Текст книги "Путник со свечой"
Автор книги: Вардван Варжапетян
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 27 страниц)
4. Не проклинайте этот мир
В большой светлой комнате на глиняном полу сидели, поджав ноги, двенадцать мальчиков, а на ковре – учитель Хайям, в синем халате и белой чалме. От пряного весеннего тепла хотелось спать; голова медленно клонилась на грудь, и тогда дети смеялись, корчили рожи, украдкой грызли орехи. Им не терпелось скорее выбежать на улицу, где ласково сияло солнце, журчали арыки, цвели розы и барбарис.
В узкое окошко влетел черный индийский скворец и, пронзительно вереща, стремительными ломаными линиями прочертил комнату. Хайям испуганно вскинул голову, разбуженный криком птицы и смехом детей. Он увидел черного скворца – в солнечных лучах грудка его вспыхивала быстрым фиолетовым огнем; скворец опустился на ковер рядом с пиалой и, кивая головкой, быстро пил чай.
– Рустам, – сказал учитель толстому мальчику в расшитой золотом тюбетейке, – откинь ковер у входа, пусть птица вылетит на волю. Немудрено, что она заблудилась. Вот вы так беспечно смеетесь над ней, а разве сами не сбились с пути? Лучше бы вам стать погонщиками ишаков, чем зря переводить чернила!
Скворец радостно свистнул и вылетел на улицу. Дети сидели смирно, боясь пошевелиться.
– Не помню, задал ли я вам упражнения на завтра? Подскажи мне, Али.
Сын хозяина ковровой мастерской встал и поклонился.
– Да, учитель. Мы записали два задания: выучить суру «Муравьи» и решить задачу с торговцем шелком.
– Легкие задачи я вам задал, дети, а трудную не хочется придумывать в такую жару.
Ковровая занавеска откинулась, – низко согнувшись, вошел статный чернобородый мужчина, ведя за руку испуганного мальчика, утирающего слезы.
– О господин, прости, что помешал твоему богоугодному делу. Я переписчик Керим ибн Маджид, в прошлом году я со всем прилежанием переписал твой труд «Ноуруз-наме». А это мой приемыш Аффан, которому я вместо отца.
Дети, зажав рты, прыснули от смеха. Зашептали, кося глазами: «Аффан! Тухлый!» Учитель посмотрел на них, и сорванцы сразу присмирели.
– Что ж, человек не всегда сам выбирает свое имя, а ты сделал доброе дело. И у пророка был приемный сын – Зейд.
– Да, господин, злые люди так его назвали. Позволь мальчику расти в тени твоей мудрости.
– Он умеет писать?
– Еще с прошлой осени, господин, и почерк его уже приятен глазу.
– И у тебя есть деньги, чтобы заплатить за обучение? Хотя зачем я спрашиваю? Переводчикам отваливают столько золота, сколько весит книга; переписчикам платят серебром; а самим пишущим достаются удары по пяткам. Поэтому с тебя я возьму дороже.
Переписчик достал из-за пазухи маленький мешочек и, поклонившись, подал Хайяму. Тот высыпал монеты на су фу, подсчитал и остался доволен.
– Ну что ж, приводи его завтра после второго намаза.
– Благодарю, господин, что ты выслушал твоего слугу. Аффан, хорошенько запомни этот счастливый день. Учитель, кости у него мои, а мясо твое – научи его мудрости и не жалей ударов.
– Ладно, ступай, – махнул Хайям. – Али, собери чернильницы и каламы. А вы, лентяи, бегите домой. Тот, кто не выучил сегодняшний урок, пусть съест десять лепешек с медом.
Он остался один в опустевшей комнате, прислушиваясь к топоту проворных босых ног. Вот они вылетели, как скворцы. А его крылья отяжелели, потеряли силу. Что толку махать ими – курица и та взлетает выше. Все реже он видит небо и все чаще землю. И проклятая спина сгибается все круче, иногда так вступит в поясницу, что вздохнуть – и то больно.
Пока сестра жила вместе с ним, он хоть не знал домашних забот – одежда была чисто выстирана, мясо прожарено, книги заботливо обернуты в прочный наманганский шелк. И даже вино всегда водилось в его доме, хотя из-за каждого глотка приходилось спорить с сестрой до хрипоты. А мерзкие старухи, которых она присылает вместо себя, своей стряпней могут отбить аппетит у любого. Эти крючконосые сварливые ведьмы только выманивают у него деньги. Но хватит! Завтра же он найдет молодую. Он давно уже присмотрел дочку старика Мурод-Али, живущего в квартале гончаров, – она стройна, как прутик ивы, лицо ее округло, словно спелый персик.
