355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Брюсов » Том 6. Статьи и рецензии. Далекие и близкие » Текст книги (страница 1)
Том 6. Статьи и рецензии. Далекие и близкие
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:37

Текст книги "Том 6. Статьи и рецензии. Далекие и близкие"


Автор книги: Валерий Брюсов


Жанр:

   

Критика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 38 страниц)

Валерий Яковлевич Брюсов
Собрание сочинений в семи томах
Том 6. Статьи и рецензии. Далекие и близкие

Д. Максимов. Брюсов-критик

[текст отсутствует]

Статьи и рецензии 1893-1912

Русские символисты
От издателя

Нисколько не желая отдавать особого предпочтения символизму и не считая его, как это делают увлекающиеся последователи, «поэзией будущего», я просто считаю, что и символистическая поэзия имеет свой raison d'etre [1]1
  Разумное основание (фр.)


[Закрыть]
. Замечательно, что поэты, нисколько не считавшие себя последователями символизма, невольно приближались к нему, когда желали выразить тонкие, едва уловимые настроения.

Кроме того, я считаю нужным напомнить, что язык декадентов, странные, необыкновенные тропы и фигуры, вовсе не составляет необходимого элемента в символизме. Правда, символизм и декадентство часто сливаются, но этого может и не быть. Цель символизма – рядом сопоставленных образов как бы загипнотизировать читателя, вызвать в нем известное настроение.

Следующие выпуски этого издания будут выходить по мере накопления материала. Гг. авторов, желающих поместить свои произведения, просят обращаться с обозначением условий на имя Владимира Александровича Маслова. Москва, Почтамт, poste restante [2]2
  До востребования (фр.)


[Закрыть]
.

Издатель

1893

Ответ

Очаровательная незнакомка!

Прежде всего прошу не сердиться на это обращение. Что Вы очаровательны, – я позволяю себе догадываться по почерку и конверту, что Вы для меня незнакомка, – отрицать невозможно, потому что в Вашем письме нет не только подписи, но даже малейших указаний, по которым я мог бы узнать Вас. Оно все состоит из упреков и осуждений, за исключением немногих строк похвалы вначале, число которых – при моем самомнении – показалось мне очень незначительным.

Впрочем – надо Вам отдать справедливость – Вы снисходительнее, чем наши критики. Те просто предлагали отправить меня в сумасшедший дом, Вы же допускаете, что я сделался символистом по ошибке, «из подражания, может быть, невольного». При этом Вы разъясняете, что символисты бывают трех родов: мистификаторы, которые, не надеясь на талант, хотят взять оригинальностью, люди душевно ненормальные и несчастные заблудшие, к которым Вы великодушно причисляете меня и которые еще могут возвратиться на истинный путь. «Произведения таких лиц, восклицаете Вы дальше, не могли образовать новой школы! И в самом деле! Что общего между теми разнородными творениями, которые называют символическими? Не сходятся ли отдельные поэты только в одном, в желании написать что-нибудь постраннее и понепонятиее! Пусть кто-нибудь попробует просто ответить на вопрос, „в чем сущность символизма“ – и я уверена, это ему не удастся».

Между тем именно на этот вопрос я и «попробую» ответить в своем письме, хотя бы для того, чтоб Вы не считали меня в числе несчастных заблудших, так как, право, мне менее обидно оказаться даже в числе обманщиков. Только я должен предупредить Вас, что те взгляды, которые я буду высказывать, вовсе не составляют обычного credo символистов. Очень возможно, что многие прямо не согласятся со мной, так как в теории символисты действительно делятся на много отдельных кружков. Тем замечательнее, впрочем, что в своих произведениях они приходят к одинаковым результатам.

Первая особенность моего взгляда на символизм состоит в том, что я решительно не обращаю внимания на его крайности.

Начинающая школа всегда бывает склонна к крайностям, которые, конечно, не составляют ее сущности. Кроме того – в том, пожалуй, со мной согласятся многие – от символизма необходимо отделять некоторые несомненно чуждые элементы, присоединявшиеся к нему во Франции. Таков мистицизм, таково стремление реформировать стихосложение и связанное с ним введение старинных слов и размеров, таковы полуспиритические теории, проповедуемые Сэром Пеладаном. Все это в символизме случайные примеси.

Выделив их, я разделяю все символические произведения на три следующих вида.

