокам горбатого носа. Фамилия у него была сразу запоминающаяся: Трубецкой. Так он и представился Лукьянчику, тут же пояснив, что к именитым Трубецким он отношения не имеет, фамилия получена его дедом за трубный бас, он был дьяконом.