Хайям вздохнул. А зачем откладывать на завтра? Все, что угодно аллаху, надо делать быстро. Он надел туфли и, не заходя домой, заспешил в квартал гончаров. Здесь же жили керамисты и мастера по изготовлению изразцов.
В мастерской Мурод-Али не оказалось. Два его сына и два ученика месили ногами красную всхлипывающую глину, изредка поливая водой и подсыпая золу. Увидев Хайяма, они остановились.
– Муса, где твой отец? – спросил Хайям старшего сына.
– Он в саду, господин. Дядя привез ему кеклика.
Действительно, мастер сидел в саду и пил чай. Перед ним стояла клетка, сплетенная из прутьев, на которую он смотрел с наслаждением и интересом: на жердочке, нахохлившись, сидел кеклик – горная куропатка.
– Мир тебе, мастер.
– И тебе мир, повелитель умных. Зейнаб! – крикнул он, обернувшись к дому. – Гость переступил наш порог, принеси чай.
Плавно покачивая узкими бедрами, между ореховыми деревьями проскользнула Зейнаб с медным подносом на голове. Румяное лицо она закрыла широким рукавом накидки. Поставила поднос и ушла.
Хайям маленькими глотками пил чай. И мастер пил, не спуская прищуренных глаз с куропатки.
– Мурод-Али, возраст наш и годы дружбы заставляют меня сказать правду о деле, ради которого я пришел.
– Уши мои – слуги твоих слов.
– Разве, когда мне нужен кувшин, я иду к другому гончару? Нет, я идут к тебе. Искусность твоих рук известна многим.
Мастер согласно кивал. Разве кто-нибудь возьмется отрицать приятное?
– Вот и сейчас я вошел в твой дом с просьбой. Сделай мне красивый сосуд и прорежь в нем щель, в которую может пролезть динар, но не может пролезть палец, – буду туда складывать золотые монеты.
– Какой сосуд тебе нужен, господин, большой или маленький?
– Думаю, достаточно, если он будет высотой в ладонь. Хочу сложить деньги в одно место – мало ли для чего они могут понадобиться!
Мастер смотрел на кеклика, но думал о другом. Его огромный лоб с гладким пятном ожога прорезали морщины. Могучие руки тяжело лежали на коленях. Пальцы, всю жизнь мявшие глину, сжимались и разжимались.
– Хороший чай, – похвалил Хайям, – кто его так вкусно готовит?
– Зейнаб, кто же еще? После смерти матери она теперь хозяйка в доме. Не знаю, есть ли что по женской части, чего она не сделает лучше других.
– Да, счастлив твой дом, ему не нужно ни столбов, ни крыши, – вздохнул Хайям. – Ах, лучше бы мне, как отцу, тоже шить палатки, тогда я хотя бы залатал дыры на халате. Клянусь его памятью, никаких денег не жалко, только бы не знать домашних забот!
– Что ж, золото – падишах среди прочих денег, оно повелевает всем.
– Верная мысль. Но где найти женщину, которая согласилась бы войти в мой дом? Чтобы она была благочестива и скромна, приятна лицом и чистоплотна. Ты же знаешь, Мурод-Али, благочестие в наши дни стоит дешевле, чем финики в Басре. Видно, на тебе милость аллаха – трех сыновей и дочь оставила тебе жена. А я в этом мире один, и некому заступиться за меня перед всемогущим. Боюсь, так и останутся мои динары в глиняном сосуде.
– А какой ширины ты хочешь сосуд? – спросил гончар.
– Такой, чтобы в него вместились восемнадцать золотых. Такую цену и Рустем не заплатил за своего скакуна.
– Так, господин, – согласился Мурод-Али, – но скакун только ржет и скачет, а та, в которой ты испытываешь нужду, должна варить, шить, стирать, ткать, подметать. К тому же от коня никто не требует скромности и благочестия. Не лучше ли тебе заказать кувшин в два раза больше?
– Ах, приятель, сосуд можно сделать величиной с тюрьму, но что в том пользы? Если бы я заранее знал, что та, которая войдет в мой дом, будет стройна и свежа лицом, как твоя дочь, с такой же родинкой на правой щеке, так же искусна в приготовлении сладостей и всего остального, я бы не пожалел и вдвое больше.