1. Произведения, дающие целую картину, в которой, однако, чувствуется что-то недорисованное, недосказанное; точно не обозначено несколько существенных признаков. Таковы, напр., сонеты Малларме.

2. Произведения, которым придана форма целого рассказа или даже драмы, но в которых отдельные сцены имеют значение не столько для развития действия, сколько для известного впечатления на читателя или зрителя.

3. Произведения, которые представляются Вам бессвязным набором образов и с которыми Вы познакомились, вероятно, по стихотворению Метерлинка «Теплицы среди леса», переведенному у нас несколько раз.

Вы, конечно, спешите возразить мне, что я далеко не охватил всего символизма, что в нем есть много иных форм.

На это прежде всего я скажу Вам, что мои три вида имеют множество разновидностей. Связь образов, напр., может быть то совершенно незаметною, то очень легко восстанавливаемой.

Во-вторых, ряду произведений, обыкновенно называемых символическими и декадентскими, я принужден отказать в этом названии. Так, я не считаю символическими те из них, которые отличаются одной странностью метафор, сравнений, вообще смелыми тропами и фигурами. Стремление обновить поэтический язык замечается, правда, почти у всех символистов, но принадлежит не исключительно им. Они разве только смелее в своих нововведениях. Впрочем, далеко не робким в этом отношении был, напр., Т. Готье, которого нет причин считать символистом.

Далее, не считаю я символическими произведения, блещущие одной новизной сюжета. Символизм действительно располагает поэта обращаться к чувствам и настроениям современного человека, но отсюда не следует, чтобы всякое подобное произведение было символическим. Я встречал не мало стихотворений, написанных странным языком с безумными метафорами, в которых изображалось какое-нибудь удивительное настроение «конца века» и о которых я не мог сказать – «вот символическое стихотворение».

Наконец, столь прославленное сближение поэзии с музыкой я считаю тоже одним из средств, которыми пользуется символизм, а не его сущностью. Символист старается мелодией стиха вызвать определенное настроение в читателе, которое помогло бы ему уловить общий смысл, – и только. Таково, напр., стихотворение Метерлинка «Павлины», вероятно, известное Вам из разных журналов. Правда, некоторые символисты отдавались игре звуками, так что у них главное, а иногда единственное значение получали звуковые комплексы слов, – но это уже крайности, которых я, как известно, не касаюсь.

Таким образом, каждое символическое произведение мне удается подвести под один из моих трех видов. Вы, конечно, уже по моим определениям заметили, что я нахожу между ними общего. Очевидно, во всех трех случаях поэт передает ряд образов, еще не сложившихся в полную картину, то соединяя их как бы в одно целое, то располагая в сценах и диалогах, то просто перечисляя один за другим. Связь, даваемая этим образам, всегда более или менее случайна, так что на них надо смотреть, как на вехи невидимого пути, открытого для воображения читателя. Поэтому-то символизм можно называть, как непоследовательно делаете и Вы, – «поэзией намеков».

Итак, «в тех разнородных творениях, которые называют символическими», нашлось кое-что общее, позволяющее считать их принадлежащими к одной школе. Теперь можно перейти к самому сильному Вашему обвинению, которое поможет нам окончательно выяснить сущность символизма: «Во всяком случае, зачем говорить намеками, если можно сказать прямо?» Только этот вопрос я поставлю так: «Нарушается ли сущность поэтического произведения, если вместо полного образа даются намеки?» Поэзия, как искусство, облекает мысли в образы. Но в каждой мысли можно проследить целый процесс развития от первого зарождения до полного развития. Сущность различия литературных школ и заключается именно в том, на какой ступени развития воплощает поэт свою мысль. Так, в ново романтической школе каждый образ, каждая мысль являются в своих крайних выводах.

Символизм, напротив, берет их первый проблеск, зачаток, еще не представляющий резко определенных очертаний, и, таким образом, по своей сущности не больше отличается от других литературных школ, чем они между собой. Попробуйте проследить за собой, когда Вы мечтаете, а потом передайте то же самое словами: Вы получите первообраз символического произведения и произведения в духе господствующей школы.

Из этого следует, что не только поэт-символист, но и его читатель должны обладать чуткой душой и вообще тонко развитой организацией. В символическое произведение надо вчитаться; воображение должно воссоздать только намеченную мысль автора. Поэтому Ваше последнее обвинение, что «круг читателей символической поэзии должен быть очень узок», остается в своей силе, но я не думаю, чтобы это было сильным доводом против символизма. Ведь и стихотворения Гейне доступны не всякому. Символизм имеет свою область и своих читателей, пусть же другие школы признают это, а сам он пусть довольствуется тем, что ему принадлежит.

Вы видите, что я не из числа тех осуждаемых Вами «мечтателей», которые всю поэзию желают сделать символической. Впрочем, по некоторым данным я предвижу, что в недалеком будущем символизм займет господствующее положение, хотя сам нисколько не желаю этого. На мой взгляд, все литературные школы имеют свое значение, – пусть же они не усиливаются одна в ущерб другой, а развиваются дружно, как сестры.

Вы, конечно, не верите в наступление такого золотого века, да и вообще, вероятно, во многом не согласны со мной. Если – как я позволяю себе надеяться – наша переписка не прекратится в самом начале, я постараюсь подтвердить свои выводы рядом примеров, всегда так хорошо разъясняющих дело, постараюсь, пожалуй, и доказать, что в наши дни должна была появиться именно такая форма поэзии, как символизм. Но это, говорю я, впоследствии. Пока я удовольствуюсь тем, что мое письмо так или иначе, но ответило на вопрос, «в чем сущность символизма», и тем хоть немного поколебало Ваш взгляд на хотя и не знающего Вас, но в конце письма, конечно, уважающего Валерия Брюсова.

Зоилам и аристархам

Наши издания подвергались такой беспощадной критике со стороны и мелких и крупных журналов, что нам кажется необходимым выяснить свое отношение к ней.

Прежде всего мы считаем, что большинство наших критиков были совершенно не подготовлены к той задаче, за которую брались. Оценить новое было им совсем не под силу, и потому приходилось довольствоваться общими фразами и готовыми восклицаниями. Все негодующие статейки и заметки не только не нанесли удара новому течению, но по большей части даже не давали своим читателям никакого представления о нем. Да и негодование-то относилось больше к заглавию, и мы убеждены, что появись те же стихи без открытого названия школы, их встретили бы вовсе не с таким ужасом. Не обошлось дело и без курьезов. Так, одна рецензия утверждала, что у нас сносны только переводы [3]3
  «Новое время», № 6476.


[Закрыть]
, а другая, что переводы слабее всего [4]4
  «Всемирная илл.», № 1319.


[Закрыть]
; кто-то серьезно предлагал считать символизмом все, перед чем можно воскликнуть «черт знает что такое» [5]5
  «Русское богатство», 1894 г., № 11.


[Закрыть]
; были такие, что сомневались в самом существовании Брюсова и Миропольского [6]6
  «Север», 1894 г., № 21.


[Закрыть]
: столь дерзко казалось называть себя русскими символистами.

Разбирая первые два выпуска, гг. рецензенты старались, по крайней мере, доказывать свои слова, делать цитаты, указывать на то, что, по их мнению, было погрешностями против языка; впрочем, и тогда некоторые находили возможным говорить о наших книжках, не читав их [7]7
  «Звезда», 1894 г., № 13, повторяет в цитате опечатку «Нов. врем.»


[Закрыть]
. Появление «Романсов без слов» поставило гг. рецензентов в более затруднительное положение; подлинника они не знали, и потому им пришлось прибегнуть к голословным осуждениям [8]8
  «Труд», 1895, № 2, и «Неделя», 1895, № 11.


[Закрыть]
.

Трудно уловить серьезные обвинения в общем хоре упреков и насмешек, но, кажется, вот три главных пункта, к которым чаще всего обращаются наши судьи. 1) Символизм есть болезнь литературы, с которой борются и на Западе; следовательно, прививать ее нам совершенно не нужно [9]9
  «Наблюдатель», 1895, № 2.


[Закрыть]
. 2) В нашей русской литературе символизм не более как подражание, не имеющее под собой почвы [10]10
  Id. и «Нов. вр.».


[Закрыть]
. Наконец, 3) – нет таких настроений, которые не могли бы быть изображены помимо символизма [11]11
  «Неделя», 1894, № 48.


[Закрыть]
.

