Текст книги "Путник со свечой"
Автор книги: Вардван Варжапетян
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 27 страниц)
6. О пользе сдувания пыли
Громко постучали тяжелым кольцом в ворота.
– Здесь живет шейх Абу-л-Фатх ан-Найсабури?
– Йа аллах! – крикнул Хайям, предупреждая Зейнаб, что пришел чужой мужчина и ей надо закрыть лицо покрывалом.
Судя по тому, что незнакомец назвал его ан-Найсабури, он был арабом – персы говорят Нишапури.
– Я – ан-Найсабури, а ты кто, гость? Войди в дом и назови свое имя.
– Я – Икрам ибн Джамал из Багдада. И отец мой, и дед, и прадед торговали бумагой. Наша семья поставляла ее Хунайну ибн Исхаку, Абу-Юсуфу аль-Кинди, Абу-Насру Фараби, Абу-ль-Ала Маарри.
– Вот как! Давно я не слышал столько прекрасных имен сразу!
– Наша лавка рядом с Бейт ал-Хикма [1 Бейт ал-Хикма – «Дом мудрости», академия, основанная халифом Ал-Маамуном.]
– Был я и там.
– И у нас тоже, имам хаджи. Тогда ты удостоил беседой моего отца, а я вам прислуживал. И ты взял стопку лучшей бумаги – бирюзовой и золотистой.
– У твоего отца шрам над правой бровью, и он, как суфий, бреет усы?
– Память твоя огромна, господин! Тогда отец сказал мне и старшему брату Ясиру: «Дети, каждый год в этот день давайте нищим по двенадцать дирхемов».
– Почему по двенадцать?
– Ты осчастливил наш дом в двенадцатый день месяца рамазана.
Хайям и гость прошли на айван, где Зейнаб уже постелила скатерть и накрыла завтрак.
– Что же привело тебя на чужбину?
– При халифе Мустаршиде многие торговцы бумагой обнищали, ибо спрос на нее упал, – воюют оружием, а не бумагой. Старший брат стал торговать хлопком и переехал в Миср, а я хотел, чтобы дело моих предков продлилось. И отец похвалил меня и сказал: «Икрам, поезжай в Найсабур. Там, где живет Доказательство истины, всегда будет нужна бумага». Я пришел со вчерашним караваном и утром поспешил к тебе.
– Ты рассказал хорошее, но чем я могу помочь твоей торговле? Я человек бедный.
– Имам, тебе не придется тратить, ты будешь только получать. В стене, возле ворот, есть удобная ниша. Пока я не приобрел дом, я бы хотел устроить там лавку, а тебе от меня будет плата – пятнадцать дирхемов каждый месяц.
– Это за место. А за шум?
– Ты шутишь, господин?
– Какие шутки! Отодвинь ухо ладонью и скажи мне, что ты слышишь?
Пока молодой торговец сидел, смешно оттопырив большое ухо, Хайям не спеша ел печеные баклажаны, фаршированные сладким перцем и луком.
– Я слышу только журчание воды в арыке и скрип дерева.
– И я это слышу. А когда ты сделаешь из моего дома лавку, у меня будет болеть голова от воплей покупателей, и мне придется каждый день пить отвар из зерен конопли, сильфия и мяты. А лекарство в наши дни стоит дорого. Кроме того, к тебе будут приходить поэты, а они не могут говорить как люди – им непременно надо выть или рычать. Неплохо иметь пятнадцать дирхемов, но тишина стоит дороже.
– Может быть, двадцать дирхемов вернут тебе спокойствие, господин?
– Ты прав, багдадец...
– Меня зовут Икрам ибн Джамал.
– Как бы тебя ни назвал отец, ты прав: чем больше дирхемов, тем спокойнее. И я не поверю, что ты желаешь зла старому человеку.
– Клянусь прахом отца, это так. Но назови свою цену, имам!
– Тридцать дирхемов и сто листов бумаги каждый месяц.
– Если багдадской или бухарской, я согласен.
– Самаркандской.
– Тогда тридцать листов, хотя и это мне в убыток.
– Тридцать самаркандской и сорок бухарской.
– Но это то же самое! – опешил ибн Джамал.
– Разве? Видишь, я уже не помню, что сказал минуту назад, и у меня начала болеть голова.
– Хорошо, хорошо, тридцать дирхемов и пятьдесят листов самаркандской бумаги – только из уважения к твоей мудрости и седине. Деньги я уплачу сейчас, а товар у меня сложен в караван-сарае.
Ибн Джамал достал шелковый позванивающий мешочек, положил на протянутую морщинистую ладонь. Хайям подивился верному расчету багдадца – в мешочке оказалось точно тридцать монет.
– Господин, если ты не возражаешь, я сегодня же пришлю двух каменщиков и плотника – надо оградить нишу кладкой в три кирпича, оштукатурить, выложить окно и дверной проем.
У Хайяма тоже нашлось дело в городе, и он вышел вместе с ибн Джамалом. Проходя мимо медресе, учитель с радостью увидел, что куча кирпичей уменьшилась и рабочий с распухшей щекой, перевязанной платком, складывает в тачку последние. Хайям захохотал. Багдадец с удивлением смотрел на него, а зеваки на них обоих.
– Ибн Джамал, то, что я тебе расскажу, удивительней приключений морехода Синдбада. Однажды в нашем медресе обвалилась стена, и я нанял каменщиков для ее ремонта. Неделю они работали, а оставшиеся после них кирпичи валялись здесь три года, став причиной моих бедствий. Из-за них я совсем охромел. И когда мое терпение истончилось, я помолился эмиру Абу-л-Абассу ибн Тахиру ибн ал-Хуссейну, чтобы он обрушил эти кирпичи на голову тех, кто их здесь бросил. Прошло семь месяцев – и, как ты видишь, куча убрана, а каменщик наказан. Теперь я верю, что эмир Хуссейн действительно святой, – сам подумай, сколько людей обращаются к нему с молитвой, если моя ждала очереди так долго.
Рабочий, не понимая, над чем все смеются, тоже захохотал, раскрывая рот, насколько позволяла повязка.
– Отец мне говорил, имам, что однажды твои слова дошли до самого аллаха.
– Я что-то не помню.
– Прости, я плохой рассказчик, но дело было так. Однажды ты сидел в саду и пил вино, дабы отвлечь себя от суетного мира. И вдруг поднялся страшный ветер, он вздымал тучи пыли, гнул к земле деревья, валил на бок людей...
– Ну и ветер! – хмыкнул Хайям.
– Ураган! Он набросился на тебя и опрокинул чашу с вином. И тогда ты крикнул:
Ты разбил мой кувшин с вином, о господи!
Закрыл для меня врата наслаждения, о господи!
Ты пролил на землю пурпурное вино.
Да буду я проклят, может быть, ты пьян, о господи?!
Эти упреки дошли до ушей аллаха, вызвав его гнев. И аллах наказал тебя – перекосил твой рот и сковал язык немотой. Тогда ты, говорят, раскаялся, заплакал и взмолился:
Кто в мире не грешил, скажи?
Кто живет безгрешный, скажи?
Я совершаю зло, а ты воздаешь злом, —
Так какая же разница между нами? Скажи!
– Нет, такого случая я что-то не припомню, багдадец, хотя книга моей жизни из какой только бумаги не сшита – белой, золотистой, пурпурной, голубой. Но знаешь, какое ужасное подозрение вкралось в мое сердце, когда я слушал твой рассказ?
– Не знаю, господин. Мой отец клялся – это истинная...
– Я не о том. Ты сам пишешь стихи?
Ибн Джамал поднял голову, разглядывая бирюзовый купол мечети.
– Так я и знал! – Хайям сплюнул на землю и растер плевок. – Клянусь, ты измарал сто тюков бумаги. Хотя где же и быть бумаге, как не у торговца бумагой. И конечно, ты считаешь себя лучше Рудаки?
– Пусть мне отрежут язык, если я хоть шепотом скажу такое. Как я могу даже в мыслях равнять себя с Адамом поэтов, если я только учусь делать первые шаги, и ноги мои разъезжаются, как у новорожденного верблюжонка.
– И кого же ты избрал себе в учителя? Назови их.
– Абу-л-Касим Фирдоуси, Абу-Шукур Балхи, Абу-ль-Ала Маарри, Насир-и-Хусроу и ты, мауляна[1 Мауляна – духовный учитель, наставник.] – позволь мне тебя так называть.
– Я? – Хайям с удивлением посмотрел на торговца. – Но мое имя лишнее в этом созвездии поэтов. Нет, я всего лишь математик, и то... Давай передохнем хоть минуту в одном доме. Это близко.
Они зашли в лавку точильщика ножей, где в задней комнате подавали вино – мутное и непроцеженное, зато без лишних разговоров. Все дело заняло не больше трех минут, и собеседники вновь увидели солнце.
– Перечисляя великих, ты назвал Насир-и-Хусроу. В таком случае ты должен знать его строки, сказанные о пишущих:
Стоишь и за стихом читаешь пышный стих,
А честь твоя, как кровь, стекает на пол с них.
– Я их храню, как сокровище. Этому двустишию предшествует другое:
Тупице посвящать касыд хмельное зелье —
Что наряжать осла в шелка и ожерелье *
* Перевод И. Сельвинского.
– Хорошо, торговец бумагой.
– Меня зовут Икрам ибн Джамал.
– Но знать поэтов и самому быть поэтом – разное.
– Я никогда не называл себя высоким именем, мауляна.
– И правильно. Высокое имя лучше высокой крыши. А то развелось слишком много неучей и сопляков, именующих себя Багдади, Мешхеди, Мервази, Самарканди. Вот, кстати, идет один из них – Нишапури. Смотри, как он пыжится и вертит головой, высматривая жертву для своих касыд. Несколько лет назад я встретил его в майхане. Правда, и щечки у него были тогда румянее, и стан стройнее.
Молодой мужчина, о котором говорил Хайям, шел по улице, часто поглаживая шелковистую черную бородку; при каждом движении крупный лал в перстне вспыхивал быстрым огнем, доставляя его владельцу наслаждение. По моде, введенной еще женой Харуна ар-Рашида Зубайдой, его сафьяновые туфли были расшиты хорошо ограненными разноцветными стеклами – на драгоценные камни пришлось бы истратить состояние. Чалма была скручена изящно и высоко, расшитый золотыми нитями конец спускался длинно, как у ученого.
Щеголь опасливо покосился на Хайяма, решая, подойти или пройти мимо, но тщеславие пересилило. Сложив на груди узкие ладони, он поклонился имаму, не удостоив его спутника даже взглядом.
– Мир тебе, светоч познания!
– И тебе мир, незнакомец.
– Мы знакомы, высокочтимый имам, – улыбнулся любитель слов. – Я услаждал твой слух касыдой в одном ученом собрании.
– Да? И что же я сказал тогда?
– Ты был приветлив со мной и сказал, что рифма моей касыды подобна строкам несравненного Насир-и-Хусроу, яркость сравнений – творениям Рудаки, а скорбь любовного томления увлажняет ресницы воспоминаниями о Абу-Теммаме.
– А ты не перепутал? Наверное, я был здорово пьян, если мог выдумать такое! Вижу, ты преуспел за эти годы. Ты выбрал дело по душе? Стал каллиграфом, булочником, банщиком, или на беду свою, евнухом?
– Я не могу жить без поэзии!
– Что ж, случается и такое. Верно, ибн Джамал? Приходит называющий себя поэтом и начинает пронзительно вопить: «Я не могу жить без поэзии!» Она же отвечает: «Но ведь я без тебя могу, зачем принуждаешь меня к сожительству?» Но такой и слышать не хочет, продолжает кричать дурным голосом, как верблюд в пору гона.
Ибн Джамал шел за Хайямом, боясь пропустить хоть одно слово; за ним, отстав на два шага и стараясь казаться равнодушным, шествовал сочинитель рифм в сафьяновых туфлях, но шею его влекло любопытство, как курицу – рассыпанные зерна.
– Случилось мне знать одного юношу в Газне, – с улыбкой продолжал Хайям, – который, вместо того чтобы прилежно учиться в медресе, писал касыды, за что его часто били учителя. Но то ли кожа у него была толще буйволиной, то ли он действительно любил соединять слова в строки, но этот несчастный никому не давал прохода без того, чтобы не всучить пару-тройку касыд. Хотя, если признаться, сочинял он неплохо.
– И что же? – нетерпеливо спросил тот, кто не мог жить без поэзии.
– А, это ты? Прости, я и не знал, что кто-то идет следом за нами. А юноша... Кто видел переболевших оспой, тот узнает их по отметинам на лице. Так и тот юноша переболел поэзией – он вдруг вбил себе в голову, что должен стать поваром. Шейх Абу-ль-Маджид Санаи, которого я считаю лучшим из всей своры пишущих на фарси, пришел к родителям глупца открыть им, что их сын – поэт, и дар его редчайший, от щедрости аллаха. Отец, а он был оружейник, увидев в своем доме богатого господина, пообещал спустить шкуру с сына, если он не станет поэтом, – вот улыбка судьбы. Но юноша стоял на своем: хочу быть поваром, у меня к этому влечение! Сейчас он главный пловщик султана Мухаммада, и думаю, в этом деле ему нет равных.
– Конечно, чего ждать от сына низкого человека! – Нишапурец, подбоченясь, погладил холеную бородку; в перстне ярко вспыхнул лал. Багдадец задумчиво смотрел вдаль.
– Ты тоже так считаешь, ибн Джамал?
– Какое право я имею судить других, если сам ничтожен?
– А я думаю, парень правильно сделал, – вмешался в разговор чайханщик, вышедший из чайханы обсушить пот на толстой груди.
– Мир тебе, Абдулла! Чайханщики – люди, сведущие во всех делах, и мнение их достойно внимания. Интересно, что ты скажешь о назначении поэта?
– За меня сказал Абу Али: «Поэты – принцы вселенной». По сложности ваше дело сравнимо с нашим. Чай варят в каждом доме, а лучший чайханщик один на весь город, даже если он огромен, как Багдад. Вода, огонь и чай – вот наше богатство. Но мой дед говорил, что семь поколений должны переливать чай из пиалы в чайник и в пиалу из чайника, пока он не обретет совершенную крепость, аромат, вкус и цвет настоя.
– Ты прав, Абдулла, но не во всем. Тем поэт и отличается от тебя, что в своем сердце хранит боль, знания и мудрость семи поколений, а судья ему все остальные поколения, сколько бы их ни пришло. Чай выдыхается и мутнеет между двумя молитвами, а написанное пером несокрушимо. Слово – послание сердца. Однажды шах Ануширван Справедливый сел на коня, чтобы поохотиться. Проезжая по окраине деревни, он увидел девяностолетнего старика, сажавшего ореховое дерево. Шах удивился, ибо, только становясь двадцатилетним, орех приносит плоды, и сказал: «Эй, старик! Ты сажаешь ореховое дерево?» – «Да, повелитель». Шах спросил: «Сколько же ты думаешь прожить, чтобы узнать вкус орехов?» На что услышал: «Они посадили, а мы съели, мы сажаем, а они съедят». Вот ответ поэта.
В нашем городе есть мастера шестидесяти ремесел, Абдулла, – чайханщики, ткачи, стекольщики, каменотесы, банщики, гончары, оружейники, ювелиры, резчики по дереву, медники и другие. Среди этих ремесел нет ни одного, по трудности сравнимого с работой поэта. Только копатели кяризов. Они роют колодцы в песках – копают землю на двадцать, на пятьдесят, на сто локтей! Пока из глубины не выступит желанная вода, лучше которой нет ничего. Им не хватает воздуха, они стиснуты сырыми стенами колодца, в любой момент готового обрушиться и заживо похоронить мастера. Но они копают, копают, а найдя воду, роют другой колодец. И так десятки колодцев – год за годом. И каждый соединен с другим подземным ходом, собирая тоненькие ручейки в неиссякаемый источник. От этой работы у копателей колодцев желтеют щеки, впадает грудь и горлом идет кровь. Они умирают, а вода, их вода, спасает людей от жажды, от отчаяния, от бессилия. Вот...
Хайям побледнел и, силясь что-то сказать, жадно глотал воздух. Ибн Джамал подхватил его на руки, не зная, что делать.
– Сюда, сюда, – засуетился Абдулла, расталкивая зевак, загородивших вход в чайхану.
Хайяма положили на суфу, подложив под голову подушку, и развязали пояс халата.
– Господин, уже побежали за лекарем.
– Лучше... домой... домой... – Язык с трудом повиновался Хайяму.
Тут же остановили арбу зеленщика, разгрузили корзины с перцем, луком, редькой; имама бережно положили на кошму, подстеленную Абдуллой. Он лежал и слабо улыбался. Небо опрокинулось над ним, щекоча глаза нестерпимой голубизной. Огромное облако плыло, не отставая от арбы, до самого дома.
Когда больного вносили в узкую дверь и неловко повернули, Хайям крикнул – такая боль пронзила грудь. Нос с благородной горбинкой заострился, лицо побелело от боли. Словно сквозь дым он видел людей, знакомого врача, почувствовал под халатом его пальцы, холодные от льда, накрошенного в бычий пузырь.
– Где болит, Гийас ад-Дин?
– Под ключицей... очень...
– А здесь? – Хаким стукнул согнутым пальцем пониже левого соска.
– Больно...
– Поднимите ему голову.
Придерживая пузырь со льдом, привязанный полотном к голове, больного приподняли. Врач поднес ему толстую фарфоровую чашку, в которой с треском и густым дымом тлел коричневый шарик. Губам стало тепло.
– Дыши!
С каждым глотком дыма дышать становилось безболезненней и легче.
– Теперь болит?
– Под ключицей нет... там больно.
– Через каждые два часа пей по десять капель из этого пузырька. Запивай горячим козьим молоком.
– Что в нем?
– Сумбул, китайская корица, дикий имбирь, семена укропа – настоянные на виноградном вине.
– Вот видишь, лекарь, на вине. Дай мне попить, пересохло во рту.
– Принесите молока.
– От молока у меня изжога.
– Если будет изжога, проглоти косточку маслины или разжуй пять зернышек овса.
– Ты не врач, а палач... Вместо того, чтобы лечить больного, ты издеваешься над ним. Я болен, но не болезнь угрожает моей жизни, а отказ от вина... Самое удивительное, лекарь: чего бы я ни принимал внутрь при болезни – все вредит мне, кроме вина.
– Гийас ад-Дин, ты сам был врачом, и не мне говорить тебе о вреде пьянства, – достаточно того, что сказал пророк.
– То, что сказал пророк, я знаю лучше тебя. Но неужели ты никогда не задумывался, почему люди тянутся к вину, а не к отварам и мазям, хотя кровь лозы, как ты утверждаешь, вредна, а лекарства полезны? Мы были каплей жидкости, вложенной в чресла, извергнутой наружу пламенем страсти... Поживем и умрем... Время между нашим приходом и уходом надо прожить радостно, – и без того в наши сердца создатель вложил немало скорби. Или ты думаешь, с тобой время поступит иначе, чем с другими? Знаешь ли ты, в чем цель моего поклонения вину? Не поклоняться никому, в том числе и себе. К тому же я пью, но не пьянствую.
– Успокойся, – шепнула Зейнаб, обтирая мокрую грудь Хайяма. – Тебе вредно много говорить.
– Ты права. К чему многословие без поэтического дара? Ступай, лекарь, ты не понял больного, а без этого лечение бесполезно.
– Я приду завтра, а если понадоблюсь спешно, пришли кого– нибудь за мной – я живу у Ворот Канала.
Хайям устало закрыл глаза.
– Зейнаб, и ты осуждаешь меня? Сядь рядом. – Зейнаб поправила сбившееся одеяло, робко села на край суфы. Хайям погладил ее узкую ладонь, прижал к закрытым глазам. – Как я счастлив, что твоя рука закроет их... Ты не поверишь, мое сердце, но я полюбил тебя, когда ты была совсем маленькая. Я заказал твоему отцу тысячу кувшинов, чтобы видеть тебя чаще, и все ждал, как тот старик садовник, посадивший ореховое дерево. И я дождался! А скоро нас будет трое: ты, я и тот, кто родится. Тебе уже нельзя носить воду, – скажи сестре, чтоб прислала женщину.
– А тебе нельзя говорить.
– Ничего, мой сахарный попугай, я и так слишком редко говорю с тобой. Принеси мне шербет, похолоднее.
Зейнаб принесла запотевший кувшин с вишневым шербетом, но Хайям спал. Она нежно разгладила глубокие морщины на темном лбу с белой полоской кожи у волос, – Хайям только на ночь снимал чалму.
«Бедный, он всегда думает о своих противных линиях. Даже в праздники пишет. И совсем немного пьет – больше говорит о вине... Нет, пусть лучше будет мальчик – похожий на него. Нет, лучше мальчик и девочка».
Она думала и гладила лицо Хайяма, и дыхание его становилось глубже, спокойнее. Имам улыбался во сне.
Кто-то громко позвал Зейнаб. Она встала, задев туфлей кувшин, и быстро наклонилась, чтобы удержать его, но боль ударила в поясницу как камнем. Она упала на колени, до крови закусив губу, чтобы не разбудить спящего криком; сжалась в комок, боясь пошевелиться. А в ворота стучали. Испугавшись, что стук разбудит Хайяма, Зейнаб поднялась, держась за суфу, и медленно пошла к воротам. Это был отец.
– Муса видел, как имама повезли домой. Что с ним?
– Врач сказал, что у него трехдневная лихорадка.
– А с тобой что? Не пора звать повитуху?
– Не знаю, отец. Я так боюсь!
– И твоя мать боялась, когда рожала тебя. Не бойся, все будет хорошо. Завтра пошлю за старухой Нарджис, пусть сводит тебя в баню. Ну что ты, глупышка? А где имам?
– Он спит. Врач не велел его будить.
– Зейнаб, с кем ты разговариваешь? – донеслось из дома.
– С отцом.
– Пошли кого-нибудь в майхану, а я сейчас выйду. – Набросив халат, в шерстяной серой шапочке Хайям сам вышел на айван. – Мир тебе, Мурод-Али. Садись сюда, здесь прохладнее. Уф! Теперь, благодаря родству с тобой, кувшины у нас водятся в избытке, а вина в своем доме я не видел давно. Какое дерево тебе по душе?
– Мы, гончары, любим орех, у него крепкая древесина.
– Тогда расстелем скатерть под орехом.
Зейнаб принесла подушки.
– Как твое здоровье, имам хаджи? Укрепил ли его лекарь?
– Что сердце, Мурод-Али? Если оно не болит, мы считаем себя здоровыми, хотя на самом деле такой человек неизлечимо болен. Хвала аллаху, сейчас и сердце болит, и стало легче, чем когда меня везли на арбе зеленщика вместо лука и перца. А как здоровье твоих детей?
– Слава аллаху и благословение всем его пророкам, они здоровы. Младший каждый день спрашивает, когда я отведу его в медресе. О нем я не беспокоюсь, а вот Зейнаб...
– И о ней не беспокойся. Она родит девочку, все признаки тому: и горькая слюна, и много пятен на лице, и плод зашевелился после четырех месяцев, а не трех. Ты сам можешь легко проверить: беременная девочкой первый шаг после остановки делает левой ногой. Мне и самому случалось принимать роды, но для Зейнаб я отыскал хорошего врача – он учился у самого Ибн Сины. Думаю, уже недолго ждать, когда ты станешь дедом, я – отцом.
– И ты хочешь девочку?
– Да, девочку.
– В нашем роду первыми всегда рождались мальчики.
– В нашем тоже, но все признаки подтверждают мое желание. Я редко просил аллаха, а сейчас пять раз в день возношу молитвы ему и Абу-Ль-Хамалату – «покровителю нош». Надеюсь, они меня услышат.
– Неужели у тебя никогда не было детей, Гийас ад-Дин?
Хайям ничего не ответил. Он смотрел на Зейнаб – она двигалась осторожно, словно внутри нее был сосуд, откуда нельзя расплескать ни капли. Лицо ее подурнело от пятен, белки глаз посинели; когда она поднимала ресницы, в карих зрачках дрожал свет. Не было видно и ямочек на щиколотках. Но сейчас Хайям любил ее больше, чем тогда, когда она, привстав, тянулась к яблокам: она носила в себе самое сокровенное его жизни – продолжение.
– А вот и вино. Откуда оно?
– Я не спросила, господин.
– А если бы тебе принесли серьги с бирюзой, ты бы сто раз спросила, откуда бирюза – из Нишапура, Табаса, Кара-Мазора или Ходжента? Ведь каждому известно, что ходжентская быстро теряет цвет и желтеет, а из Кара-Мазора – крошится при обработке. А вино важнее бирюзы. Как ты считаешь, Мурод-Али?
– Для Зейнаб важнее бирюза, для тебя – вино, для меня – глина. Будь хоть алмаз, из него не сделаешь кувшин.
– Ах, Мурод-Али, когда ты научишься делать кувшины с вином, я брошу все и пойду к тебе в подмастерья.
– Прежде чем стать подмастерьем, я восемь лет ходил в учениках. Ты знаешь, наше дело из древнейших...
– Не зря же аллаха назвали «формовщиком».
– Да, аллах слепил человека из глины, поэтому наш труд угоден богу. Вот, посмотри на это блюдо. – Усто выложил лепешки на скатерть и взял блюдо, расписанное желтым, коричневым, зеленым узором. – Видишь, оно покрыто трещинками, словно паутиной. Ты, наверное, даже не замечал их, но хороший гончар увидит сразу. Он скажет, в каком городе его делали, давно или недавно, где взяли глину, кто мастер, кто был его наставником, кто стал его учеником.
– А ты что скажешь про блюдо?
– Делали его в Шахрисабзе на улице Куллоли, расписывал усто Керим-баба, а обжигал подмастерье.
– Верно, – удивился Хайям. – Я действительно привез его из Шахрисабза, а вот имя мастера мне неизвестно, – помню только, что хромал на левую ногу.
– Это и есть Керим-баба. А хромым его сделали братья одной женщины, которую он любил щипать за зад. Подкараулили его в темноте, избили палками и бросили через стену кладбища. А он упал на камень и сломал ногу.
– Собаки! – воскликнул имам. – Разве зад их сестры лепешка, чтобы уменьшиться от щипков? Такого достойного человека сделали хромым!
– О нем рассказывают и такое...
– Поведай мне, Мурод-Али. – Хайям налил гончару чай, себе вино – из дикого черного винограда.
– Рассказывают, был у него ученик Юсуф. Не помню, семь или восемь лет прошло, пока Керим-баба позволил ему сесть за гончарный круг. Всему научил – формовке, приготовлению красок, начертанию узоров, обжигу. Наконец настал день, когда подмастерье сказал: «Теперь я знаю то же, что и ты. Пора мне ставить на посуде свой знак». Сколько гончар ни уговаривал его остаться еще на год, Юсуф не соглашался. Ты ведь знаешь, молодые всегда торопятся, а тут как раз умер один гончар, юноша взял в жены его дочь, и мастерская досталась ему вместо подарка.
Получалось у него не хуже, чем у Керим-бабы, только блюда после обжига покрывались трещинками. Покупатели их не замечали, но он-то видел! Пробовал разную глину, огонь быстрый и медленный, краску густую и жидкую, а вынет блюдо из печи – опять трещинки. Долго мучился Юсуф, потом взял лучшее блюдо и пошел к мастеру.
«Усто, почему у тебя нет трещин на поливе, а у меня есть?» – «Потому, что ты поспешил назвать себя усто. Помнишь, я звал тебя остаться еще на год, зачем же пришел, когда тебя не звали?» – «Два года буду подмастерьем». – «Нет, – ответил Керим-баба, – до моей смерти. Тогда скажу».
Конечно, другой бы на месте Юсуфа засмеялся и пошел прочь. А он согласился. «Учитель, скажи скорее, в чем причина проклятых трещин, лишивших меня покоя?» – «Прежде чем ставить блюдо в печь, сдуй с него пыль».
Мурод-Али не спеша допил чай. Хайям молчал, разглядывая чашу с вином. Вздохнул.
– Жаль, Мурод-Али, что я не слышал эту историю раньше и не смог рассказать ее своим ученикам. Может, они не торопились бы так спешно называть себя учеными, ведь в нашем деле сдувать пыль куда важнее, чем в вашем. Впрочем, это относится и к поэтам.