– Да, такое дело не решается враз, – рассудительно заметил гончар. – Есть девушка, о которой мы с тобой толкуем.
– Отныне, Мурод-Али, благополучие мое в твоей ладони. Давно не слышал я твоих песен. Скажи дочери, пусть принесет рубаб, и спой мне что-нибудь.
– Если аллаху угодно. – Он громко хлопнул в ладони.
Зейнаб выслушала слова отца и принесла рубаб, выдолбленный из урючного дерева.
Мурод-Али подтянул струны и, закрыв глаза, запел. Заслышав звуки рубаба, в сад вошли сыновья и ученики, потом, шепотом сказав «салам», – соседи.
Некоторые дела в этом мире кажутся мне непростительными:
Первое – когда старуха красит сурьмой глаза,
Второе – когда тайны сердца рассказывают другим,
Третье – когда непутевый сын становится болью отцовского
сердца,
Четвертое – когда расстаешься с другом,
Пятое – когда красавица лежит в объятьях глупца,
И, наконец, непростительно мне, что я нищий, скиталец.
Гончар отложил рубаб.
– Я услышал эту песню еще в молодости от одного старика. И всю жизнь помню.
Хайяму нечего было сказать. Сердце его отозвалось печалью на каждое слово песни.
– Мурод-Али, отныне я твой должник. Я шел к тебе за советом, а получил вдвое. Если решишь отдать в медресе младшего сына, возьму с него за обучение только две трети положенной платы.
– Благодарю, господин, недаром твоим именем клянутся. Пусть мальчик учится, а я переговорю, с кем надо, и через три дня, в пятницу, мы сладим дело, о котором говорили.
Накануне пятницы Хайям лег спать пораньше, надеясь проснуться утром дня украшения. Но напрасно он ворочался с боку на бок, то откидывая одеяло, то закрываясь с головой, – сон не приходил. Он набросил на плечи халат и, осторожно ступая в темноте, вышел в сад. Ковш Большой Медведицы сверкал над спящим городом. Все семь звезд ее виднелись отчетливо, словно вытканные серебром на черном бархате полуночного неба.
– Скорее бы утро! Видно, проклятые муэдзины проспали время молитвы, а я дрожу от нетерпения, как страдающий лихорадкой. Прав был Ибн Сина, болезни есть теплые и холодные. И не только болезни. Разве наша жизнь не делится на годы жара и озноба? В молодости мы бездумно бросаем в костер бытия целые деревья, сейчас же рады каждой щепке. Раньше мне ничего не стоило идти без отдыха и день, и два, и три, сейчас даже езда на смирной кобыле отдается болью в крестце... Ах, Омар, к чему роптать? Раньше было то же, что сегодня: и сто лет назад багдадский динар весил мискаль [1 Мискаль – 6 граммов.] а после четверга шла пятница. Мир остался прежним – изменился ты. Слава аллаху, что ты еще вдыхаешь и выдыхаешь. Волос, на котором держится твоя жизнь, истончился и поседел, но клинок смерти до сих пор не коснулся его. Помнишь, что сказал тебе в Балхе старый пьяница: «Пусть радуется смерти моей тот, кто сам сумеет спастись от смерти»? Едва ли ты слышал от людей слова разумнее.
Смотри, уже тускнеют звезды, а небо становится розовым и бирюзовым. Надейся! Вон соловей сел на гранатовое дерево, раскрылись цветы шиповника. Да, Омар, мир остался прежним, и он не так уж плох.
Под пронзительные крики муэдзина Хайям сотворил молитву и, надев лучшее платье, заспешил в баню.
Банщик оказался из его учеников. Хайям помнил его прилежным мальчиком. Став юношей, он, по наущению отца, сменил калам на мыло и рукавицу и, судя по всему, не сожалел об этом. Увидев учителя, банщик почтительно помог ему раздеться, ввел в парную, потом в серную ванну. И так три раза. Он намыливал его и тер рукавицей со всем старанием, мял суставы так, что по всей бане стоял треск, выскоблил пятки пемзой, гладко обрил голову, обрезал ногти, окрасил ладони и подошвы золотистой хной. Потом завернул учителя в мягкую прогретую простыню.
Когда довольный Хайям вернулся из бани, время уже клонилось к полудню. Вместе с ним пришел повар, одолженный у хозяина караван-сарая, со всем необходимым для обеда. Пока повар готовил, старик сходил к меняле, разменял восемьдесят дирхемов из расчета по двадцать за один динар, тщательно проверил, не обрезаны ли монеты, – случалось и такое. Потом зашел к Абдаллаху ал-Сугани, прозванному Джинном, пригласил его взглянуть на служанку и заодно скоротать время.
Не успели они доиграть партию в шахматы, как повар сказал, что у него все готово – кебаб, рис, лепешки, соусы, зелень, фрукты, в кувшин с шербетом брошен снег и даже срезанные розы плавают в тазу.
– Ступай к своему хозяину, остальное мы сделаем сами, – сказал ал-Сугани, раздраженный, что его отвлекли от игры. – Душа моя, Абу-л-Фатх, что ты скажешь, если я пойду правой башней?
– Воля твоя, высокочтимый Джинн, а мой ход конем.
– Ты отдаешь его?
– На здоровье, Джинн, я же беру твою левую башню. Ха-ха-ха.
– Смейся, благородный Абу-л-Фатх, умоляю тебя, смейся еще. Но если я сделаю тебе шах, закрой на минуту свой благоуханный рот и дай посмеяться мне.
– Так вот какую штуку ты сыграл со старым другом! Где были мои глаза? Наверное, солнце ослепило их. – Он протянул руку к доске, но постучали в ворота. – Жаль, что нам помешали, и сегодня мы уже не доиграем партию. Посмотри, кто там?
Пока ал-Сугани вводил гостей, Хайям быстро поправил чалму, одернул халат. В сад вошел Мурод-Али, за ним женщина, скрывшая лицо под тонким красным покрывалом.
– Мир тебе, помощь веры, – поклонился гончар.
– И тебе мир, почтенный Мурод-Али. Надо же, совсем забыл, что сегодня пятница!
– Вот та, о которой мы договорились.
– И она умеет все делать по дому?
– Больше того.
– И родинка у нее на правой щеке?
– Воистину.
– Или на левой?
– На правой, господин. Ты мое слово знаешь.
– Как ее имя, Мурод-Али?
– Родители назвали ее Зейнаб.
– Да умножит аллах ее дни, душа моя готова стать ее запястьем. Пусть сорвет яблоко и принесет. – Хайям толкнул острым локтем в бок ал-Сугани, кивнул: «Смотри двумя глазами!»
Стройная, легко ступая по траве, вошла в сад; когда она потянулась к ветке, старики увидели, как шелковая накидка очертила бедра и тонкую талию. Обнажилась маленькая пятка, крашенная хной; нежные ямочки увидел Хайям на щиколотке – словно кто-то двумя пальцами сжал нежную плоть, как розовую глину. Зейнаб сорвала три яблока: одно подала Хайяму, второе – ал-Сугани, третье – гончару. Им это понравилось.
– Что ж, Мурод-Али, время обеда. Войдем в мой дом, там все готово. Скажи Зейнаб, пусть подаст воду для омовения и делает все, что положено хозяйке.
Мужчины сели вокруг скатерти, засучили рукава халатов и омыли руки. Зейнаб заботливо спросила, кто из них любит плов с шафраном, а кто с рейханом, голос ее звучал нежно и негромко.
Хайям смотрел то в блюдо, то на Зейнаб, пока гончар не признался:
– Это моя дочь, господин. Подумал я, у меня еще есть сыновья, а у тебя никого. Согласен ли ты, чтобы она жила под твоей крышей? Если согласен, скажи свое слово – и дело с концом.
Хайям поспешно достал динары, высыпал из кожаного мешочка на скатерть. Мастер брал золотые монеты и снова клал в мешочек.
– Я торгую кувшинами, но не детьми. И не сердись – это Зейнаб так пожелала. Правду говорят: женский разум что кувшин с трещиной – что ни налей, все выльется. Я ее и просил, и бил, но она хочет к тебе. Не знаю, что она в тебе нашла, кроме ума... Гийас ад-Дин, будь ей опорой.
– Мурод-Али, отныне ты мне вместо брата. Вот, Джинн, теперь я снова здоров, печень моя уменьшилась, кровь снова в движении. Лучшее лекарство не описано и в «Каноне».
– Верно. Даже вино, если его слишком долго прятать от гостей, превращается в уксус. Что же сказать о мужчине, в доме которого нет женщин? Только боюсь, ты теперь не захочешь играть со мною в нарды и шахматы. Где двое игроков, третий – помеха.
– И тебе не стыдно, Джинн? Вспомни, сколько нашу дружбу били, мяли, трепали, а она, подобно овечьей шерсти, становилась лишь нежнее и дороже. Дом мой открыт для тебя всегда.
Растроганный ал-Сугани вытер глаза концом чалмы и обнял старого друга. Хайям тоже заморгал ресницами. Мурод-Али обнял обоих огромными ладонями и прижал к груди.
– Клянусь, ради таких минут каждого из нас зачала мать! Видно, аллах вылепил этот день из самой лучшей глины.
Так за жареным мясом, квашеным молоком и чаем со сладостями старики наслаждались беседой, а Зейнаб занималась своим делом. Ей было смешно смотреть на отца, которого она привыкла видеть строгим, на мудрых ученых, заботливо подкладывавших друг другу мягкие подушки. «Какие смешные!» – подумала она.
А они были не смешные – счастливые.
Выплескивая грязную воду, Зейнаб услышала, как Хайям проводил гостей до калитки и сказал им:
– Да, друзья, сегодняшний день из лучших. Пока зеркало запотевает от дыхания, не торопитесь звать плакальщиц. Пока сердце еще в пути, не проклинайте этот мир – лучше его нет ни над головой, ни под ногами.
Что к этому добавить?
После месяца шахривар настал михр – обильный месяц, когда созревают персики и груши, гранаты и ягоды тута, когда грецкие орехи роняют лопнувшую кожуру и стучат по глиняным крышам, спугивая дремлющих котов.
В эти дни Хайям выходил из дома только в медресе. Мир его, вмещавший некогда вселенную, сжался до карих зрачков Зейнаб; подобно пчеле, он знал только свой улей, и порог его дома, не боясь быть ужаленными неприязнью, могли переступить Абдаллах ал-Сугани, прозванный Джинном, гончар Мурод-Али, сестра и ее муж – имам Мухаммад ал-Багдади.
Теперь Хайям жил в маленькой комнате, смотревшей окном на восток, как и положено библиотеке, а большую отдал Зейнаб. Вечером, когда улица засыпала, он сидел над раскрытой книгой, не видя букв. Если бы в эти минуты кто-нибудь спросил: «О чем ты думаешь?», имам не смог бы ответить. О чем? Обо всем.
Задув светильник, он приходил к Зейнаб – развязать пояс ее шальвар, ведь сказано в Коране: «Женщина вам пашня, пашите ее как угодно». Он стал ребенком, лепетал глупые слова, сравнивая любимую с розой, а себя с росой, которая ложится на цветок ночью и покидает его на рассвете. Он уходил на рассвете, шатаясь как пьяный. В узкое окно струился свет, освещая запылившиеся рукописи, а он лежал, устало закрыв глаза, и улыбался. Он был счастлив.
Первыми перемену в Хайяме заметили ученики. Он не шутил с ними, но и не бил по ладоням тяжелой линейкой – просто дремал и равнодушно слушал их косноязычные ответы. Даже когда родители медлили с платой, учитель не призывал проклятья на их головы.
Потом спохватились бродяги и пьяницы, с которыми Хайям водил знакомство. Думали – он заболел, пока один из дервишей не увидел его на базаре торгующимся из-за баранины. Дервиш стоял за спиной Хайяма, поигрывая чашей из кокосового ореха, подвешенной на трех цепях, спускавшихся на грудь. Дождавшись конца торга, он подмигнул своим дружкам и спросил почтенного: «Кто ты, так похожий на Хайяма, только трезвый?» Старик, даже не обернувшись, ответил: «Я-то известен в двух Востоках, а вот кто ты, зачатый ишаком и потаскухой? Недаром тебя стреножили железной цепью». Смех посыпался на голову несчастного, как камни. Поистине нелишне знать, с кем шутишь.
Но больше всех досаждал Хайяму своим злословием один законовед. Не называю его имени, потому что и у тех, кто подложил законы под зад вместо подушки, есть дети и ради чего им краснеть за глупость отцов? А этот к тому же был глупее остальных, но, желая прослыть умником, он до начала занятий приходил в медресе и брал у Хайяма уроки законодательства и толкования Корана. А на людях поносил его, о чем Хайям узнал со слов Абдаллаха ал-Сугани. В тот же день он нашел на улочке Баяти пять зурначей и пять барабанщиков, дал каждому по два дирхема, наказав рано утром ждать у ворот медресе.
Как только пришел законовед, Хайям велел музыкантам надуть щеки и ударить в барабаны. Когда перед аркой собралась толпа, недоумевая, что стряслось, Гийас ад-Дин громко сказал всем:
– Внимание, о жители Нишапура! Вот вам ваш ученый. Он ежедневно в это время приходит ко мне и постигает у меня науку, а среди вас говорит обо мне так, как вы знаете. Если я действительно таков, как он говорит, то зачем он заимствует у меня знания? Если же нет, зачем поносит своего учителя?
Что бы ты ни говорил мне – говоришь по злобе,
Постоянно ты нарекаешь меня еретиком и безбожником.
Я признаю себя таким, каким ты меня называешь, но
Рассуди по справедливости: достоин ли ты говорить все это?
Так Хайям умножил число своих врагов еще на одного. Конечно, в маленьком городе заметен даже персик на ветке, что же говорить о нем, который в лучшие времена сидел у подножья трона Малик-шаха и пил шербет из одного кувшина с всесильным визирем Низам ал-Мульком? Огради себя хоть крепостной стеной, люди все равно увидят, правая или левая нога барана варится в твоем котле.
Изредка Хайяма навещала сестра и передавала, что о нем говорят. Он только отмахивался.
– Сестра, с тех пор как я вышел из отцовского дома, молва всегда бежала за мной, как собака, кусая за пятки. Разве не так?
Сестра вздыхала и печально смотрела на брата. Борода его стала совсем седая, глаза высветлило время, руки в морщинах, словно он пахарь или кузнец, а не ученый.
– Что ты вздыхаешь, сестра? Я давно не чувствовал себя так хорошо.
– Ах, брат, зачем дразнить людей? Пусть бессовестный гончар заберет свою дочь, а я познакомлю тебя с достойной женщиной.
– С достойной? – крикнул Хайям. – Это у которой во рту шатается последний зуб, а голова трясется от слабоумия? Не суй нос в мои дела, женщина! Разве ты не видишь, что время моей жизни умещается в ладони, а я, вместо того чтобы запомнить этот мир, трачу с тобой время на пустое.
Сестра заплакала.
Хайяму стало ее жаль; он виновато погладил тонкую легкую ладонь. Так уж случалось, что она всегда ему мешала. Когда он учился у Насир ад-Дина шейха Мухаммада Мансура, сестра однажды опрокинула чернила на его тетрадь; когда он переехал в Самарканд, она жаловалась отцу, что брат дарит подарки невольнице имама Абу-Тахира; даже высокие стены Исфаханской обсерватории не помешали ей подсчитать, сколько вина он выпил с друзьями.
Нет, он не любил сестру, но сейчас, когда из рода Хайяма их осталось всего двое, ему было жаль ее. Аллах не дал ей детей. Ему тоже, но у него были книги и вино, друзья и женщины. И скоро будет ребенок. Даже сейчас, на закате лет, он счастлив. Наверное, последним своим счастьем...
Хайям гладил тонкие сухие пальцы сестры.
Когда вошла Зейнаб, сестра быстро вытерла краем накидки мокрые щеки и заторопилась домой. Хайям не стал удерживать ее.
– Господин, где ты будешь ужинать – дома или в саду?
– Дома, Зейнаб. Меня что-то знобит.
– Хочешь, я принесу тебе ватный халат?
– Спасибо, мой распустившийся бутон. Что бы я делал без тебя? Ну, иди сюда, султан очарований. – Он обнял ее за гибкую спину и усадил рядом. – Тебе хорошо здесь?
– Да, господин, не надо месить противную глину и ткать с утра до вечера.
– А со мной тебе хорошо?
– О господин!.. – Щеки ее вспыхнули.
Чтобы согреться, Хайям выпил полную чашку бульона, сваренного из вяхирей – лесных голубей, и почувствовал себя сытым. Он лениво сосал тонкие ломтики душистой сладкой дыни.
– Господин, а правду говорят, что Луна больше Джума-мечети?
– Правда, мой прекрасный попугай. Хочешь, я нарисую тебе и Солнце, и Луну? Принеси мне бумагу. Хотя подожди. Солнце... – старик нежно погладил маленькую упругую грудь девушки, нащупывая твердый сосок, – ...подобно соску твоей груди, а Земля – дразнящей родинке возле соска.
– Мне щекотно! А Луна?
– Если бы рядом с родинкой была еще одна... Видно, все-таки придется идти за бумагой. – Он с сожалением отнял руку от груди.
Зейнаб принесла калам, чернильницу, бумагу. Хайям точными линиями нарисовал Солнце, Землю, остальные планеты, написал их названия.
– Теперь тебе понятно?
– Да, это совсем просто. А где же пятое небо, куда взлетел пророк на крылатом Бораке и взял Коран из рук аллаха?
– Лист бумаги слишком мал, чтобы вместить, кроме необходимого, еще и невозможное. Хотя ты не читаешь моих книг, тебе все-таки надо знать, что все, что человек может себе представить, не выходит за пределы трех: необходимое, возможное и невозможное. Необходимое – это то, что не может существовать и должно существовать; возможное – то, что могло бы и не существовать; а невозможное существовать не может. Хотя не всегда заметна разница между тремя, – порой достаточно искры, чтобы завеса между ними вспыхнула и обратилась в дым. Необходима жизнь. И смерть необходима. Но где кончается одно и начинается другое? Скажи мне, жизнь моей души.
Хайям перевернул лист бумаги, обмакнул перо в чернильницу. Все некогда было записать, теперь самое время...
От глубин черного праха до зенита Сатурна
Я разрешил все загадки мироздания,
Проницательностью я развязал тугие узлы, —
Все узлы развязались, кроме узла смерти.
– Я обломал ногти об этот узел, зато развязал другое – пояс твоих шальвар. А радость иногда превыше истины! Не отворачивай лицо, – я всегда его должен видеть. Оно необходимо мне! А ведь я думал: любовь для меня уже невозможна. Но увидел тебя – и завеса вспыхнула, и моя наука оказалась фальшивым дирхемом – поскреби его, и под серебром увидишь медь. Тем и прекрасна наука, что в ее результатах никогда нельзя быть окончательно уверенным. Как, впрочем, и в любви... Сегодня тебя любят, завтра – проклинают.
– Не говори так, господин! Мне стыдно, но я никого так не любила – ни отца, ни братьев.
– Вот уж не думал, что опровержение моих слов так приятно. Запомни, маленький нарцисс, у меня ничего не осталось, кроме тебя. Я хочу, чтобы ты родила девочку, похожую на тебя. Пусть имя ей будет Айша – Живущая. Пусть будет у нее широкий лоб и острый подбородок, как у тебя, и густые брови, и длинные ресницы, и сладкие губы, и...
– Разве ты не хочешь сына?
– Вся моя жизнь прошла среди мужчин, я устал от них. А теперь иди, мне надо побыть одному.
Он проводил Зейнаб ласковым взглядом, любуясь ее походкой.
Конечно, прав был пророк, веля женщине отгородить лицо от мира. Глаза ей даны смотреть на мужчину и за детьми, а не читать книги или движения светил. Что ей до того, пересекутся параллельные линии или не пересекутся, равна сумма углов треугольника ста восьмидесяти градусам или не равна, вращается Земля вокруг Солнца или, как говорят муллы, покоится на рыбе. Что ей до того? А разве мужчины сгорают от желания узнать все это? Тысячи людей живут в городе, а ты беседуешь с тенями ушедших, да еще с ал-Сугани.
Вспомни, сколько месяцев днем и ночью ты вместе с Абд-ар-Рахманом Хазини, Абу-л-Абассом Лукари, Абу-л-Хотамом Музаффар ал-Исфазари и другими трудился в обсерватории над составлением астрономических таблиц, создавал календарь, точнее которого люди не знали от сотворения Адама! И что же? Кому это пошло на пользу? Никому. Да, Омар, видно, туча твоих знаний пролилась дождем в пустыне.
Нет, Омар, опроверг он себя, если бы каждый начинал путь с начала, а не от места, очерченного предшественниками, человеческая мысль кружилась бы на месте, как собака, пытающаяся укусить свой хвост. Разве не Евклид построил здание, с крыши которого ты пытался увидеть дальше? Разве ты сам не поднимался по ступеням лестницы, так крепко и прилежно возведенной Ибн Синой и ал-Фараби? Кому-кому, а тебе стыдно брюзжать и сетовать. Да, люди темны, но, если ты зажег на их пути хоть один светильник, в мире станет светлее. А тот балаганщик с тряпичными куклами – разве он не оставил людям каплю света? Ты просто глупый ворчливый старик. Как еще Зейнаб не сбежала от тебя с каким-нибудь плечистым молодцом?
Ах, женщины! Каждая из вас как пятый постулат Евклида, который только кажется не требующим доказательств. А возьмешься искать доказательства – и лишишься сна.
И по дороге в медресе Эль-Хуссейния он продолжал думать о геометрии и женщинах и, как не первый раз за последние недели, снова ушиб колено о груду обожженных кирпичей, наваленных во дворе школы. Потирая ушибленную ногу, Хайям вошел под восьмиугольный свод. В четырех углах просторного двора цвели померанцевые деревья и благоухали цветочные клумбы, также имевшие форму восьмиугольника. Двор двухэтажной стеной окружили крошечные комнатки-худжры для учеников; на первом этаже двери были расположены прямо, на втором – слева.
Старый служка, подметавший двор, успевал вытянуть метлой по спине кого-нибудь из мальчишек, с визгом носившихся по двору. Увидев учителя, дети поспешили в комнату для занятий. Служка низко поклонился, хотя горб, выпиравший под грязным халатом, и так согнул его в вечном поклоне.
– Мир тебе, имам.
– И тебе мир, Мансур. Когда уберут эту груду камней?
– Рабочие ленивы, господин, я их стыжу каждый день, но этот народ не понимает слов. – Горбун зорко оглядел двор и подошел вплотную к Хайяму. – Шейх Гийас ад-Дин, у меня к тебе дело.
– Какое же? – Хайям удивленно посмотрел на подметальщика.
– Наш повелитель... – Хайям вздрогнул, услышав титул повелителя исмаилитов Хасана ибн ас-Саббаха аль-Химьяри, – ...просит тебя, отложив все заботы, прибыть в Аламут.
– А ты, Мансур, оказывается, сундук с секретом...
– Не обо мне речь, господин, а о тебе.
– Так вот, передай пославшему тебя, что я дал клятву никогда не покидать Нишапур, если только моей жизни не будет угрозы.
– Как знать, имам? Наш повелитель не любит промедления, а шея ученых не тверже любой другой.
– И это тебя просили передать мне, горбун?
– Нет, такого мне не поручали.
Хайям выхватил из-за пояса самшитовый футляр для калама и замахнулся. Он бы ударил подметальщика, если бы тот нагло смотрел ему в глаза, но Мансур, вскрикнув, закрыл лицо руками и пальцы его задрожали от предчувствия боли – футляр был тяжелый, с прямыми острыми гранями.
– Ступай прочь, собака! Если я еще раз увижу тебя в медресе, начальник тюрьмы изрубит тебя в куски.
На уроках Хайям не слушал учеников, задумчиво чертя каламом круги на шершавой бумаге. «Зачем я нужен Саббаху? Не будет же он говорить со мной о математике и толковании Корана. Тогда зачем? Аламут далеко от Нишапура, но люди Саббаха повсюду. Какая же нужда во мне исмаилитам?»
После уроков, проходя по двору, Хайям снова споткнулся о кирпичи. Остановившись у могилы эмира Абу-л-Абасса ибн Тахира ибн ал-Хуссейна, святое имя которого носило медресе, Хайям поклонился его праху и помолился, чтобы проклятые кирпичи обрушились на головы тех, кто их здесь бросил. Из медресе он пошел не домой, а на улицу Кривых Ножей – к Абдаллаху ал-Сугани, прозванному Джинном. Здесь жили оружейники и кузнецы, из закопченных мастерских полз едкий дым, пахло окалиной и отсыревшим углем, и никогда не смолкал гром молотков о наковальни. Жестокий звон неостывших клинков.
Хайям не любил здесь бывать и много раз ругал Джинна, что он не соглашается переехать поближе к Хайяму, в квартал переписчиков, переплетчиков и торговцев бумагой, – здесь было тихо, чисто и в каждом дворе разбит сад или цветник.
Толкнув дверь, от ветхости волочившуюся по земле, Гийас ад-Дин прошел мимо пустого бассейна. Рядом с домом была сложена маленькая плавильня, в которой давно уже погас огонь. И сам домик Джинна казался таким же забытым и холодным.