Текст книги "Иоанн Мучитель"
Автор книги: Валерий Елманов
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)
Однако заладилось. В то время чуть ли не во всем бывшем Рязанском княжестве прочно сидели Ляпуновы, уверявшие, что ведут свой род от самого Константина – последнего сына Ярослава Всеволодовича, получившего в удел от отца Галич Мерьский и Дмитров. Впрочем, его потомки владели этими городами сравнительно недолго. Уже его внуки, Федор и Борис Давыдовичи, продали дедово наследство скупому и расчетливому Ивану Калите. Чтоб подвести под свою куплю хоть какое-то моральное оправдание, Калита даже женил своего младшего сына Андрея на внучке Федора, Марии Ивановне.
Правда, сын Бориса Дмитрий пытался как-то овладеть Галичем, но был успешно изгнан оттуда, после чего род бывших галицких князей окончательно исхудал и обмельчал. А уж потомки мятежного князя и вовсе захирели, найдя в конце концов свой приют в Новгороде, где состояли на службе при дворе местного архиепископа. Они и именовались скромно – не князья, а «софийские дворяне».
Зато потом в смутные времена Василия II Васильевича Темного один из них, именем Семен, а прозвищем Осина, сумел все-таки сделать правильный выбор и отъехал в Москву. Выбиться в число первых или просто поближе к великому князю ни ему, ни сыну его так и не удалось – своих хватало, но хотя бы не бедствовали, а такое с иными Рюриковичами тоже бывало.
В силу они вошли гораздо позже, когда Иоанн III, не обращая внимания на довольно-таки близкое родство, выдал свою сестру Анну за юного Великого князя Рязанского [47]47
Имеется в виду, что Василий Иванович (1448–1483), Великий князь Рязанский, по своей бабке Софье, дочери Дмитрия Донского, на которой был женат его дед Федор Ольгович, доводился троюродным братом как самому Иоанну III, так и своей жене Анне (ум. в 1501 г.). Может быть, именно благодаря совокупности этих обстоятельств – тихий беззлобный нрав и родство – он и не оказался в темнице, когда отец Василия, Великий князь Рязанский Иван Федорович (1409–1456) перед смертью завещал восьмилетнего сына вместе со всем княжеством на соблюдение своему двоюродному брату Василию II Темному. В кои веки Москва сдержала слово чести, отпустив в 1463 г. юного княжича обратно в Переяславль-Рязанский.
[Закрыть]Василия по прозвищу Третной. Тогда-то после венчания, состоявшегося 28 января 1464 года в соборной церкви Успения богородицы, когда в день памяти трех святителей поезд со счастливыми молодоженами покатил обратно в княжество жениха, вместе с сестрой великого московского князя в числе прочих подался в Переяславль-Рязанский и внук Семена Осины Ляпун Осинин. Официально – для «пущего сбережения княгини», а фактически – для досмотра за деятельностью ее супруга.
Служил Ляпун великому князю верой и правдой, хотя и не Рязанскому, а Московскому, да и Анна тоже во всем слушалась братца. Более того, она не раз и не два приезжала погостить к Ивану III. Даже ее сын, которого она назвала в честь брата Иваном, родился и был окрещен не в Переяславле-Рязанском, а в Москве. Так что Рязань за четыре десятка лет правления своих князей строго следовала в кильватере большой политики Московского государя. Да и сами тихие и болезненные князья – что Василий Иванович, что его сын Иван Васильевич [48]48
Иван Васильевич (1467–1500), великий князь Рязанский с 1483 г. В браке (с 1485 г.) с Агриппиной Васильевной, урожденной княжной Бабич-Друцкой.
[Закрыть] – лишь числились в великих. На деле же они давным-давно растеряли былую славу Олега Рязанского, которого побаивался сам Дмитрий Донской, и было за что – бивал не раз – и стали обычными подручниками московских господарей.
А может, и хорошо, что они оказались без норова. Что проку в этой самостоятельности? Князьям-то да, у них гордость, величие. Мол, моя держава. Хочу с одним договор заключаю, а пожелаю – так с иным его подпишу. Опять же послы иноземные время от времени наезжают – тоже повод почваниться. Мол, вот он я – ком с бугра. Иное же взять – совсем другая петрушка получается. За эту княжескую самостоятельность порою столько крови проливается, что провались она пропадом вместе с самим князьком-правителем. А так все тихо да мирно, отчего народу лишь прибыток.
Словом, имел заслуги Ляпун, да и его многочисленное потомство тоже. Не кто иной, как его внук Семен вовремя упредил Москву о том, что молодой князь Иван Иванович [49]49
Иван Иванович (1495–1533), великий князь рязанский (1500–1520).
[Закрыть]«умышляет недоброе», ведя тайные переговоры с Крымским ханом Магмед-Гиреем, и даже намерен скрепить свой союз с ним женитьбой на его дочери. Помешать этому он не мог – к тому времени ни сам Григорий, ни мать князя уже не имели влияния на молодого Ивана Ивановича, отстранившего в 1516 году Агриппину Васильевну и московских доброхотов от руля власти.
Сразу после получения тревожных вестей Василий III вызвал рязанского князя к себе в Москву, а чтобы тот согласился приехать, подкупил его главного советника Семена Коровина. Доверившись последнему, Иван все-таки решился на визит к своему двоюродному дяде. Тот – сказалась половинка гнилой византийской крови – тут же посадил его под стражу [50]50
В 1521 г. Иван Иванович бежал из-под стражи в Литву к Сигизмунду I Старому, который дал ему в пожизненное владение местечко Стоклишки Ковенского повета Трокского воеводства, где и скончался около 1534 г.
[Закрыть], его мать Агриппину, так как больше не нуждался в ее услугах, заключил в монастырь, а во все крупные рязанские города разослал своих людей.
И вновь вспыхнула звезда Ляпуновых, поскольку уже в следующем, 1521 году Савве Ляпунову вместе с сыном Михайлой, действуя под началом воеводы Хабара Симского – главного московского наместника, довелось боронить Переяславль-Рязанский от крымчаков хана Магмед-Гирея. Словом, гордиться Ляпуновым было чем.
В Рясске, крепости хоть и малой, но добротной и прочной, с сильным гарнизоном, в ту пору сидел на воеводстве сын Саввы Петр. И как раз в ту пору стряслась у него беда – после родов тяжко захворала жена Акулина, да и новорожденный, спешно окрещенный и названный Прокофием, тоже дышал на ладан. Был младенец третьим по счету, имелись у Петра Александр и Григорий, но уж очень любил он свою супругу. Ночей не спал, разыскивая в округе подходящую лекарку, но куда там.
Ни травниц, ни ворожей в окрестностях не имелось. В молодой крепости все бабки и дедки наперечет. Уж больно сурова жизнь обитателей приграничной крепости. Чуть ли не круглый год добрая половина проводила время вне ее – в постоянных сторожах, выдвинутых далеко вперед в сторону Дикого Поля и добиравшихся в своих разъездах аж до Северского Донца. Это ранней весной да поздней осенью через их места не пройти – топкая из-за сходящихся водоразделов Оки и Дона низинка не выдерживала поступи татарской конницы, пускай даже легкой. Зато зимой глаз да глаз. Впрочем, и летом, особенно сухим, та же картина.
Служили в основном казаки. Тем, кто стоял на стенах, царева жалованья выдавали – по полтине в год, окромя хлебных припасов. Зато имелась земля. Пускай немного, от силы два десятка четвертей [51]51
Четверть – в то время составляла 0,56 гектара.
[Закрыть], но хватало. А коли мало, спускайся из-под заборол да переходи в воротники, али бери в руку пищаль, тогда получишь вдвое – целый рублевик да еще два пуда соли и по двенадцати коробей [52]52
Коробья – мера для сыпучих тел. Равнялась примерно семи пудам, т. е. 112 кг.
[Закрыть]ржи и овса. Это вместо земли.
Сызнова мало? Экий ты жадный. Ну, тогда езжай в сторожу. Там будешь получать аж по семи рублев на год. Правда, прочее не увеличится. И о земле забудь. Это уж само собой. Да и некогда тебе с нею управляться – все время в разъездах, и вернешься ли ты из них – одному богу ведомо. Уж больно они дальние – на четыре-пять ден пути от града да опасные. Уйти же до смены не моги – коль татары пройдут на твоем участке, а ты не упредишь – о снисхождении даже не заикайся. За такую вину кара одна – голова с плеч.
К тому ж Муравский шлях, или сакма, как называют дороги сами татары, тянущийся извилистой змейкой между Днепром и Северским Донцом от Перекопа до Тулы – самое опасное направление, издавна облюбованное крымчаками. Тут глаз да глаз. Епифанским, мценским и новосильским сакмагонам чуток полегче. Они – звенья задней цепи рубежников и стоят поближе к Оке. Рясские не то – их место чуть ли не на самом острие. Приходится забредать аж до Северского Донца.
Широко в степи, привольно, а от трав такой духмяный аромат – опьянеть можно, но зевать да расхолаживаться не след. Зевнул разок, другой, а там, глядишь, и кольцо аркана твое тело обовьет. И вот ты уже не вольный казак, русские рубежи охраняющий, а полоняник, которого скоро в Кафе продадут. Но это еще не горе. Это просто кара за твое ротозейство. А вот то, что рядом с тобой еще два товарища по степи бредут, точно так же веревками опутанные, – это уже беда.
И больше тебе ничего уже не остается, как брести за хвостом низкорослой татарской кобылки, поминутно спотыкаясь и всякий раз получая плетью, да горькую думу думать – а где четвертый? Хорошо, если он ускакать успел. Тогда легче. Доберется до звена из следующего пояса сакмагонов и передаст тревожную весть. Гораздо хуже, если, утыканный стрелами, лежит где-то в степи. Получится, что ты, пускай и невольно, предал Русь – как она об очередном набеге узнает, кто ее упредит?
Потому и бдят сакмагоны на своих рубежах зорко, во все глаза, зная, что степь ошибок не прощает. И пускай сейчас сакма пуста и нет вдали ни души – все равно поблажки давать себе нельзя. Зато и величались, гордясь честью.
Службу же несли просто. Выбирали деревце близ ручейка да на него и взбирались. Оттуда сверху и оглядывали окрестности. Бывало и такое, что нет поблизости деревьев – татаровье в прошлый набег вырубили. Что ж, тогда обычная верхушка холма сгодится. Но это хуже, потому что с лошади слезть уже не получится – с нее-то подальше видно. Менялись, конечно, но все равно тяжко.
К тому же, когда конную лаву, идущую от полудня, приметишь да пару упреждающих гонцов пошлешь, самому надо на месте оставаться. Прячься, хитри, что хошь делай, но басурман сочти да еще постарайся языка взять, чтоб он тебе доподлинно поведал – куда нацелились, да кто во главе стоит – сам хан, его сыны или просто мурзы.
А теперь задумайся, что лучше – семь рублев с такой службой получать али по полтине, на стене стоя. Потому и бабки в крепости наперечет, а о дедах лучше и не говорить – вовсе не водилось.
Словом, Василиса подоспела вовремя, подсобив и женке воеводы, и новорожденному Прокофию. Она же спустя пару лет приняла еще одни роды Акулины. Этого младенца назвали Захаром.
К тому времени молодая супружеская чета уже прочно сидела в граде, успев отписать и передать с нарочным весточку для Настены, в которой Иван, не кривя душой называвший себя преимущественно Третьяком, как бы между прочим поинтересовался судьбой детишек. Чьих – было ясно и без излишних пояснений.
Вместо ответа нагрянула сама Настена. Придирчиво оглядев нехитрый домишко, в котором обосновалась дочка с мужем, она кивнула головой в знак одобрения, ласково похлопала по крутому боку корову, которой до отела оставалось не больше месяца, и строго спросила зарумянившуюся от такой прямоты Василису:
– А ты когда? Пора бы уж, – и наказала: – Да гляди мне, чтоб непременно… царевича. Все твоей лапушке в утешение будет, когда… – и осеклась.
Продолжила она разговор на эту тему уже поздно вечером, предварительно отправив Василису спать. Рассказала то, что слышала от сына Тихона, с явной неохотой, стараясь не глядеть на зятя, побледневшего от услышанного. Дела у Ивана с Федором и впрямь были плохи. До того плохи, что среди челяди уже второй месяц ходили слухи о том, что царских детишек не иначе как кто сглазил али… опоил. Старший еще так сяк, а младший совсем слаб. А в заключение Настена и вовсе сообщила такое, что хоть стой, хоть падай. Сведал Тихон, что в неустанной заботе о них царь Иоанн повелел поить их отваром из некоего корня. Только дивно, что выглядели они до этого совсем здоровехонькими, а едва стали его пить, как загадочная болезнь стала вскоре заметна для всех прочих. Получается…
Выводов рассказчица не делала, предоставив их зятю, но и без того становилось ясно, что получается. Радовало Настену только одно – что государь сидит, как сидел, слушает внимательно и внешне выглядит совсем спокойным. Разве что с лица немного спал – ну, да это пройдет. Лишь бы не порывался в Москву спасать своих чад. Вот это было бы худо, потому что сделать он все равно ничего не в силах, зато себя погубит непременно. А переживает – оно не страшно, со временем пройдет.
Но, как выяснилось в последний вечер перед отъездом, Третьяк не только переживал – он еще и размышлял, памятуя сказанное некогда той же Настеной о его детях. По всему выходило, что помочь тут может лишь одно.
– Я тут вон чего надумал, Настена Степановна, – глухо произнес он. – Грамотку ему отписал. Передать бы. Пусть Тихон положит незаметно в его опочивальне. Может, прочтет, так поумнеет.
Настена поначалу даже не поняла, кому надлежит передать грамотку, спокойно приняв ее из рук зятя. Но едва до нее дошло, она тут же испуганно охнула и выронила ее из рук, будто обожглась.
– Да ты что ж удумал-то? – зашептала она быстро-быстро, поминутно оглядываясь на входную дверь – вдруг кто войдет. – Это ж верная смерть. Да не простая – мучительская. А сына мово последнего тебе, что ж, вовсе не жаль?
– Я ж реку – незаметно, – досадливо поморщился Третьяк. – Он, чай, в сотниках не на одном месте стоит, так что ж, неужто не сумеет неприметно положить? К тому ж в опочивальне той не одна дверь, и тайный ход ему ведом.
– А коли сам проснется? – зло спросила Настена, на глазах превращаясь в Сычиху. – А коли все ж увидит кто? Опять же искать примутся – кто входил да с чем. А мне-то каково будет? Ведь всю дорогу от страху трястись!
– А у меня для того припасено кой что, – миролюбиво заметил Третьяк. – Вот я тебе тут клюку состругал, – извлек он откуда-то из-под лавки здоровую палку, гладко оструганную в виде дорожного посоха. Даже узор на рукоятке вырезать изловчился.
– А это на кой? – горделиво вскинула голову Сычиха. – Чай, не дряхлая ишшо.
– Она не от старости – от тряски, – пояснил Третьяк. – Чтоб не тряслось да не дрожалось тебе. Рукоять выдернуть, – он тут же с видимым усилием – подогнано было плотно – продемонстрировал это на деле, – грамотку туда сунуть, и все – езжай куда хошь. – Он засунул в отверстие скрученный в трубку бумажный лист и сноровисто заткнул дыру рукоятью. Затем вновь выдернул рукоять, извлек из посоха трубочку грамотки и предложил Настене:
– Хошь, сама попробуй?
Та вместо ответа заглянула зачем-то в зияющую чернотой дыру посоха. На мгновение даже показалось, будто оттуда разит холодом, словно из могилы. Она даже поежилась от озноба, внезапно охватившего ее, и хмуро осведомилась:
– А коли иной кто так же, как ты, рукоять выдернет – тогда что?
– Да кому оно надо, – хмыкнул Третьяк. – Бывает, что сторожа, когда подсобляют с телеги слезть, особливо монахам, посох у них невзначай принимают. Так это только для того, чтобы в руке его взвесить – есть там серебрецо запрятанное али нет. Коли тяжелым покажется, то и впрямь надломить могут. Но у тебя грамотка-то легкая, так что никто и не помыслит даже, будто там еще кой что есть.
– Нет, нет и нет! И своих не спасешь, и мой сгинет. Как хошь, государь, а не сполню я повеленья твово.
– Своих я спасу, и сам Тихон, коль с умом все сполнит, тож выживет, – начал было Третьяк, но почти сразу, напоровшись на полыхавший от ярости взгляд Сычихи, досадливо махнул рукой и, встав с лавки, подался к двери. Уже открыв ее, он оглянулся на ворожею и тихо произнес:
– То не повеление – просьбишка была. Ну да господь тебе судья. И вправду, вдруг чего. Пошто твоему за моих пропадать.
– И палку свою подбери, – непреклонно заявила Сычиха.
– В печку ее, – равнодушно произнес Третьяк. – Ей ныне токмо туда дорога.
Он так и не вернулся ночевать, благо, что в Рясске, в отличие от Москвы, рогаток на улицах не ставили. Да и не было, почитай, этих самых улиц-то. Так, пяток, не боле. К тому же в малом граде он знал всех, да и его тоже, все ж таки не простой конюх – у самих воевод в услужении. Вся конюшня на пять десятков лошадей на нем. Можно было спокойно бродить по улицам, что он и делал – с одной на другую. Затем, в который раз наткнувшись на бревна стены, окружавшей город по кольцу, задумчиво шел вдоль нее и выходил на очередную улицу. За все время, что он блуждал, ему встретилось лишь двое – брели с ночного бдения обратно в стрелецкую избу, где их ждал толстый ломоть мягкого ржаного хлеба, большой кусок мяса и тюфяк со слежавшейся соломой.
Остаток ночи он провел на конюшне, расчесал тихого Орлика, подкинул охапку сена норовистому любимцу Ляпунова – медногривому Огневцу, постоял в задумчивости, рассеянно гладя хитреца Буланку. Мыслить не хотелось, да и ни к чему. Все и без того было ясно – смерть. Его, может, Васятка и впрямь отмолил, а вот жену и детей…
Однако, вернувшись домой, виду не показал и с тещей был ровен, разговаривая спокойно и сдержанно. Разве что очертил подле себя некий рубеж – но проникнуть и не растормошить, как ни пыталась это сделать Василиса.
Настена тоже помалкивала. Пару раз порывалась что-то сказать, даже открывала рот, но, глядя на почужевшее лицо зятя и его холодные глаза, так и не проронила ни слова, справедливо рассудив, что ни к чему обнадеживать человека.
«Да, может, еще и ничего не получится, – мелькала спасительная мыслишка. – Возьмет Тихон и откажется», – хотя знала: коли она скажет, то сын не проронит поперек ни единого слова. И не в том дело, что он такой послушный, а просто потому, что долги надо платить. Все. До одного. Сама так учила. С детства.
А Третьяк ничего не понял даже тогда, когда не нашел выдолбленной палки. Решил, что Настена перепугалась настолько, что спалила ее вместе с грамоткой.
Глава 12
СТРАХ
Шли дни, а панический страх, обуявший Иоанна, так и не проходил. Верный пес Малюта по-прежнему сокрушенно разводил руками – сыскать, кто именно ухитрился подсунуть в ложницу треклятую грамотку, так и не удавалось, невзирая на все его неустанные труды. Дни и ночи проводил он в пыточной, замучил и затерзал уже не одного человека, но все тщетно. Эвон, сколько дворни – поди перешерсти ее всю. А тут еще и стрельцы. Их каждую ночь тоже не один десяток стоял – любой мог занести.
Но самое главное – непонятно, в какой из дней ее подбросили. Дело в том, что Иоанн до того, как ее обнаружил, наведывался в Троицкую лавру и пробыл там не один день. Вот и думай да гадай – когда это произошло. К тому же катам это дельце не доверишь – уж больно оно тайное, так что приходилось все самому. Такой работой Малюта не тяготился – чай, привычная, но уж больно поджимало время – Иоанн не давал покоя, тормоша его чуть ли не каждый день, начиная с утра и заканчивая вечером.
Можно было бы выдавить из кого-нибудь невольное признание в том, что это содеяно именно им, так ведь легко вскроется. «А кто ему передал сей лист?» – немедленно спросит государь, и что ему тогда ответить?
А боярскую шапку получить было ох как охота. Даже не для себя. Ему-то что – он и в таком треухе походит. Чай, не велика птица. А вот дети… И тогда Скуратов додумался.
Выбрав подходящую жертву – конюха Ждана из царевых конюшен, с которым прежний царь не раз, как рассказывали люди из дворни, общался и даже хлопал его по плечу, Малюта разогнал подручных и целый день обстоятельно беседовал с ним. Ждану, можно сказать, повезло. На дыбе висеть, бесспорно, тягостно, но конюх не отведал ни встряски, ни кнута – разве что раза три, так это не в счет. И смерть его была легонькая, почти мгновенная. Острое, отточенное до тонкости иглы шильце вошло под лопатку совсем без боли, лишь легонько уколов счастливчика.
А вечером Малюта, с трудом изобразив на лице радость, хотя и чуточку смущаясь от того, что приходилось первый раз в жизни лгать царю, бодро излагал внимательно слушавшему его Иоанну:
– Холопишко тот, Ждан, в чести был у госуда… – и осекся, но мгновенно поправился: – у Подменыша окаянного. Вот и подловил его, когда тот по Китай-городу шастал, упросив тебе грамотку на поставец положить. Да и неповинен конюх. Подменыш тобой назвался, а тот и уши развесил. Сказывал он Ждану, что хочет так вот стражу стрелецкую проверить – справно ли она по ночам службу несет, али как? А боле конюх его с тех пор и не видал.
– Одежа-то на нем не царская была, – с подозрением поинтересовался Иоанн. – Почто твой Ждан поверил, будто государь перед ним стоит?
Но к этому вопросу Малюта был готов.
– Был у него, – начал Григорий Лукьянович – теперь его называли только так, «с вичем», – обычай такой. Оденет на себя одежу попроще и давай по Москве хаживать. Ходит да смотрит – как и что. Примечает все себе, да прислушивается. Иному ведь и есть что сказать, а пред царем обомлеет и молчать учнет. Простому же, такому как он сам, он о всех непорядках спокойно поведает. – На всякий случай Малюта даже избегал произносить слово «Подменыш», заменяя его безликим «он». – Хоть и таил он гулянья свои, но в палатах о сем ведали – шила в мешке не утаить.
– Далее, – буркнул Иоанн.
– А далее все, – развел руками Малюта. – Боле он ни словечка не сказывал.
– Плохо вопрошал, вот и не сказывал, – буркнул обмякший от блаженства, что все почти закончилось, Иоанн. – Завтра сам попытаю. Мне не солжет.
– Не выйдет, государь, – виновато потупил голову Григорий Лукьянович. – Помре он в одночасье.
– Ты что ж творишь?! – возмутился Иоанн.
«Эх, милая, выноси!» – Малюта набрал в легкие воздуха и, словно в пропасть бросился, твердо заявил:
– В том моей вины нет, государь. Ему и кнута всего раза два или три досталось. Видать, сердчишко захолонуло. Кто ж ведал, что он таким хлипким окажется.
– А проверю? – впился в него глазами Иоанн. – Али выкинул тело-то?
– Пошто? – возразил Малюта. – Яко чуял, что не поверишь свому верному слуге, да сам восхочешь на него подивиться, потому и оставил. Чист он те лом, окромя спины. Да и там лишь три малых полосы от кнута, не боле.
– Ну ладно, – разочарованно вздохнул Иоанн. – Иди себе, – и, заметив, как мнется Малюта, не торопясь со своим уходом, раздраженно спросил: – Чего еще?
– Ты, государь, про боярскую шапку сказывал, – робко заметил Скуратов.
– Шапка за самого Подменыша обещана была, – назидательно ответил Иоанн и махнул рукой разочарованному донельзя Малюте, мол, иди отсель, пока худа не вышло.
Спал царь впервые за последнее время спокойно, лишь под утро ошалело вскочил – пришла на ум новая мысль: «А один ли Ждан из простецов? Эдак, чего доброго, Подменыш к любому подойдет да попросит, дескать, чтоб его сторожу проверить, яду ему, Иоанну, в питье сыпануть. И ведь сыпанут. А почему ж нет, коль сам государь повелел? И как тут быть? Выходит, все ненадежны? Сменить? Так и Подменышу тоже все переходы ведомы. Помощников не сыщет, так он и сам в гости заявится. Это ж чудо, что он доселе не пришел». – И испарина обильно проступила на лбу.
– Так что ж мне делать-то, господи?! – жалобно воззвал он к иконам, с которых взирали на него мрачные, изможденные праведной жизнью и явно чем-то недовольные лики. Хмурилась даже богородица. Да что говорить о деве Марии, когда младенец на ее руках, и тот взирал на царя с неодобрительной ухмылкой, грозя маленьким крепким кулачком. Или казалось?
И вновь Иоанн заметался по своей опочивальне в поисках спасительного выхода, который, как ни крути, оставался один-единственный – бежать. Он (чце раз все как следует обдумал, пытаясь привести хаос сумбурных мыслей в относительно упорядоченное состояние, но другого не виделось. Уже утром Иоанн повелел собираться в дорогу, моля бога только о небольшой отсрочке – лишь бы Подменыш не удумал сотворить чего-нибудь в эти дни.
Не иначе как молитва до Всевышнего долетела – двойник промедлил, не торопясь сотворить свое черное дело, и до начала декабря так ничего и не произошло. К тому же Иоанн все свои последние ночи проводил не в ложнице, а в какой-нибудь из церквей, усердно молясь о собственном здравии.
Третьего декабря 1564 года он вместе семьей выехал наконец-то из Кремля, сопровождаемый многочисленной свитой и несколькими сотнями ратников. Следом за царским возком катила длинная вереница саней, на которых в числе прочих вещей лежала вся московская «святость»: иконы и кресты, украшенные златом и каменьями, гремела и дребезжала на ухабах плохо уложенная золотая и серебряная посуда. Не забыл Иоанн и про казну, повелев взять ее полностью. Все сопровождающие его – ближние бояре, дворяне и приказные люди – ехали тоже с семьями.
Тревога охватила всю Москву. Куда поехал? Зачем? Почему взял все с собой? Ответить не мог никто, даже ближние. Да что они, когда и сам царь на вопрос: «Камо грядеши?» – не сумел бы сказать ничего вразумительного, потому что не знал.
Поначалу ему показалось безопаснее всего скрыться в сельце Коломенском, и царский поезд направился на юг [53]53
Здесь и далее, что касается маршрута передвижения Иоанна, то и он не является выдумкой автора, а в точности взят из исследований одного из крупнейших ученых и знатоков того времени Р. Г. Скрынникова.
[Закрыть]от столицы. Там Иоанн пробыл всего неделю, но потом, сведав краем уха, что здесь бывал и его двойник, а стало быть, местечко столь же небезопасное, как и кремлевские палаты, повелел сызнова собираться в дорогу.
Выехали не сразу. Наступившая оттепель, а вместе с нею и дожди превратили дороги в кисель. Пришлось выжидать, но недолго – от силы неделю. Однако нет худа без добра. Зато теперь Иоанн знал, уверен был, что в Москву заезжать нельзя. Обогнув столицу проселочными дорогами, он перебрался в село Тайнинское на Яузе, но и там не нашел покоя душе, а потому провел в нем всего несколько дней.
Не зная, что придумать и где сыскать безопасное убежище, он отправился помолиться в Троицкую лавру – авось господь подскажет нужное. Молился истово. Стоя на коленях перед ракой святого Сергия Радонежского, он с такой силой ударялся лбом о крепкие каменные плиты пола, что к вечеру недовольно морщился от боли, осторожно щупая руками здоровенную шишку.
Зато теперь он точно знал, куда надо ехать – в Александрову слободу. Голос ему не грянул – осторожненько шепнул. Шел он откуда-то со спины, но когда Иоанн оглянулся, то никого не увидел. Донесся только звук прошлепавших где-то в отдалении шагов. Чьих? Понятно чьих: – чудотворца Сергия. Кто же еще мог подсказать такое, смилостивившись над божьим помазанником. Опять-таки и осторожные расспросы подтвердили истинность совета – не бывал в тех местах его двойник.
Пока ехали на очередное место, Иоанн, сидя в возке, задумчиво разглядывал спящих царевичей – десятилетнего Ванятку и семилетнего Федьку. Про них он уже давно, считай, чуть ли не в первый день после прочтения грамотки, зарекся, что выкинет из головы все черные мысли и не прикоснется ни к старшему, ни к младшему даже пальцем, не говоря уж о посохе. Ведь именно из-за них, из-за своих кровинушек, которых Иоанн иначе как отродьем в душе не величал, и встрепенулся проклятый Подменыш, невесть какими путями сведав, что мальцы тяжко хворают.
А как им не болеть, когда, помимо посоха – особенно доставалось Ваньке, сыскал Малюта для государя бабку-лекарку, которая в обмен на свою жизнь дала десяток сушеных корешков. Каждый надлежало вываривать, а потом настаивать и давать пить не чаще одного раза в две недели. Тогда все пройдет незаметно, и человек будет понемногу хворать, и чем дальше, тем сильнее.
– А сразу опосля того, яко закончится настой из десятого корешка, он глазоньки-то свои и закроет, – вдохновенно вещала старуха, то и дело испуганно скашивая глаза на нехитрый железный скарб, беспорядочно валявшийся в углу пыточной, да на равнодушно ожидавшую очередного «гостя» пустующую дыбу.
– А коли… здоровьишко хлипкое, ну… ровно как у ребятенка? – осведомился Иоанн.
– Все едино, – ответила бабка. – Вот ежели и впрямь дети, ну, тогда судя по летам. Коль десяти нету, то ему и семи корешков хватит. Ежели поболе, то тут восемь али девять, а то и яко взрослому – весь десяток.
– Славно, – одобрил Иоанн. – На-ка, прими из царевых рук чару, да вот тебе пять рублевиков – за корешки, да за молчание. И помни. – Он строго погрозил пальцем, выкладывая на грубую столешницу пять увесистых серебряных монет.