Первое обвинение слишком неопределенно; оно не указывает прямо недостатков символизма, потому что не можем же мы считать таким указанием ламентации гг. рецензентов на то, что они не понимают наших стихотворений; прежде чем ссылаться на теорему, что поэзия должна быть общедоступной, надо это еще доказать. Кроме того, подобные жалобы слишком обычны при появлении в литературе нового течения, и история достаточно поколебала их авторитет. На второе обвинение мы ответим, что для нас существует только одна общечеловеческая поэзия (это, понятно, не противоречит предыдущему) и что поэт, знакомый с западной литературой, уже не может быть продолжателем только гг. Меев и Апухтиных; впрочем, русский символизм имел и своих предшественников – Фета, Фофанова.

Третье обвинение направлено собственно против теории г. Брюсова, изложенной во 2 вып., которую он и не выдавал за нашу общую программу [12]12
  См. Р. С. вып. 2-й, стр. 6, и еще интервью «Московские декаденты», «Новости дня», №№ 4024 и 4026.


[Закрыть]
; мы укажем, однако, что пример Фета, на которого ссылается рецензент, говорит скорее за нас; многие стихотворения Фета смело могут быть названы символическими – таковы, напр.: Ночь и я, мы оба дышим… Сад весь в цвету… Я тебе ничего не скажу… Давно в любви отрады мало… Ты вся в огнях… Мы встретили и еще одно очень определенное обвинение: «За французскими декадентами была новизна и дерзость идеи – писать чепуху и хохотать над читателями, когда же г. Б. пишет „золотистые феи“, это уже не ново, а только не остроумно и скучно». Считать весь западный символизм с рядом журналов, посвященных ему, с последователями в Германии, Дании, Швеции, Чехии – за результат мистификации нескольких шутников – тоже достаточная дерзость идеи, но мнение по меньшей мере легкомысленное [13]13
  Мы готовы думать, что сам критик не станет настаивать на нем, потому что в разборе 2-го вып. он уже считал, что теория г. Брюсова выясняет сущность символизма «в общем довольно верно». См. «Всем, илл.», № 1340.


[Закрыть]
.

В свое время возбудили интерес еще рецензии г. Вл. С. [14]14
  «Вестник Европы», 1894, № 8, и 1895, № 1.


[Закрыть]
В них действительно попадаются дельные замечания (напр., о подражательности многих стихотворений г. Брюсова в 1-м вып.), но г. Вл. С. увлекся желанием позабавить публику, что повело его к ряду острот сомнительной ценности и к умышленному искажению смысла стихотворений. Говорим «умышленному»: г. Вл. С, конечно, должен легко улавливать самые тонкие намеки поэта, потому что сам писал символические стихотворения, как, напр., «Зачем слова…» [15]15
  «Вестник Европы», 1892, № 10.


[Закрыть]
.

На этом мы и покончим и не будем разбирать других заметок, потому что они (может быть, некоторых мы не знаем) представляют из себя простые перепечатки из других газет и журналов или бездоказательные насмешки и осуждения; ведь не обязаны же мы спорить со всяким, кто станет на большой дороге и начнет произносить бранные слова.

1895

Мировоззрения Баратынского
I

«Баратынский у нас оригинален, ибо мыслит» – этими словами Пушкин указал на самое существенное в поэзии Баратынского: он – поэт-мыслитель. Вот почему именно у Баратынского яснее, чем у кого другого, выразилось его мировоззрение, как он сам понимал его в часы раздумий. Небольшое собрание его стихов, конечно, не пересказывает всех выводов, какие он мог сделать из своих убеждений, но определенно знакомит с этими основными убеждениями. Стихи Баратынского замечательны именно их обдуманностью, поэт жертвовал скорее красотой стиха, чем точностью выражений: за каждым образом, за каждым эпитетом чувствуется целый строй мыслей. Поэт непосредственного вдохновения, пожалуй, глубже раскроет перед читателями свою душу, – но никто вернее, чем поэт-мыслитель, не ознакомит со своим рассудочным миропониманием, с тем, что сам он считал своей истиной…

В стихах Баратынского, начиная с самых ранних, чувствуется резкий разлад настроений. В юношеских произведениях он с одинаковой готовностью повторяет и ходячие советы эпикурейской мудрости, и сетование философов на суету жизни. Сам Баратынский то называл себя «певцом веселья и красы», то «разочарованным», который «безрадостно с друзьями радость пел». Плетнев в 1822 году прочил ему два венка – Анакреонта и Петрарки, а немного спустя к нему обычно применялось имя поэта элегического.

В 1825 году Баратынский получил возможность покинуть Финляндию, вернуться в круг близких и друзей.

Вскоре после того он женился. Лично знавшим его он казался вполне довольным судьбой. Но именно в это время настроения грустные, даже мучительные начинают преобладать в его поэзии. Вместе с тем печаль его стала более глубокой, более сознательной. Он пишет целый ряд безнадежнейших жалоб, развенчивая заветнейшие радости человечества.

В эти годы Баратынский в своих философских воззрениях окончательно примкнул к пантеизму. Безрадостное учение о неправедности существующего строя жизни, видимо, отвечало тайным запросам его души. Личное бытие, отделившееся от своей «давней отчизны», «стихийного смятения», – есть заблуждения, мир явлений; оно мучительно. Жизни Баратынский придает эпитеты «болезненной», «недужной»; в смерти он видит возвращение к естественному состоянию и называет ее «отрадной», «обетованной», «примиряющей». Страсти, как необходимое условие и пища личного бытия, – столь же лживы и мучительны; притом так называемые дурные чувства, пороки ничем не ниже, чем добродетели (вот почему в своих поэмах Баратынский избирает героями именно согрешивших или порочных – Эду, Нину, Елецкого, Сару). Но мыслящий человек понимает мучительность всяких душевных волнений, и его задача – освободиться от них, принять в душу «спасительный, мертвящий хлад», хранить «бездействие» души. Вот те мысли, которые Баратынский повторяет в своих стихах, то как общие положения, то на частных примерах [16]16
  К стихотворениям, где высказались пантеистические мировоззрения Баратынского, относятся – «Напрасно ли, Дельвиг» (общее мировоззрение), «Череп» (истина человеку недоступна), «Мы пьем в любви отраву», «Две доли», «Истина» (проявление бесстрастия), «Благословен святое возвестивший» (добро и зло равноценны), «К чему невольнику» (нет свободы воли), «Смерть». (Прим. В. Брюсова.)


[Закрыть]
.

Примеры?

Удовлетворила ли Баратынского эта безнадежная философия? Нет, – в нем осталась живой та потребность полноты жизни, которая заставила его в юности сказать эти проникновенные слова:

 
Мгновенье мне принадлежит,
Как я принадлежу мгновенью.
 

Буддийское исчезновение в нирване не могло стать желанной целью для души, преисполненной замыслами.

В годы, когда Баратынский писал «Сумерки», свою безотраднейшую книгу, – у него бывали, видимо, минуты бодрого прилива сил, чисто юношеского веселья. В такие-то минуты написаны веселые застольные песни «Бокал» и «Мою звезду я знаю, знаю!»; эти песни звучат странным противоречием с угрюмыми стихами о смерти, тлении, о отраве любви, о мучительности страстей. В стихотворении «Лета» Баратынский, видимо, сознанием сладости жизни – отрекался от забвения:

 
И вовек утех забвеньем
Мук забвенья не куплю.
 

В других стихотворениях чувствуется порыв к чему-то иному, какому-то другому взгляду на мир: «Счастлив, – обмолвился в одном месте Баратынский, – кто пьет забвенье мысли» (1835). В поэме своей «Последняя смерть» он тоже пытается порвать с своей рассудочностью, ищет даже иного пути к познанию, какого-то особого бытия, где «с безумием граничит разуменье». Ему кажется, что можно так видоизменить человеческую природу, что дух будет свободно перелетать пространство по своей воле, будет уносить в Эмпирей и Хаос. Это мучительное брожение, эти поиски иного, а не рассудочного миропонимания, выразились в «Сумерках» в этом восклицании, обращенном к поэту:

 
Все мысль да мысль!
Художник бедныйслова!
 

В стихотворениях Баратынского поражает их необыкновенная трезвость. «Я правды красоту даю стихам моим», – говорил он. И в самом деле, за исключением самых первых опытов Баратынский никогда не выходил за пределы действительности. В его стихах совсем нет того, что издавна принято считать поэтичным. Так, скалы и потоки описывал он только в те дни, когда действительно видел их перед собой; а затем довольствовался обыденной обстановкой жизни. Пушкин долго не осмеливался искать своих героев иначе, как в степях, на берегу моря или хотя бы в прошлом; Баратынский первый не побоялся ввести своих героев в большой свет («Бал») и даже на «Тверской бульвар» («Наложница»). Поэты всех времен любили пользоваться в своих стихах преданиями, сказками, чудесным. Лермонтов именно в годы деятельности Баратынского писал своего «Демона». Но у Баратынского нет ни демонов, ни ангелов, ни духов, – ничего, кроме признанного за возможное его трезвым умом. Он умел «умом оспаривать сердечные мечты». Немногие исключения только сильнее подчеркивают это. По большей части его фантастические существа чистые отвлечения, например, Истина. Правда, поэт рассказывает, что во сне видал он фею, готовую для него на все, но и она всегда предлагала свои дары с известным условием, и <тем> отравит их или уничтожит.

Отречение от всего сверхчувственного, ограничение мира – земной жизнью, миром явлений – вот куда шел Баратынский. Он привык отдавать себе ясный отчет в своих мыслях, готов был сделать все логические выводы из своих посылок. И вот в этом-то необходимо следовавшем выводе и крылся источник его пессимизма. То было вечное противоречие двух сторон деятельности человека: рассудка и души. Душа жаждет всего совершенного, непреходящего, а трезвое рассуждение может только учить нас о бренности всего нам ведомого, об ограниченности человека. Баратынский был поэт, он искал неугасающей любви, удовлетворения всем тайным запросам своей души, искал вечной истины и бессмертия своего «я». Но рассудок отвечал ему холодно: этого не дано человеку, и не можем мы знать ничего, кроме смертного, несовершенного, предельного; ты прикован к земле. А душа возражала тайно – «но иначе я не могу и жить…» и покорялась и искала хотя бы забвения. И вот отравленный вечным анализом мысли, Баратынский искал последнего убежища в пантеистическом учении, в надежде на какую-то нирвану, которая, наконец, утишит трепет сердца и разрешит все запросы души тем, что сотрет ее в ничто.

II

С 1830 года Баратынский очень мало печатал стихов в журналах (исключение 1835 г.); кажется, и писал мало. Эти годы он называет себя усталым, «ленивым», говорит, что он был лелеем усыпленьем и не хотел обманывать муз притворством. В 1842 году напечатал он сборник своих новых стихов «Сумерки». Это маленькая книжка в 88 страниц всего с 26 стихотворениями.

Но это лучшие, наиболее зрелые произведения Баратынского. Здесь полнее, чем где еще, выразилась его личность.

Из стихотворного предисловия узнаем мы жизнь саму поэта. Он посвящает друзьям [17]17
  В «Сумерках» не означено, чтобы оно относилось именно к кн. Вяземскому. (Прим. В. Брюсова.)


[Закрыть]
эту свою книжку,

 
Где отразилась жизнь моя,
Исполнена тоски глубокой,
Противоречий,слепоты
И между тем любви высокой,
Любви, добра и красоты.
Где сердца ветреныесны
И мысли праздныестремленья
Разумно мной усыплены.
 

Немного дальше поэт называет эту жизнь – Л етой,созданной им самим. Итак, Баратынский остался верен себе, исполнил свой завет, отогнал прочь прельстительный рой надежд, сберег спасительный холод души… Но все же жизнь его исполнена все теми же противоречиями,пожалуй, теперь больше, чем прежде. Новые настроения возникают в душе поэта, и новые неожиданные речи приходят ему на уста.

Известно, что «Сумерки» в свое время вызвали негодование <Белинского> за то, что в них есть нападки на науку. Действительно, Баратынский, этот рассудочный мечтатель, поклонник разума – он разочаровался в мысли, он возненавидел ее. В таких произведениях, как «Приметы» и «Последний поэт», он прославляет дни незнания, когда человек естества не пытал горнилом, весами и мерой и когда был счастливее… В стихотворении «Толпе…» Баратынский идет даже дальше, высказывает мысль, что везде, во всем – царство фантазии; если есть проза, будничные заботы, юдольная суета, то это как бы призрак, образы.

 
Коснися облака бестрепетной рукою, —
Исчезнет; и за ним опять перед тобою
Заочной области откроются врата.
 

Откуда же эти новые струны в поэзии Баратынского? – Может быть, ответ подсказан стихотворением того же сборника «Осень». Поэт сравнивает земную осень и годы, когда человек начинает клониться к последним дням, земледела и оратая жизненного поля. Земледелец кажется счастливее. Он собирает благословенный плод своих трудов, а человек на склоне лет скапливает только презренья к мечтам и трудам мирским, только стыд перед заблужденьями своей души, да знание людских безумств и лицемерии… Чем же завершится последнее вихревращенье дум, какое озаренье наступит наконец для человека? Баратынский видит две возможности:

 
Пусть в торжестве насмешливом своем
Ум – беспокойный сердца трепет
Угомонит и тщетных жалоб в нем
Удушит запоздалый лепет,
И примешь ты, как лучший жизни клад,
Дар опыта, мертвящий душу хлад.
 

Этот выход мы знаем, это тот, который Баратынский указывал и раньше. Но вот иной, которого он прежде не хотел знать, которого избегал:

 
Иль, отряхнув видения земли
Пред Промыслом оправданнымты ниц
Падешь с признательным смиреньем,
С надеждою, не видящей границ.
И утоленным разуменьем?
 

Правда, поэт еще старается и этот довод обратить против жизни, ищет в нем оправдание своей скорби, – но это уже только усилия спасти свое мировоззрение. Ясно, что одним допущением этого исхода они подрывают в корне оправдание. Промысел и проклятие жизни не могут стоять рядом.

«Сумерки» стоят на рубеже в жизни Баратынского, они знаменуют собой его переход к новому мировоззрению, его возвращение к вере. В юности Баратынский относился к религии довольно легкомысленно и любил повторять (в письмах) ходячие скептические выражения. Позднее он посвятил вопросу о загробном существовании отдельное стихотворение «Отрывок», где рассудочно пытался оправдать его; но богословские доказательства еще не есть вера. В первый раз иное отношение к истинам откровения сказалось в «Сумерках». Только изведав все бессилие мысли, рассудка – обратился Баратынский к иным путям миропознания. В «Сумерках» выражено это еще робко, нерешительно. Только в одном стихотворении («Ахилл») прямо говорил о необходимости духовному бойцу опереться на живую веру.Привычные понятия еще боролись с новыми идеями. Баратынский сам сознавал это, изображая себя («Недоносок») каким-то существом, брошенным между двумя мирами, между землей и небом:

 
Мир я вижу, как во сне,
Арф небесных отголосок
Слабослышу…
 

Но выход из мучительных противоречий всей жизни был найден. Есть ответ всем запросам души, есть удовлетворение ее жажде всесовершенства – но они не во власти рассудка. Иное, высшее существует в мире, но постигаем мы его не путем умозаключений. Бессилен рассудок, и немощны все его гордые доводы и злобные прорицания…

Для Баратынского должна была наступить новая жизнь. Но мы слишком немного можем знать об этом новом. Баратынский не был нелюдимом, но тайные движения своей души умел таить в себе и не унижал их до болтовни в переписке. Только в поэзии решался он высказывать свои заветнейшие думы.

Осенью 1843 года Баратынский исполнил свое давнишнее желание – поехал за границу [18]18
  Он был по происхождению нерусский, в его крови и итальянская. (Прим. В. Брюсова.)


[Закрыть]
. Письма его оттуда дышат необыкновенным подъемом духа, бодростью. В первом стихотворении, написанном на чужбине, Баратынский обращается к своей жене, говоря, что в дни страданий он находит у нее утешение.

 
С тобой себе и небуверя вновь.
 

Зиму 1843-44 года Баратынские прожили в Париже. Вскоре поехали в Италию. Вступив на палубу, направляясь в давно желанный обетованный край, Баратынский чувствовал себя покидающим все прежнее. Отплытие было для него символом начала новой жизни.

 
Много мятежных решил я вопросов,
Прежде чем руки марсельских матросов
Подняли якорь, надежды символ!
 

Но Баратынскому не суждено было начать эту новую жизнь. В Неаполе он внезапно захворал и умер раньше, чем успел приехать врач.

Баратынскому суждено было предварить свой век. В 20-х годах, юношей, он называл себя «разочарованным», но подобные ему явились только лет 10 позже, и они переняли именно это название. Жалобы Баратынского, что «век шествует путем своим железным», писанные в конце 30-х годов, относятся словно ко времени позже на полвека.

Развитие Баратынского – это история развития нашего общества, только Баратынский быстрее прошел все ступени. Вспомним же, что этими ступенями были: сначала беспечный эпикуреец, или деланная разочарованность, потом рассудочное миропонимание с тяготением к буддизму и, наконец, покаянное возвращение к вере.

1898


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю