Текст книги "Клад адмирала"
Автор книги: Валерий Привалихин
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 23 страниц)
Как бы в подтверждение своих слов – ничего не меняется, планы не рушатся – крикнул оперативнику Мамонтову, довольно небрежно стягивавшему сеть с Жала и Крота:
– Э‑э, поаккуратней. Ее еще на карася ставить.
Мишель, к удивлению Зимина, услышав, что остаются, заметно оживился, повеселел.
Самое удивительное, однако, было впереди.
Едва ближе к рассвету вырулили на усыпанный мелкой галькой берег Большого Кужербака, не успели еще в местечке, где в него впадала речушка, разобрать вещи, как Пушели спросил у Нетесова, слышал ли он про Мордвиновскую заимку. Уточнил: она должна быть у слияния Омутной с Большим Кужербаком.
– Переплыть, – кивнув на противоположный, подернутый реденьким туманом берег, сказал Нетесов, – там недалеко какая‑то развалюха есть. Может, и заимка.
– Мордвиновская?
– Без названия. Слышал, когда‑то охотник там жил.
– Сходим, Сергей Ильич, – попросил Пушели. По тону, каким попросил, невозможно было не почувствовать: рыбалка ему совершенно безразлична. А вот заимка – интересна, да еще как.
Пока надували резиновую лодку, переправлялись через Кужербак и шли по влажному от росы и оседающего тумана лиственному чащобнику, совсем рассвело.
В первых солнечных лучах взглядам предстала избушка с провалившейся внутрь двускатной крышей, с трухлявыми, прогнившими местами насквозь, бревенчатыми стенами. Входная дверь, тоже изрядно сгнившая, валялась неподалеку от порожка, а над зияющим дверным проемом виднелись три прибитые в рядок на одинаковом друг от друга расстоянии конские подковы.
Пушели долго внимательно смотрел на эти подковы, ладонью дотронулся до одной из них. Медленно обошел разрушившийся от времени домик, остановился, сказал:
– Здесь точно жил охотник. Иван Егорович Мордвинов.
– Откуда вам известно? – спросил Нетесов.
– Дочь охотника Мордвинова была женой Игнатия Пушилина, – ответил Пушели. Родственные связи Пушели с семейством Пушилиных были уже ясны. Игнатий Пушилин, погибший в гражданскую, имел сына Степана, а тот приходился отцом Андрею, бежавшему вместе с родителями, Степаном и Анной, из России в тридцать шестом. Мишель Пушели – сын Андрея. Михаил Андреевич Пушилин. Оказывалось, он еще вдобавок и прямой потомок охотника Мордвинова, которого, как слышал Зимин, считают первопоселенцем, основателем Пихтового. Но ведь не специально за тем, чтобы взглянуть, где жил его прапрадед, стремился попасть Пушели на заимку?
Пушели сам объяснил:
– Степан Пушилин спрятал когда‑то на этой заимке семейные реликвии. Фотографии, награды.
– Вы знаете, где именно спрятал? – спросил Нетесов.
Пушели не поспешил с ответом на прямой вопрос.
– Сергей Ильич, – сказал он. – Я понимаю, ваш долг обо всем необычном докладывать начальству. Могу я попросить вас не делать этого?
– Можете. Если речь только о том, что вы назвали, – ответил Нетесов.
– Там еще пистолет, несколько золотых монет, совсем немного монет, должны быть, – ответил Пушели. Поторопился добавить: – Оружие и монеты меня не интересуют.
– Для меня сложность – как раз именно об этом не доложить, – сказал Нетесов. Поймав упрашивающий взгляд Зимина, махнул рукой. – Ладно, придумаем что‑нибудь. Показывайте – где?
– Здесь. – Пушели ковырнул землю носком сапога в том месте, где стоял: в полушаге от входа в домик.
…Хорошо сохранившийся кованый продолговатый ящичек, завернутый в пропитанную парафином холстину, был извлечен из глинистого слоя с метровой глубины.
Притершуюся, прикипевшую крышку открыли не без усилий, но быстро. Бельгийский браунинг, запасная обойма к нему, серебряный портсигар, два Георгиевских креста и медаль без колодки лежали в ящичке сверху, на пачках царских ассигнаций.
Нетесов первым делом протянул руку к браунингу и обойме. Зимин взял портсигар. В нем лежали монеты, двенадцать штук. Он высыпал их себе на ладонь. Нетесов при этом, оторвав взгляд от пистолета, посмотрел на золотые десятки с императорским профилем, спросил у Пушели:
– Это из колчаковского клада?
– Не знаю, – ответил Мишель. – По‑моему, обычные деньги. Рассчитывались такими.
– Хм… Даже не верится…
Пушели не чувствовал себя хозяином положения; но и роль стороннего зрителя его не устраивала, он медлил – и не вытерпел, потянулся к металлическому ящичку.
Под пачкой сторублевок была стопка открыток и фотографий, наклеенных на плотный картон, и Пушели принялся перебирать их.
– Снимка хозяина этой избушки нет? – спросил Нетесов.
– Вот Мордвинов, – показал Пушели фотографию, на которой рослый мужчина лет сорока, светловолосый и бородатый, одетый в косоворотку и штаны, сапоги с короткими голенищами, стоял на фоне хвойных деревьев, держа под уздцы лошадь. «Я съ ызыскатилями», – корявым почерком написано было на обороте фотографии.
Присутствовал Мордвинов и еще на одном снимке – групповом. Женщины – одна средних лет, другая молодая, с ребенком на руках – сидели на стульях, двое мужчин стояли сзади. «Мы съ Варей. Игнатъ съ Дусей и Стёпка», – все тем же корявым почерком сделана была пометка.
Зимин внимательно посмотрел на побитое оспой лицо пихтовского лавочника и маслодела.
Был и портретный снимок Степана Пушилина. Фотографировался, очевидно, в первую мировую. В ладно сидевшей форме с солдатскими погонами, в фуражке, Степан Пушилин выглядел молодцевато. Зная судьбу Степана Пушилина, в его лицо Зимин всматривался особенно долго.
Нетесов тронул его за плечо.
– Посмотри‑ка, Андрей, – передал он браунинг. На рукоятке пистолета, в нижней его части, было выцарапано – «Ст. лейт. Г. Взоровъ».
– Да‑а… – Кому‑кому, а Зимину не сложно было понять, как попал пистолет морского офицера из личного конвоя адмирала Колчака в тайник на заимке.
Повертев в руках браунинг – доказательство явной небезгрешности Степана Пушилина, – спросил у Пушели:
– Вы слышали когда‑нибудь фамилию Взоров? Старший лейтенант Григорий Николаевич Взоров?
– Нет. Никогда, – подумав, убежденно ответил Пушели. Можно было верить ему. Едва ли его дед любил вспоминать о судьбах всех причастных к тайне пихтовского клада…
* * *
Выйдя из дому, окунувшись в привычный людской водоворот, нырнув на площади трех вокзалов в метро, Зимин все продолжал находиться под впечатлением письма от Пушели. Для него все же так и осталось загадкой, почему Мишель увез из России лишь семейные реликвии своих сибирских предков. В памятном ночном разговоре в тайге на полпути между урочищем и Большим Кужербаком Пушели сам счел нужным поведать еще и о пяти с лишним пудах золота, увезенного с Сопочной Карги Игнатием Пушилиным. Три пуда достал тайно от отца со дна озера Пушилин Степан. Несомненно, местонахождение и того, и другого клада известно Пушели. Восемь с половиной пудов. Сделать официальное заявление – и четверть стоимости этого высокопробного золота законно причитаются ему. Даже при том, что заокеанский предприниматель вовсе не стеснен в средствах, сумма немалая. Однако же не пожелал. Дал слово деду, Степану Пушилину, при первой возможности вывезти из страны предков фамильные фотографии, но ни при каких обстоятельствах с русским золотом не связываться, не соблазняться им? Возможно. Хотя не исключено, не очень жаждет по каким‑то соображениям афишировать сейчас свои русские корни, решил перенести на более поздние сроки, причитающееся никуда не уйдет? Все возможно.
Письмо от Пушели, попытки понять мотивы его поведения с новой силой всколыхнули у Зимина воспоминания о поездке в Сибирь.
Перед самым отъездом в Москву он еще раз зашел к Егору Калистратовичу Мусатову. Казалось неправдоподобным утверждение краеведа Лестнегова, будто представитель Сибревкома Малышев застрелил при попытке к бегству бывшего командира пихтовских чоновцев Степана Тютрюмова, все знавшего об адмиральском кладе, и не то что не пострадал за это, но пошел на повышение и вскоре убыл на работу в Центр. Что‑то Лестнегов либо путал, либо попросту не знал. В Пихтовом пролить свет на это мог лишь один человек – Мусатов.
Хоть и закончилась их предыдущая встреча крупной размолвкой, принял его Мусатов как ни в чем не бывало, разговаривал охотно. Однако третья встреча с престарелым ветераном‑чоновцем насколько что‑то прояснила, настолько и подбросила новые вопросы. Почетный пихтовский гражданин утверждал: не погиб Степан Тютрюмов осенью двадцатого года. Действительно, какого‑то красного командира, павшего в боях с кулаками и подкулачниками, попами и недобитыми белобандитами, похоронили с почестями в сентябре 1920 года на центральной площади на станции Озерной – это на полпути между Пихтовой и Новониколаевском, – а вот кто это был – Мусатов не знал. Но никак не Тютрюмов, это уж точно. Потому что его, Мусатова, в том же двадцатом, под самый Новый год, вызывали к следователю в Новониколаевск. По делу об убийстве секретаря укома Прожогина. Была и очная ставка с Тютрюмовым. Он ничего не путает, не без памяти. Давал подписку о строжайшей революционной ответственности, если расскажет, о чем был разговор и об очной ставке с Тютрюмовым. Не только о том, какие вопросы задавались на очной ставке, – но и о том, что видел Тютрюмова, помалкивать обязался… Что дальше произошло с Тютрюмовым, пихтовский ветеран не знал. Его никогда больше никто не допрашивал по этому делу, а узнать он не пытался.
Совершенно ясно после разговора с Мусатовым стало одно: не убивал представитель Сибревкома Малышев бывшего командира пихтовского ЧОНа. Значит, прав был он, Зимин, в своих предположениях.
Последние минуты свидания с Мусатовым проходили торопливо, скомканно. Зимин спешил. Шесть часов оставалось до отлета в Москву из Новосибирского аэропорта «Толмачево». Пушели с Нетесовым ожидали его в пушелевском джипе у самого подъезда мусатовского дома. Хотелось бы перед отъездом еще встретиться с Лестнеговым, спросить, откуда сведения, что Тютрюмов погиб при попытке к бегству, но было дай Бог успеть закончить разговор с Мусатовым.
– И о чем спрашивали на очной ставке, Егор Калистратович? Сейчас‑то, надеюсь, не тайна? – задал вопрос Зимин.
– Не тайна, – ответил бывший чоновец. – Мне с вечера, перед тем как убили секретаря укома, Тютрюмов велел подготовить оседланных лошадей. Ну, я всего‑то и подтвердил, что выполнил его приказание. И всё.
– А о кедровой шкатулке, которую у вас на Орефьевой заимке Тютрюмов забрал, не рассказывали следователю?
– Нет.
– Почему? Такая дорогая шкатулка. Бриллианты, жемчуг, золото…
– Почему, почему. Побоялся тогда! Вот почему, – ответил Мусатов резко, будто огрызнулся. Выражение лица его при этом тоже изменилось: как, дескать, можно не понимать простых вещей.
– Кого? Тютрюмова, что ли, боялись? – удивился Зимин.
– А ты думал…
– Он же под стражей был.
– Ну. И что? Он и до того всю жизнь: нынче в тюрьме, в смертной камере, завтра – на воле… Хотел бы взглянуть, как бы ты заоткровенничал: зашел к следователю, они рядышком, словно братовья, сидят, чаи гоняют, смеются. Не поймешь, кто и хозяин в кабинете.
Зимин не мог не отметить мимоходом: о событии давности в полновесную человеческую жизнь Мусатов говорил так, будто речь шла о вчерашнем дне. Не ускользнула от его внимания и предыдущая реплика.
– Что значит, «до того всю жизнь в тюрьме», Егор Калистратович?
– То самое и значит. Рассказывал иногда, какие дела еще задолго до революции творил. С такими же, как сам он. Оденутся с головы до ног во все черное, лица под негров вымажут сажей и – айда с бомбами да маузерами грабить. Однажды, хвастал, на весь мир прославились. Кассу захватили, охрану перебили, с мешками деньжищ на паровозе от города подальше отъехали, в лес ушли с концами.
– Это где было?
– Что ж я, всё помню, по‑твоему? Да он мест, имен шибко и не называл. Я так даже и не понял, где у него родина.
Времени на продолжение разговора больше не оставалось. Из джипа отчаянно сигналили – через входную тонкую дверь квартиры Мусатова на первом этаже хорошо было слышно. Старик приложил к уху ладонь. Поглядев в окно, спросил:
– Тебя, что ли, это вызывают? Машина красная стоит.
Зимин кивнул.
– Ступай… – Заметно было, пихтовского почетного гражданина даже непродолжительная встреча сильно утомила.
Таинственная судьба бывшего командира пихтовского чоновского отряда Степана Тютрюмова все больше занимала мысли Зимина. И в особенности после того, как по пути в Новосибирск, проезжая Озерное, завернули в центр городка. Там в скверике на постаменте высился среди желтеющих акаций и кленов гранитный памятник‑четырехгранник, на котором было высечено: «Здесь покоится прах красного командира части особого назначения (ЧОН) С. П. Тютрюмова, павшего от пули врагов Советской власти 23 августа 1920 года. Подвиг его бессмертен, имя – священно».
– Цирк, да и только, – присвистнув, сказал Нетесов.
– Хорошо бы еще попытаться в этом цирке разобраться, – заметил Зимин.
– Успокойся. Добраться до самой сути, кто такой Тютрюмов, что это за филькин памятник, – равнозначно тому, что найти клад. Надеюсь, не собираешься встать в ряды кладоискателей? Поехали!
Пополнять ряды искателей пихтовского адмиральского клада Зимин не собирался. Но вот попытаться разузнать о судьбе Тютрюмова решил твердо.
Единственная была зацепка: командир Пихтовского ЧОНа участвовал до революции в экспроприациях, причем одна из них в свое время была широко известна. Безусловно, то, в чем участвовал Тютрюмов, проходило под прикрытием экспроприации: о чистой уголовщине рассказывать своим бойцам он бы поостерегся. Мелких экспроприаций в начале века было много. Зимин, просматривая газеты, даже удивился, насколько много. А вот значительных, потрясших всю страну, – не очень. Московские, петербургские, кавказские, прибалтийские, гельсингфорская экспроприации быстро отпали. Было хорошо известно, как они проходили и кто в них участвовал. В Сибири, на Дальнем Востоке, когда по империи катились волны эксов, было спокойно. Оставался Урал. Зимин внимательно просмотрел первым делом все, что касалось бывшего лейб‑гвардии унтер‑офицера мотовилихинского экспроприатора Лбова. Самым громким делом лбовцев было ограбление почтовой кассы в середине 1907 года. Но это – на реке Каме, на пассажирском пароходе «Анна Степановна». Не то.
Оставались два экса, в которых мог участвовать Тютрюмов, – на станции Дема между Уфой и Самарой и на станции Миасс недалеко от Челябинска. Неделю потратил Зимин на изучение демской экспроприации, прежде чем убедился: обошлось там без Тютрюмова.
Последним шансом отыскать следы раннего Тютрюмова – боевика‑бомбиста‑маузериста – был Миасс.
И вот в день, когда Зимин получил письмо из Канады, он как раз и отправился в Центральный государственный архив Октябрьской революции смотреть материалы по миасскому ограблению.
Три толстые голубые папки – «Дело об ограблении почты на станции Миасс 26 августа 1909 года» – лежали перед Зиминым.
Сообщение‑телеграмма, отправленная с городского Миасского телеграфа в столицу, открывала «Дело…».
Телеграф
С.‑Петербург Петербургский департамент полиции
Почтамтская, 15
Петербург Миасса 509 199 265 Н
С 25 по 26 сего августа на станции Миасс в 10 часов 30 минут пополудни петербургского времени, в 12 часов 30 минут ночи местного времени было произведено вооруженное нападение на станцию, куда накануне вечером была привезена под усиленной охраной большая сумма денег с Миасского завода. Причем бомбой, брошенной в почтовое отделение, из сопровождавших почту стражников убито на месте три, тяжело ранено четыре и легко ранено семь. Ранены почтовый чиновник и почтальон. Из запертого сундука похищено, по заявлению начальника конторы, более восьмидесяти тысяч рублей: 4 письма с денежным вложением на 53 300 рублей, 5 ценных посылок, адресованных во Франкфурт‑на‑Майне, на сумму 27 450 рублей и одна ценная в Москву на 140 рублей. Станционная выручка также ограблена на сумму около шести тысяч рублей. В зале третьего класса убиты полицейский стражник Лушников, железнодорожный стражник Стариков, ранены дежурный по станции агент Афанасьев, телеграфист Абрамов, ночной сторож Султан‑оглы, ямщик почты Шайбоков, пассажиры Султанов, Ахматщинов, Тервонтьева, стражник Миасского отряда Полинов. Станция вся обстреляна из револьверов и маузеров, телеграфные аппараты разбиты, провода порваны, сообщение прервано. Из нападавших никто не убит. Грабители в числе около тридцати человек, отцепив от поезда номер 94 паровоз и товарный с фруктами вагон, удалили паровозную бригаду, сами, бросив почтовые мешки на паровоз, отправились по направлению к ст. Златоуст. На пути останавливались в разъезде Тургояк и ст. Сыртостан, разбивали аппараты и рубили телеграфные провода. Не доезжая разъезда Хребет, грабители слезли, пустили пустой паровоз на огромной скорости в обратном направлении к станции Миасс. В разъезде Тургояк паровоз был вовремя замечен начальником разъезда агентом Шатохиным и пущен с главной линии, путем перевода стрелки, в тупик, где с полного хода свалился под откос и врезался в землю. Местность, где было произведено нападение, оцеплена войсками. Задержать никого не удалось. Соединенными силами Златоустовской и Троицкой полиции приняты меры к розыску.
Номер 1591 Подполковник Бородаевский (начальник Златоустовской полиции).
Кое‑что.
Просмотрев еще несколько подшитых, пронумерованных листов с грифом «Совершенно секретно», наткнулся на донесение начальника Оренбургского губернского жандармского управления. Глаза выхватили важные строки:
Преступники были одеты одинаково: в черные рубахи, пиджаки. Лица измазаны черной краской. У всех бороды, очевидно наклеены. На головах черные чепчики, только у одного, по всей вероятности главного, чепчик красный…
Дополнительным подтверждением точности донесения шефа Оренбургской губернской жандармерии были и строки из показаний Миасского железнодорожного телеграфиста Абрамова:
Дежурили нас трое. Один, Серегин, спал на столе, и вот в 10.30 петербургского времени раздался гром взорвавшейся бомбы. Одновременно с этим в телеграф вошел человек в чепчике, лицо его намалевано черной и красной краской, в руке револьвер, в другой топорик, и бросил холостой снаряд, от которого вылетели стекла из рам, и скомандовал ложиться, на что двое из нас легли на пол. Я полез на четвереньках к выходу на платформу, но в двери меня встретили двое таких же в черном и с измазанными краской лицами и заставили вернуться.
Было, кажется, именно то, что искал. Один к одному совпадало с тем, что, по воспоминаниям Мусатова, рассказывал чоновцам их командир о своем прошлом. Об одном из эпизодов своего предреволюционного прошлого…
Неделю, ежедневно наведываясь в архив, перелистывал Зимин страницу за страницей миасского дела, вчитывался в телеграммы, донесения, протоколы следствия и судебного разбирательства, старался обнаружить новые сведения о Тютрюмове, найти хотя бы упоминание о нем.
Тщетно. Среди сотен мелькавших в «Деле…» фамилий, кличек партийных и кличек агентурных таковая не попадалась ни разу. Главное же – прослеживались судьбы всех представших перед Временным военным судом участников разбойного нападения. В до‑ и послереволюционное время. Нескольким налетчикам удалось уйти, скрыться за границей, однако и их последующая жизнь не оставалась тайной за семью печатями. Следствию не удалось раскрыть подлинного имени лишь одного из учинивших разбой на вокзале в уральском городке, однако это ни в коем случае не мог быть Тютрюмов: в 1920 году, когда он командовал ЧОНом в Сибири, ему исполнилось тридцать, а тому, единственному неопознанному, столько же, если не свыше того, было в 1909‑м.
Возможно, не в этом, так в другом деле он, Зимин, проглядел имя. Возможно, что‑то напутал пихтовский ветеран. Как бы то ни было, поиск заходил в тупик. Зашел.
…Дело о миасском ограблении было изучено от корки до корки возвращено в архивохранилище.
Оставались еще две зацепки – член следственной комиссии представитель Сибревкома Виктор Константинович Малышев и заместитель командира Пихтовского чоновского отряда Раймонд Британс. Известно уже, что внучатый племянник первого, по утверждению краеведа Лестнегова, около тридцати лет назад был найден убитым в лесу в нескольких километрах от Пихтового. Убит был из‑за денег и золотого свежераспиленного слитка дореволюционной маркировки. Сын Британса, опять‑таки если верить краеведу, незадолго до своей смерти обращался в Пихтовую прокуратуру с заявлением о том, что знает, где клад, и небезуспешно копал в районе предполагаемого его местонахождения. Потомки двоих этих людей что‑то, возможно, могли знать, рассказать о кладе, о Тютрюмове. Трудно, конечно, на это рассчитывать, но чего не бывает…
Адреса родственников благодаря Лестнегову Зимин знал. Однако Британс‑младший из Пскова перебрался после отделения Латвии в Ригу, разыскать его, связаться с ним стало затруднительно. А вот адрес и телефон родственников сибревкомовца Малышева оставались прежними. Теперь в этой квартире дома в самом центре Москвы – в одном из переулочков между Воздвиженкой и Большой Никитской, – жил с семьей художник Евгений Витальевич Лучинский.
Незадолго до того как приняться за изучение миасского дела, Зимин позвонил художнику, попросил о встрече. Услышав, что с ним хотели бы поговорить о его предках‑революционерах, художник поинтересовался почему‑то возрастом Зимина, после чего на свидание согласился. Только, сказал в завершение разговора, не раньше чем через полмесяца. Его не будет дома, у него персональная выставка в Финляндии.
Полмесяца после того телефонного звонка минуло. Прямо из архива Зимин снова набрал номер художника. Уверенный твердый голос Лучинского зазвучал в трубке. Он помнит об их договоренности и ждет. Если Зимину удобно, в воскресенье в полдень.
– Сразу покажу вам то самое знаменитое сибирское письмо, – сказал Лучинский, сухощавый, среднего роста мужчина за пятьдесят, проведя Зимина по широкому коридору в одну из комнат. Судя по отделке, по обстановке квартиры, Лучинский не бедствовал, картины его покупали. – Я насчитал: письмо Ольги Александровны с двадцатых годов перепечатывали в разных изданиях шестнадцать раз. И это то, что мне попадало на глаза. И никто ни разу не видел подлинника. Кроме, разумеется, родственников.
Зимин не мог понять: что за сибирское письмо, какое отношение оно имеет к его визиту. Однако тут же подумал, что разумнее прежде выслушать, взглянуть на то, что ему хотят показать. Скорее всего, такое начало удачно. Заговори он с порога о Степане Тютрюмове, о Пихтовом, о золотом кладе, как знать, проходимцем, возможно, его бы и не посчитали, но что разговор не заладился бы – это точно.
Пейзажные рисунки маслом и акварелью, создавая некоторый беспорядок, были расставлены прямо на полу вдоль стены, на мягких стульях с гнутыми ножками.
– Работа младшей дочери. Смотр завтра в училище. Надо отвезти, – объяснил Лучинский.
Он освободил для Зимина стул, подвинул с центра овального стола ближе к краю коричневую кожаную папку, раскрыл ее.
– Вот письмо…
На слегка потемневшем листе плотной бумаги со следами многочисленных сгибов, тщательно разглаженных, было написано характерным женским почерком, фиолетовыми чернилами:
«12 марта 1919 г.
Вера Николаевна!
Пишу Вам с расчетом, что мое письмо Вы прочтете после моего ареста. Вам придется позаботиться об Ирине. Я знаю, что Вы сделаете это и без моей просьбы. Никто не знает, что может случиться. Вот адрес моих родных в Москве: Долгоруковская ул., д. 29, Далецкой, или: Женская гимназия Потоцкой для Д‑ой.
Вот только о чем я хотела просить Вас: когда меня не будет, ласкайте Ирочку, как это делала я, и утром, и вечером, когда она будет ложиться спать. Быть может, она в этом отношении немного избалована, но мне невыносимо тяжело думать, что она лишена нежной ласки.
Думаю, что в Вашем сердце найдется любовь нежная и для нее. Вот и все, что я хотела сказать. Слова тусклые и бледные, но не к чему их подыскивать. Чувство слишком глубоко и интимно, передать его не умею. Поймите инстинктом и полюбите Ирину.
Ол. Далецкая».
– Сильное письмо, – сказал Зимин.
– Да, – Лучинский кивнул. – Меня больше всего поражало всегда, что Ольга Александровна писала это за день до начала восстания, за день до своей гибели.
– А как оно попало к вам в семью?
– Деду передали. Вы же знаете не хуже моего: он тогда чудом остался жив, добрался до Москвы, работал в Истпарте. Он же и опубликовал письмо.
Зимин ничего этого не знал. Но постепенно, по ходу разговора с художником, начинал понимать, о чем речь. Дед и бабушка Лучинского работали в начале 1919 года в тылу у белых в каком‑то сибирском городе, руководили там большевистским восстанием. 13 марта 1919 года и были арестованы после подавления восстания. Ирина – это мать Лучинского и дочь революционерки, о будущем которой та терзалась в предчувствии своей близкой гибели… Не по теме, никакой связи пока с Виктором Константиновичем Малышевым, но все равно интересно.
– Никто, конечно, судьбой матери особо не занимался, – продолжал Лучинский. – После скорой смерти ее отца, моего деда, жила у родственников по Ольге Александровне. Так себе, невзрачная жизнь. Школа. Курсы чертежников‑конструкторов. Работа в КБ. Замужество. Мать блестяще рисовала. Это сыграло не лучшую роль. В войну однажды подделала продуктовые карточки. И загремела в тюрьму. Представляете: дочь потомственной дворянки, внучка воронежского сахарозаводчика‑миллионера по мужской линии – и в тюрьме. За пайку хлеба… У деда был сводный брат, дядя матери. Малышев. Он занимал огромный пост в НКВД. Тогда был в звании полковника, ничего ему не стоило вызволить племянницу. Его просили. Он снизошел, когда мать отмотала полсрока на лесоповале…
Художник продолжал подробно рассказывать о дальнейшей судьбе своей матери – дочери знаменитых революционеров. Зимин слушал вполуха. Уловив знакомую фамилию, обдумывал, как бы естественнее перевести разговор на Малышева.
– Виктор Константинович – имя‑отечество Малышева? – уточнил для начала.
– Да.
– Он тоже работал в Сибири? В сибревкоме?
– Не знаю, его жизнью не интересовался. Хотя все малышевские бумаги, мемуары его, награды хранятся в нашей семье.
– То есть?
– Очень просто. Моя мать и его сын несмотря ни на что поддерживали родственные отношения. Малышев умер где‑то в середине пятидесятых годов, сын его, Александр Викторович, на двадцать лет пережил отца, долго болел, мама за ним ухаживала, – и незадолго до своей смерти он передал маме весь семейный архив. Больше было некому.
– У вас и сейчас хранятся бумаги?
– Естественно. В мастерской. У меня новая мастерская на Балаклавском проспекте. Там и дореволюционный альбом, фотографии деда и Ольги Николаевны в тобольской нарымской, астраханской ссылках, ее стихи, написанные в Крестах. Много разного. Нужно было там встретиться.
– Съездим? – попросил Зимин.
– Может, лучше завтра… – Лучинский замялся. – Машина в гараже на всех замках.
– Такси возьмем.
– Ладно, будь по‑вашему. – Лучинский встал из‑за стола. – Посидите пока, я переоденусь.
Сибирское письмо интересовало Зимина лишь постольку поскольку. Тем более что, по словам художника, с подлинника перепечатано многократно. Нужно было доиграть ту роль, в которой представлял его Лучинский, – историка, изучающего судьбу его бабки‑революционерки.
– А письмо? – спросил он.
– В мастерской есть. Фото‑ и ксерокопии, – сказал художник, закрывая папку.
…Минут через двадцать на «Волге» Лучинского уже ехали в сторону метро «Калужская», на Балаклавский.
Художник, ведя машину, курил, сосредоточенно думал о чем‑то.
– Почему вы, когда я звонил, спросили о моем возрасте и ни о чем кроме? – нарушил молчание Зимин.
– Так. Время дорого… – У светофора Лучинский выпустил из рук руль, загасил в пепельнице очередную сигарету. – Полгода назад встречался с одной дамой‑историком. Лет под семьдесят. Тем же, что и вы, интересовалась. Потом прислала письмо: учтите, Ольга Александровна в девятнадцатом году была меньшевичкой‑интернационалисткой и выступала категорически против восстания… Того и гляди новая революция, не дай Бог, вторая гражданская, а тут… Заклинило у старухи.
– Понятно, – Зимин улыбнулся.
…Лучинский остановил машину у подъезда высотного дома‑башни.
Его просторная мастерская в двух уровнях размещалась под самой крышей. Осенний солнечный свет лился в окна. Вид из окон верхних этажей высотки открывался превосходный.
Хозяин мастерской не стал знакомить Зимина со своими работами. Провел по лестнице в комнату, служившую, очевидно, одновременно и гостевой, и столовой, и спальней, когда работал запоем. С антресолей над дверью снял огромный, старый, в свое время немало, видно, пропутешествовавший чемодан.
– Тут все… – Раскрыл чемодан, начал выкладывать содержимое на стол, застланный листом забрызганного засохшей краской ватмана. – Вот. Рукописный сборник стихов Ольги Александровны, из Крестов. Я говорил о нем. Вот письма из ссылки и в ссылку и снимки… Дедовы брошюры по истории. Не стесняйтесь, глядите… А вот малышевские мемуары, – извлек и положил поверх стихотворного сборника четыре общие тетрадки в клеенчатых разноцветных обложках.
Рука Зимина невольно потянулась к этим тетрадкам. Каждая была пронумерована римскими цифрами.
Зимин пролистал одну за одной все четыре. И разочаровался. Это были не мемуары (Лучинский, видимо, так и не удосужился заглянуть в тетрадки), а дневниковые записи. С марта 1933 года по январь 1942‑го. Если судить по датам, предварявшим каждую запись и подчеркнутым то синим, то красным карандашом, Малышев делал записи с перерывами в два‑три месяца, но порой – еженедельно, даже ежедневно.
Конечно, встреча с Лучинским – удача для Зимина. И он сделает научное сообщение, напишет материал, как того, чувствуется, хочет художник, о революционерке и о судьбе ее дочери. С Малышев вовсе везение редкостное. Кто, и не только из историков, может похвалиться, что держал в руках дневник полковника Комиссариата внутренних дел с Лубянки тридцатых‑сороковых годов?
Всё так. Однако в малышевском дневнике – события предвоенного десятилетия, первые военные месяцы. А его интересовал Малышев‑ранний, представитель Сибревкома, участвовавший в допросе Тютрюмова в Пихтовом, посвященный в тайну памятника в центре городка Озерного… Зимин вдруг подумал, что допустил оплошность, не спросив, кто именно допрашивал Мусатова в Новониколаевске, проводил очную ставку между ним и Тютрюмовым в двадцатом, под Новый год. Если в роли следователя выступал Малышев, тогда Тютрюмов фигура куда более значительная, нежели могло казаться, и должность командира ЧОНа в масштабах уезда по заслугам была для него маловата. Где‑то в чем‑то еще раньше проштрафился – и получил лишь отряд в полтораста штыков‑сабель? Зимин почти уверил себя, что именно Малышев и занимался Тютрюмовым. Только человек, наделенный исключительной властью, давно и накоротке знакомый с Тютрюмовым, мог вести допрос так, как описал Мусатов: сидеть с подследственным рядом, пить чай, весело переговариваться. Рядовому, да даже и не рядовому, следователю за такое панибратство влетело бы по пятое число… Нужно исправить ошибку, спросить Мусатова.