– Нешто, глупая, – обиженно заметила старуха. – Чай, хошь и старая, а из ума не выжила. – И с наслаждением приложилась к чаре.
– Как мед? – добродушно спросил царь.
– Хорош, – оценила бабка, подслеповато моргая осоловевшими глазами. – Если б еще не пригарчивал самую малость, – позволила она себе легкую критику.
– То да, – сокрушенно вздохнул Иоанн. – Уж больно отрава горька – никак забить не получается.
– Отрава? – ошалело переспросила бабка и икнула.
– Ну да, – подтвердил царь, вставая и усаживая на место порывавшуюся вскочить старуху. – Да ты сиди, сиди. Небось тяжко по ступеням наверх подыматься? Чай, лета у тебя немалые. Так тебе мои людишки подсобят, – и добавил, глядя на уже свалившуюся к его ногам и корчившуюся в агонии жертву: – Живо выволокут.
Старая ведьма не обманула. Оба мальца занемогли уже после второго из корешков. Пока слегка, затем посильнее. Однако скормить им он успел только пять и сейчас, задумчиво разглядывая их, гадал – хорошо это или плохо. С одной стороны, плохо, потому что семя Подменыша продолжало жить, одним своим видом отравляя ему существование, но с другой… Ведь теперь выходило, что если бы они сдохли, то тут его двойник, затаившийся где-то яко гадюка, уже не церемонился бы. Смерть детей он бы навряд ли простил и уже не стал бы упреждать, а самолично явился поквитаться. Это ведь счастье, что ему еще неведомо, кто подсобил его Анастасии отправиться на тот свет, иначе…
Но тут же возникал вопрос: «А что ему, истинному Иоанну, делать с этими поганцами?» Пусть живут и здравствуют? Э-э-э, нет. Так не пойдет. Тогда что? И тут его осенило. Хитро улыбнувшись, он мысленно обратился к своему невидимому врагу: «Ты просил, чтоб я их тела не трогал? Пусть так. Что есть тело? Оболочка. Зато про их души ты забыл помянуть, а зря. Их-то я и попорчу. А что до царствования касаемо, то все едино – на троне им не бывать!» С тем он и успокоился, но страх все равно то и дело возвращался, и не помогали могучие заставы, выставленные со всех сторон, ведущих к слободе.
Спустя время его осенило, что опасен чуть ли не каждый, кого он привез с собой. Пришлось выгнать обратно в столицу почти всех воевод, дворян и приказных, оставив лишь тех, кого набрал после того, как вернулся на трон – Алешку Басманова с пригожим сынком Федором, князя Афоньку Вяземского, Ваську Грязного, Малюту и прочих. Вернувшись в Москву, оружничий боярин Салтыков, боярин Чеботов и прочие лишь прибавили тревоги, потому что в ответ на все расспросы лишь недоуменно разводили руками.
Иоанн же, обессилев в борьбе со своим страхом – всюду мерещились враги и спасения от них не виделось, – решил, что единственное спасение убедить их отказаться от своих страшных помыслов – добровольное отречение. К тому же боязнь эта была изрядно подкреплена новым загадочным недугом. Все его тело покрылось какими-то непонятными гнойничками и чирьями, а значит, вывод напрашивался один – тайные доброхоты Подменыша добрались до него где-то здесь и действуют вовсю, травя его каким-то медленнодействующим ядом. «Жить! Жить! Жить!» – настойчиво стучало в висках, когда он диктовал, расхаживая по сырой палате – до его приезда терем вовсе не протапливали, вот и не просох еще, – свою духовную.
– А что по множеству беззаконий моих, божию гневу распростершуся, – глухо и скорбно говорил он лихорадочно строчившему вослед за его словами дьяку, – изгнан есмь от бояр, самовольства их ради, от своего достояния, – не преминул он зашифровать свой упрек за дюжину лет пребывания в избушке, – и скитаюся по странам… [54]54
Здесь и далее приводится подлинный текст его духовной, составленной в те дни. Автор взял на себя смелость исправить лишь несколько слов, придав им более современное звучание, но никоим образом не искажая смысловое значение.
[Закрыть]
Он тоскливо вздохнул, на что дьяк и вовсе всхлипнул – уж больно оно жалостливо прозвучало, хотя и непонятно про кого. Затем уныло добавил: