Текст книги "На Среднем Дону"
Автор книги: Василий Масловский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)
Глава 21
На переднем крае ничего не менялось. Итальянцы показывались над окопами редко, немцы бомбили лед по Дону от Павловска до Мамона.
14 декабря, под утро, пехотные разведчики взяли под Красное Орехово контрольного «языка», и, возбужденные миновавшей опасностью, громко переговариваясь, провели его через позиции танкистов.
Вечером 15 декабря саперы сходили в баню. Толстогубый Шаронов разбил в хозяйской кладовой старый сундук, жарко натопил печь. Андрей поставил валенки на лежанку, босиком, без гимнастерки, сушил у огня полотенце. Жуховский брился, пристроившись у осколка зеркала над печью, куда, управляясь, гляделась хозяйка.
– Не иначе на вечерку ладишься, – старшина почесал пятки одна о другую, выпустил колечки дыма. Он уже побрился, розовый, и свежий, лежал на сене и курил.
– К Чертовихе собрался.
– А ходили же на гулянки. А-а?
Вошел комбат, майор Коржицкий. Снял, протер очки с мороза, поздоровался. Впалые щеки малиново румянели: тоже из бани.
– Дело вот какое, – присел у стола, забарабанил костяшками пальцев. – Дело такое, – война никак не могла выжить из комбата гражданского человека. Особенно трудно ему давались сложные решения, где требовалась краткость. Сейчас, должно быть, тоже предстояло что-нибудь очень важное.
Саперы притихли, насторожились.
– Дело такое, в общем: старшина Одоевский, рядовые Шаронов, Киселев, Казанцев и, – майор снова снял очки, потер чистые стекла изнутри большим пальцем, кивнул головой на воронежского плотника с перебитым носом, – и вы. Пойдете в стрелковый полк. Берите все с собою.
– На дело?
– На рождественские блины с каймаком.
В углу вздохнули тяжко, выматерились.
Те, кого назвали, стали молча собирать свои пожитки; те, кто оставался, виновато переглядывались. На войне не выбирают дело, на войне исполняют приказы. И ни те, кто уходит, ни те, кто остается, никогда не знают, встретятся ли они снова и кому из них повезло. И всегда при этом происходит молчаливое и такое красноречивое прощание.
– Поужинали? – майор посмотрел на стол, где стоял котелок с хозяйской капустой.
– Солдатский умяли, домашний поспел только.
– А зачем ребят в пехоту, товарищ майор? – Жуховский кончил бриться, ополоснул лицо в кадке у печки, вытирался.
– Вы же человек военный, Жуховский, и задаете такие вопросы, – круглые очки майора обидчиво блеснули стеклами. В избе было жарко, даже душно, и майор снял шапку, пригладил ладонью черные, с проседью, густые волосы. – Вы, лейтенант, прикажите, пожалуйста, запрячь коня. Идти до второй церкви километров семь, могут не успеть вовремя. – Одоевскому: – Доложитесь командиру 213-го полка, майору Капусте.
– Я тоже иду, – Жуховский был босиком, нагнулся завязал тесемки кальсон на щиколотках, заправил нательную рубаху.
– Как это – идете?!. – майор даже привстал от удивления. – Туда нужно всего пять человек.
– Оставьте кого-нибудь, – хмуро сказал Жуховский. Взял с печи портянки, помял, встряхнул, стал аккуратно и медленно навертывать их на ноги.
– Гм, гм! – комбат захватил щепотью капусты, пожевал, поморщился. – Оставайтесь вы, Шаронов, что ли.
Саперов привели в угловую избу под камышом. В просторной горнице на сене вповалку спали солдаты. На углу стола при свете коптившей лампы без пузыря бровастый малый, мусоля языком карандаш, писал, видимо, письмо. Напротив – лысоватый сержант пришивал к шинели хлястик. Человека три из лежавших на полу молча курили. Как и везде, где много солдат, в избе плавал желтый чад прелых портянок, шинельного сукна и дубленой овчины.
– У вас будут, – доложил в пространство провожатый из штаба в щеголеватой шинели и командирской шапке.
– Места хватит, – буркнул писавший, не поднимая головы.
Солдатский коллектив складывается быстро. Достаточно узнать фамилию соседа. Саперы в этой избе были пока чужаками и кучкой прошли в угол, казавшийся им более свободным.
– Подвинься, браток, – тронул старшина чью-то ногу, присел, протянул Жуховскому кисет: – На плацдарм пойдем. Я так думаю.
Жуховский расстегнул ремень на полушубке, завернулся в воротник и лег. Андрей устроился рядом с ним, почувствовал, что Жуховский подвинулся, чтобы ему удобнее было. За стеной с улицы слышалось, как пробегали машины, скрипели полозья саней, топотали ноги. «Похоже, торопятся куда-то», – мелькнуло среди прочих мыслей.
Кажется, он задремал, потому что, когда вскочил, солдата, писавшего за столом, уже не было. Посреди горницы стоял незнакомый командир, кричал сиплым от волнения голосом: «Тревога! Выходи!» Лицо его было бледным, худым, глаза возбужденно горели. Андрей успел отметить еще автомат в его руках, на поясе заиндевевшие гранаты и финский нож с наборной рукояткой.
– Вылетай! Строиться во дворе!
Солдаты сопели, привычно и быстро наматывали портянки, обувались, цеплялись оружием и выскакивали на улицу. С порога их брал в свои объятия покрепчавший к ночи мороз. Когда из хаты выскочил последний солдат, с печи сползла старуха, закрыла разинутую настежь дверь.
На площади стоял уже строй, а из дворов все продолжали выбегать кучки солдат. Они тащили на лыжах пулеметы, по двое несли длинные противотанковые ружья. Перед строем расхаживал рослый командир в маскхалате. Левая пола его халата была неровно оторвана. Выгорела, должно.
– Комбат, капитан Азаров, – шепнул сосед Андрея.
– Поротно и не отставать! – выслушав доклады, тихо сказал комбат. Поправил ремень автомата на плече и повернул в проулок к Дону.
Дорога была утоптана и укатана санями. За левадами комбат пошел тише, но по-прежнему уверенно, не оглядывался. Не раз, значит, исходил дорогу, которой вел. Разрешили скрыто курить. Да по-другому и не получалось: на голых местах выдувал ветер и мерзли руки. Приходилось цигарку затягивать в рукав.
– Похоже, Степа, на плацдарм.
– Дорога тут одна: на передовую.
– Позавчера с передовой и снова на передовую, – визгливый бабий голос.
– А ты как думал? С легким паром и – здрасте?
– Дурак, – не хотел верить хозяин бабьего голоса.
– Не дурее тебя. Мне тут каждая кочка знакома.
– Местный, что ли? – снова бабий голос.
– С того конца Мамона. С Глинной, – сосед Андрея диковато блеснул зрачками, неопределенно махнул рукой.
Андрей с уважением покосился на него. Богатырь в плечах. Ни разу не видел таких. И, должно быть, силен и ловок. Шагает машисто и ровно, как иноходец.
– Прекратить разговоры! – привычно и равнодушно кидал через плечо взводный, давешний командир с впалыми щеками.
У Дона на косе остановились. Комбат показал руками: в круг. Ночь была светлая. Искрился снег. Зябли в своей глубине колючие звезды. Комбат выждал, пока перестал снег хрустеть под валенками, сказал крепким и свежим на морозе голосом:
– Ну, ребята, в восемь утра идем в наступление. Будем брать Лысую гору. Все знаете? Правее Москаля!
Солдаты колыхнулись, прокатился единый вздох, Как не знать. С сентября стояли против нее. Пеши не взберешься на нее и без помех, а тут наступать, да еще по снегу.
– Две красные ракеты – начало артподготовки, – продолжал комбат. – Две зеленые – это уже наши: вперед! Брать нужно с ходу, пока не опомнились. Прозеваем – польем кровушкой высоту эту. – Полез в карман, чиркнул зажигалкой: – Ровно два. Завтракаем на плацдарме, под лесом. Все понятно?
На зорьке мороз залютел. За мамонскими высотами, напротив второй церкви, край неба начинал подтаивать, редела тьма. Время тянулось томительно На опушке дубового леска солдаты вырыли себе ямки в снегу. Кто, затихнув, лежал в этих ямках, кто топтался, греясь. Андрея бил озноб, хотя ему и казалось, что он не замерз нисколько. Скорее бы все началось, раз уж оно не может не начаться, тогда бы пришли пустота и отрешенность, и унизительный озноб кончился бы. Когда начиналось, воля, разум, глаза, руки, ноги – все подчинялось единому желанию, общему движению.
Через лог величественно и немо сверкали голубым сиянием Москаль и Лысая гора, синели леса на Москале. Но те, кто смотрел в эти минуты на высоты, думали не о красоте их, а о том, кому суждено добраться до этих вершин живым.
Ближе к рассвету Москаль и Лысую гору затянуло туманом, растворились лиловые заплаты леса на кручах вдоль Дона.
Обвальный грохот обрушился неожиданно. Высоты потонули в огне и дыме. Загремело по всей подкове, от Москаля до Филоново, Гадючьего, Орехово. Орудия били с плацдарма Мамонских высот – отовсюду. Земля наполнилась толчками и гулом. Ветер дул в сторону плацдарма, и грохот то откатывался, то возвращался, словно размеренно и четко раскачивался язык огромного колокола.
* * *
На Лысую гору взобрались быстро. Снег на вершине был черным. Земля в воронках обгорела. В окопах только убитые. Убитые лежали и по черному снегу за окопами. Видно, итальянцы пытались спастись бегством, и смерть настигала их на ходу.
– Вперед! Вперед! Не останавливаться! – подгонял взводный.
Из тумана и еще не рассеявшейся копоти вынырнул комбат в обгорелом маскхалате.
– Вперед, вперед! Взводными колоннами по дороге! Поля заминированы.
Огромный, валуховато-медлительный, комбат исчез, растворился где-то сбоку, и зычный бас его уже гремел впереди:
– Не давай опомниться ему, ребята! Шире шаг!
Дорога на всем своем протяжении являла следы панического бегства. На снегу валялись шинели, одеяла, каски, котелки, карабины, индивидуальные пакеты – все, чем снабжается солдат для войны. Тут же убитые. В одних мундирах. Малорослые, щуплые, они походили на подростков.
Взошло солнце. Согнало туманы в лога и яруги. Степь вспыхнула ослепительным, радужным сиянием снегов. У Гадючьего и Орехово продолжало греметь. Отрывисто и резко били танковые пушки, в лютой ярости захлебывались пулеметы, сухой дробью рассыпались автоматы.
– Держатся, сволочи. Земля стонет! – со знанием дела вслушивались в эти звуки в колонне.
Шли вольно, радовались удачному началу. Мороз ослаб. С косогоров, где ветер содрал снег, удивленно пялилась суглинистыми глазищами земля. Со слепяще-белых курганов дохнуло даже чем-то весенним. И вдруг в самую середину колонны – шальной снаряд, неизвестно откуда прилетевший. Шесть человек как не бывало. Сосед Казанцева, богатырь-мамонец, тоже упал и, быстро-быстро, сгребая в кучку снег, засучил ногами, из горла цевкой ударила кровь.
– Ребята! – прохрипел он, захлебываясь. – Поднимите, поглядеть дайте!
Его подняли. Глаза быстро гасли. Из-за Дона, задевая деревья посадки, к Орехово прошли наши штурмовики, и воздух колыхнулся от тяжких ударов.
– Так вам, гады!.. Теперь Дон, ребята! Вот так, – солдат устало закрыл глаза и уронил голову.
– Вот и повидал родных. Все приставал к лейтенанту: отпусти на часок.
Филоново прошли ночью. Итальянские батареи как стояли на скатах высот, так и остались. Мулы попали под залп «катюш» в конюшне и сгорели все до одного.
В стороне Богучара, слева – над Журавкой и справа – у Дерезовки взлетали ракеты. Только к Нижнему Мамону оставался неосвещенный коридор.
Неожиданно загремели выстрелы. Батальон рассыпался, залег.
– Эй вы, сволочи! Хенде хох! – закричали из цепи. – Сдавайтесь!
Из посадки стрекотнул МГ-34 и на чистейшем русском языке покрыли матом.
– Вы, сдавайтесь… так-разэтак! Мы всех вас тут, как зайцев, на снегу.
– Русские?..
– А черт их маму!..
– В Перещепном немцы.
– Надо отходить, – в цепи зашуршали, задвигались, отползая назад.
– Да вы кто такие?!.
– А вот иди, мы тебе растолкуем, так-перетак!..
На пулеметы не попрешь ночью – пришлось вернуться в Филоново, На рассвете сыграли «катюши», и батальон пошел дальше. В посадке на уцелевших деревьях висели клочки шинелей, мундиров. На молоденьком клене раскачивалась нога в сапоге.
– Положили бы, как пить дать, – рассматривали солдаты следы, в посадке, кучки латунных гильз на снегу, брезгливо обходили обгорелые и закостеневшие на морозе трупы. Все, что осталось не то от немцев, не то от остовцев[16]16
«Ост» – немецкие формирования из предателей.
[Закрыть], засевших здесь.
За посадкой пехоту обогнали танки. Пришлось потесниться, сойти на обочину в снег. На броне, прикрываясь от жгучего ветра воротниками и рукавицами, сидели автоматчики.
– Подтянись, пехота! Не пыли! – кричали с брони.
– Нос потри! – не оставались в долгу на обочине.
Шли бодро, насколько можно было бодро людям, которые сутки не спали, ели как попало и тащили на себе по снегу пулеметы, ПТР, боеприпасы.
* * *
Жестокий бой завязался за Вервековку, рядом с Богучаром. Евдокия Ивановна Старикова, эвакуированная с придонского хутора, вышла рано утром до колодца набрать воды. В это время, подпрыгивая на ухабах, из-за угла выскочили три машины. Машины остановились как раз против колодца, и из них стали спрыгивать немцы в белых маскировочных халатах. Заговорили, запрыгали, греясь. Огромный немец с автоматом, на животе замахал на Старикову руками, закричал:
– Los! Los!..
«Убирайся, значит, скорее. Чего встала!»
У калитки дома остановили крики. По улице немцы прикладами гнали итальянцев. Они вытаскивали их из домов, сараев, стогов сена, куда прятались теплолюбивые союзники, гнали на позиции. Закутанные в одеяла, бабьи платки, итальянцы гремели коваными ботинками по желтому от конской мочи наслузу улицы, спотыкались, падали. У иных не было даже оружия.
Немцы с автоматами на животах перегородили все пространство улицы, выжимали союзников на околицу села, гнали на бугры, где еще с вечера со стороны Перещепного и Свинюх гремело, а сейчас ухо ловило чутко, что стрельба шаром накатывается на хутор. Ноздри Стариковой затрепетали от пахучего морозца и внутренней дрожи. Подняла ведро, пошла в избу предупредить, что нужно спускаться в погреб.
Вышло так, что саперы первыми заскочили в село. Во втором от проулка доме никак не удавалось взять пулеметчиков. За глиняной толстой стеной бубнил, срывался и захлебывался в нервной горячке пулемет. Стихал и снова высекал железную ровную строчку. Казанцев полежал, отдышался, шнурком от вещмешка связал три гранаты, высунулся из-за угла. Вороненное, отполированное до металлического блеска тело пулемета судорожно прыгало в проеме окна. Казанцев выждал момент, метнул связку в окно, сам прыгнул в занесенные снегом кусты терновника. Часть стены от взрыва вывалилась на улицу. Пулемет замолчал, и сейчас же с противным кваканьем зашлепали мины. Андрей отбежал назад дома на три. У плетня лежал Жуховский и в дыру бил из карабина вдоль улицы.
«Видишь?» – молча показал глазами Андрей.
За колодцем, совсем близко, суетился минометный расчет гитлеровцев, опуская одну за другой мины в трубу.
– Hy-к, дай-ка я!
Жуховский откатился в сторону, и Андрей в две очереди выпустил по расчету весь диск.
– За тем сараем Киселев кричал, – Жуховский подтянулся к дыре в плетне, показал через дорогу.
– Подожди. Давай я сначала, – Казанцев вогнал в гнездо автомата новый диск, перемахнул через плетень. У самых ног веером брызнул снег. Андрей сделал заячий скачок, повалился за камень у ворот и, хозяйственно оглядевшись, полоснул длинной очередью по окну в хате напротив.
Киселев лежал за кучей хвороста. У самой кучи пролегал широкий рубчатый след гусеницы. Метрах в семи от Киселева уткнулась лицом в снег девушка с санитарной сумкой. След гусеницы проходил через нее от левого плеча наискосок по спине. Шинель была целой, только в ворс набился снег и снизу подмокла, потемнела.
– Ко мне ползла, и я ничего не мог сделать, – по стянутому морозом лицу Киселева бежали слезы. Черные с синевой глаза в розетке ледяных сосулек. – Самоходка так и ушла целая.
Запыхавшись, прибежал Жуховский. Вдвоем перетащили Киселева в хату. В хате было захламлено, не топлено, воняло пустотой и плесенью. Киселева положили на солому. В валенке хлюпало. Пришлось резать и снимать его. Штаны – тоже.
Вдруг из зевла русской печи с грохотом вылетела заслонка, и оттуда задом вперед вылезла девочка лет пяти-шести, оборванная, в саже, глаза на тощем синем личике затравленно сверкают и бегают, как у зверька. Увидев троих солдат, девочка как-то испуганно икнула, серой мышкой юркнула снова в печь.
– Перевязывай, – желтый в щетине кадык Жуховского дернулся, всегда сердитые и колючие глаза раскрылись, заблестели, будто узнал кого. Большой, неуклюжий, в каменных от мороза валенках подошел, нагнулся, заглянул в печь: – Доченька, как тебя, голубушка? Вылезай! Вылезай, доченька! Свои мы, красноармейцы. – Девочка, слышно, забилась в угол печи, сопела прерывисто. – Дочушка! – Жуховский поймал девочку за ногу, потянул: – Ну что ты, маленькая. А-а? – По огрубелым щекам катились крупные горошины слез, но он, наверное, не замечал их.
Увидев эти слезы, девочка неожиданно присмирела, перестала рваться и тоже заплакала. Плакала она безмолвно, как плачут взрослые. Только синяя тощая шейка дергалась да по щекам, размывая грязь и сажу, безудержно катились слезы.
На улице грохнуло, стеклянным звоном рассыпалась под окном очередь.
Казанцев трудно сглотнул, взял автомат с соломы, боком подошел к двери:
– Посмотрю-ка, что там.
Переломившись надвое, на калитке двора обвис щуплый итальянец в мундире, сиреневых кальсонах и босиком. У синих, изрезанных снегом ног, – немецкий автомат. За глиняной оградой двора напротив мелькнули ушанка и ствол карабина.
По лощине, в сторону Купянки, – отдельные автоматные очереди. Их сердито провожал с околицы длинными строчками «максим». С бугров в широкую горловину улицы стекались синие и серые кучки, и вскоре меж дворов заколыхалась живая лента пленных. Недавно мертвая, улица быстро оживала, заполнялась женщинами, детьми, стариками, сзади всех держались «примаки»: летние окруженцы, успевшие устроиться посемейному возле сердобольных и податливых на мужскую ласку баб. Шум, крики. Узнавали среди пленных недавних своих постояльцев, обидчиков.
– Отвоевались, ведьмины дети!
– Масло, яйки капут теперь!
– А это же он, Марья, какой корову увел у тебя! – ахнула женщина в рваном ватнике.
Дюжий мордастый немец озирался, пятился, старался глубже втиснуться в толпу пленных. Женщина рвала его за халат, хватала за шинель:
– Он, сатанюка, он!..
У колодца толпа задержалась, пропуская пленных. Дородная старуха, крепкая и смуглая, увидев на руках у Жуховского прикутанную к груди полушубком девочку, хлопнула ладонями по широким бедрам:
– А ить я знаю ее. Полюшка. Вакуированная, с Придонья… У нее ишо братик Ленька.
При имени братика девочка на руках Жуховского рванулась, зашлась в плаче, посинела.
– Он… он им спать мешал…
– В ихний дом и заходить-то боялись…
Толпа повернула к дому, где Жуховский и Казанцев оставили раненого Киселева.
Братика нашли под крыльцом, на залитой помоями куче мусора. Трупик окостенел, зеленел и светился коркой льда. Правую ножку придавил разбитый патронный ящик.
– Господи! Да как же их, иродов, земля держит! – заголосили у крыльца.
– Мать ейная за картохами на огород свой к Дону все ходила… и не вернулась. Кормить-та нада.
– Погоди, бабы!
Толстая, в черной шали, женщина нагнулась, подняла со снега выпавший из лохмотьев девочки клочок немецкой газеты.
«Мама погибла и Ленька тоже напешите в армею танкисту Баранову Петру…», – прочитал Жуховский каракули, нацарапанные на клочке немецкой газеты.
– Видите… Старикова моя фамилия. Старикова Евдокея Ивановна… Возьму дите…
– Пожалуйста, – как-то странно посапывал носом и прятал затуманенные слезой глаза Жуховский. – Пожалуйста. Живой вернусь – загляну к вам… непременно.
По улице, оставляя за собой снежный вихрь и черную гарь, прогрохотал Т-34. За ним другой, третий… Скрипели полозьями сани, в лямках на лыжах тянули пулеметы, теряя клубочки пара изо рта, шли пехотинцы.
Киселева на пароконной подводе с другими ранеными отправили в тыл, в Филоново. Жуховский и Казанцев пошли догонять свой батальон.
Глава 22
Обмороженные верхушки облаков оделись в золотые ризы, побелели. По ярам из-под них дышало холодом.
Филипповна плотнее закуталась в шубу. Стояла у плетня на огород, вслушивалась. Теперь каждую зорю встречала она у плетня. Как выходила к корове, так и останавливалась. Там, под этими зорями, был и ее сын. Летом передавали – видели его. Вот и надеялась: пойдут вперед – забежит. Вчера весь день, особенно к вечеру, на Богучаровском шляху гремело не переставая. Да так близко, будто за бугром сразу. «Примаки», которых хватало и в Черкасянском, говорили, что это танки бьют, а свои или его – бог ведает.
Низовой ветер донес бормотание, похожее на частую стрельбу. Филипповне даже солдаты привиделись. Не те, какие катились с меловых круч в июле, а здоровые, сильные, с кирпичным румянцем на крепких щеках, в полушубках, валенках. Это они сейчас там в снегу, изо рта рвутся клубочки пара.
– С праздником тебя, кума! – прервала ее мысли Лукерья Куликова. Лицо ее румяное, светлое, будто и вправду престольный день. По плечам ветер треплет длинные махры кашемировой цветастой шали.
– С каким? – сахарно скрипя снегом под валенками, Филипповна вышла на расчищенный круг у сарая.
– Аль не слышала? Наши вперед пошли!
– Ох, милушка ты моя, – черная, в несмываемом загаре рука Филипповны потянулась за концом шали.
– Вчера ишо вдарили, – частила Лукерья. – Нагишом немчура проклятая бежит. Истинный бог, не вру, – перекрестилась. – Дон наши перешли, человека оттель видела. Во как их пихнули…
Лукерья торопилась с новостями, помела подолом высокие сугробы по-над дворами дальше.
Уже с утра кучками и в одиночку потянулись отступающие итальянцы и бежали целый день. Бежали степью. В хутор спускались меловыми кручами, что и наши в июле, и снова уходили в снежную, с белыми морозными узорами по горизонту, глухую и неприютную зимой степь. Бежали чужие, никому не нужные, провожаемые лютой ненавистью и злорадным торжеством, не умея ни объясниться, ни спросить о чем-либо. Да и спрашивать было нужно у людей, к которым они пришли непрошенно и измывались, грабили столько месяцев. Бежали толпами, как листья ветром, гонимые животным страхом перед расплатой, завернутые в одеяла, бабьи платки, в окованных железом холодных ботинках.
Они забегали в дома и, как нищие, протягивали руки: «Матка, клеп, клеп!»
За кусок хлеба оставляли винтовки, гранаты, патроны. С войной они уже покончили. Иные, совсем обезумев от холода, обмороженные, лезли на печи, хоронились по сараям в сене.
Раза три за день организованно проходили немцы. Угрюмые, злые, они вытаскивали итальянцев из домов, прикладами и окриками сгоняли их в кучи и гнали на бугры, где уже совсем близко гремели танковые пушки, явственно тревожили тишину пулеметы.
Вечером у Казанцевых остановилась бронемашина на гусеницах. На снег повыпрыгивали дюжие, как на подбор, солдаты-немцы. В дом зашли три каких-то важных чина. Семью выгнали на кухню, сами заперлись в горнице. Потребовали молока, хлеба, о чем-то кричали, спорили. Чаще всего упоминали Кантемировку, Миллерово.
Филипповна загребла жар в грубке, закрыла вьюшки. В горнице гомонили все. Заскакивали погреться из охраны. Угрюмо и молча стреляли глазами, протягивали руки к теплу.
– Ты вот что, дед, – Филипповна воткнула иголку в шитье – накидывала заплату на дедовы штаны ватные, – отряхнула с себя обрезки и нитки к печке. – Уходи-ка на время из дома, не то на печку лезь. Кожухом накрою тебя. Тиф, мол, скажу. Им, по всему, проводник нужен.
Свои пришли ночью. Петр Данилович проснулся – дверь гремела и разваливалась от ударов. Руки на холоде в сенцах дрожали, не сразу нащупали засов.
Наконец щеколда отскочила, и в сенцы, сталкиваясь оружием, вошли солдаты. Запахло степью, табаком, холодом. Зачиркали спички, завозились спросонья в постелях домашние.
– Свет давай!
– Кипяточку, хозяйка!
– Да вы кто такие? – никак не могла очухаться только что уснувшая Филипповна. – Господи, да как же это?! – заохала, узнав, заспотыкалась, зашлепала босыми ногами к лежанке за валенками.
– Свои, маманя, свои!
– Как же скоро позабывали!
Зажгли свет. Жмурясь и поправляя наспех накинутую кофту, Филипповна оглядела задубевшие на морозе широкие лица, забитые снегом шинели, полушубки, матово блестевшее изморозью оружие, закрылась руками, заплакала:
– Господи, пресвятая владычица небесная… Ох, знали бы вы, как оно привыкать досталось…
– Немцу капут теперь, мамаша. Совсем капут.
– Какой же капут, милый, коли часу не прошло, они за этим столом сидели. Вон и следы их поганые, – показала на окурки на полу и бутылку с замысловатой наклейкой на подоконнике.
– И куда же они бежали?
– Про Миллерово все спрашивали, старика забрать хотели. Пришлось брехать: в тифу, мол.
Бухнула дверь, впустила клубы морозного пара. Вошли еще четверо и сержант с ними.
– Сергеев, Ловеткин! В охранение!
– Душу дай отогреть. Окаменело все внутри.
– Сменю пораньше! Айда!
Петр Данилович вышел набрать хвороста в печку. Большая Медведица косо черпала ковшом в Максимкином яру алмазные россыпи снегов, мелко и жестко пересыпались в морозном небе звезды. В огороде, перхая на морозе, солдаты ставили пушку. На этом краю, мимо школы, в Покровский яр спускались танки. Мощный гул их ударялся о слюдяной свод неба, падал вниз, валом катился над степью.
Казанцев остановился с вязанкой у порога. Шум на Покровском яру напоминал ему шум большой воды, когда она, истомившись ожиданием, решительно устремляется с полей в яры и лога, сливается в мощный поток. И не пытайся кто остановить его: знать, так пришла тому законная пора.
– Небось, самосадец жжешь, папаша? – хрустя валенками, подошел часовой, курносый щекастый парень, дыхнул в оголенные наготове ладони.
– Самосадец, – Казанцев положил хворост к ногам, никак не мог дрожащей щепотью отмерять из кисета солдату на закрутку.
* * *
Раич не спал уже несколько ночей, поэтому ничуть не удивился стуку: он успел уже все обдумать и ждал его. Он ждал его, пожалуй, с той самой ночи, когда вышел на шорох и нашел под дверью газету «Известия» и тут же на душной веранде при свете итальянской сигареты прочитал Указ Верховного Совета СССР о награждении сына золотой медалью Героя и орденом Ленина. Газета и сейчас лежит в сарае за стропилами. Стоит поднять руку, и он достанет ее. Еще в ту ночь он понял, что судьба его решена. Финал был пока далеким и смутным – немцы штурмовали Кавказ, вышли к Волге, – однако в неизбежности его, финала, он уже не сомневался. Бежать куда-нибудь снова не было ни сил, ни желания. В гражданскую войну, когда все рушилось, и ошибки личной жизни наслаивались одна на другую, можно было еще сослаться на жизненную незрелость. Тогда были силы, свобода, молодость. Он мог сняться с одного, с другого места, кружить по Дону и югу России, как волк в зимнюю стужу кружит около жилья.
Теперь ничего этого не было. Даже если и скроется он, жизнь придется доживать в волчьем одиночестве. Старший сын, боль его, потерян для него навсегда. Жизнь разъединила их давно. А теперь и смерть свою руку приложила.
Лоб Раича перерезала глубокая извилистая складка, бледное лицо его приняло какое-то горестно-грустное, решительное, даже вызывающее выражение. Всегда холодно-вежливый и язвительно-насмешливый, маска, какой он закрывался от людей, оттолкнула от него и сына. Когда заметил, попытался восстановить родительский авторитет окриком. Дело дошло до омерзительной крайности: в раздражении он не сдержался и ударил сына по лицу. Первый раз в жизни! Толик тогда убежал. Жена нашла его уже в вагоне. В переполненном купе она упала перед ним на колени, умоляла вернуться, обещая, что отец никогда больше не тронет его. Толик вернулся. Но с тех пор отец стал ему совершенно чужим. Дети хотят видеть в родителях людей сильных, мужественных, справедливых. Постоянные толки дома о деньгах, честолюбии и довольстве еще больше отделили их. Война как раз и явилась тем испытанием, которое должно было сблизить их, но он не выдержал этого испытания. Можно сослаться на обстоятельства, но кого эти ссылки могут убедить. Война создает обстоятельства, одинаково трудные для всех.
Раич закашлялся от табачного дыма, зажег новую сигарету… Глаза его застыли словно бы в изумлении перед открывшимся видением надвигавшегося на него, перед тем, что сторожило его там за дверью, где каменно поскрипывают стиснутые морозом ступеньки крыльца под ногами.
Стук повторился. Раич стянул со спинки стула домашнюю куртку из грубой верблюжьей шерсти. Что-то тяжелое в обвисшем кармане куртки больно ударило его по бедру. Желчное вытянутое лицо озарила внезапная догадка: «Боже! Как же я забыл про это!»
К вискам с шумом прихлынула кровь, частые удары сердца сбили дыхание.
«Каждый должен хоть что-то же сделать! Хоть что-то!» – лихорадочно мелькнула мысль и угасла. Тупой удар толкнул его на стенку, переломил в поясе. Раич судорожно впился пальцами в грудь: «Зачем? Зачем?» – все кричало теперь в нем. Что-то вспыхнуло в мозгу слепяще и ярко, и в этом режущем свете он увидел мальчика в белой рубашечке и со светлыми кудряшками над ясным лбом, который радостно жмурится на крылечке и вздрагивает от тепла и свежести мокрых кустов сирени в саду. Увидел себя.
Роняя стулья и цепляясь за стену, Раич медленно падал. Последнее, что отпечаталось в его мозгу, – морозный пар над полом и большие круглые заснеженные валенки у порога…
* * *
С утра поток войск усилился. Снег на улице размалывали гусеницы, взрывали копыта коней артиллерийских упряжек. Пехотинцы волокли на салазках пулеметы, противотанковые ружья, ящики с патронами. Взбитые ветром тучи раздвинулись, и на повеселевший хутор глянуло солнце, алмазно вспыхнули заснеженные бока логов и яруг. У дворовых калиток цвели праздничные бабьи платки и шали, какие не успели натянуть себе на голову итальянцы. За синью снегов на горизонте погромыхивало, но уже не так страшно, как вчера.
– Здорово, тетушки! – затрагивали молодых баб проходившие солдаты. На задубевших от мороза лицах кипенно вспыхивали зубы, рвались клубочки пара. – Как насчет молочка?
– Немец-то вчера убег от вас!
– Это мы живо хвост оттопчем ему!
– Главное – курсак набить, пообедать!
– Эва дело. Заходи в хату – чем бог послал!
– Заходи и товарища заводи!
– Только уж гоните его подальше!
Из сизых раздерганных туч вынырнули немецкие самолеты, кинули несколько бомб. Одна упала прямо на дорогу на бугре – убило троих, двоих ранило. Остальные испятнили черными кругами снег в степи. Солдаты зачастили по самолетам из винтовок, автоматов. Прямо из башни танка заливисто лаял пулемет.
За полдень тучи разметало совсем. Проглянула небесная лазурь. Из логов дохнуло оттепелью, запахло весной. Из колонны танков на улице хутора вылупился один, разбил крутой сугроб у палисадника Казанцевых, стал. Из кучи сверху сиганул солдат, проваливаясь в снег, выскочил на утоптанную дорожку, кинулся в дом.
– Бабоньки, а ить это Андрюха! – сказала Варвара Лещенкова, пригляделась повнимательнее, поддернула концы голубого полушалка.