Текст книги "Иоанн Мучитель"
Автор книги: Валерий Елманов
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 19 страниц)
Валерий Елманов
ИОАНН МУЧИТЕЛЬ
И вымыслы нравятся; но для полного удовольствия должно обманывать себя и думать, что они истина.
(Н. М. Карамзин. История государства Российского)
Пролог
ПИСТИМЕЯ И УЛЬЯН
По всей Ливонии, на которую в январе 1559 года навалились могучие русские рати, нещадно громя жалкие орденские войска и пустоша всю землю от моря до прусских и литовских границ, громыхало и грохотало. Зато в небольшой женской обители, располагавшейся чуть ли не посередине между Онегой-озером и рекой с тем же названием, царила благочинная тишина.
Точно в такой же тишине, мирной и патриархальной, пребывал и небольшой Каргополь – самый ближний к обители град, стоявший на левом берегу реки Онега в нескольких верстах от ее истока из озера Лача. Такие грады на Руси обычно принято называть «медвежий угол», а этот заслужил подобное название вдвойне, поскольку даже имечко его и то связано с медведями. Так об этих местах говорили еще лет двести-триста назад финны, называя их каргунпуоли, что на их языке как раз и означало «медвежья сторона».
Правда, это сейчас он совсем тихий, а в те века, особенно в пору ярмарок, когда из близлежащих густых и дремучих чащоб подтягивались в город удачливые охотники, бывал там и шум и гам. Да, и к самому граду во времена Иоанна IV Васильевича относились поуважительнее. Не так уж много крепостей, которые связывали Поморье с центром, стояло у Руси в ту пору на севере. Потому каждая из них оценивалась пускай не на вес золота, но уж не на вес серебра точно.
О том же наглядно свидетельствовал и совсем новенький пятиглавый Христорождественский собор, пускай пока еще и недостроенный [1]1
Строительство будет завершено в 1562 г.
[Закрыть], который поставили не в самой крепости – там уже негде, а недалече от нее, у пристани, у самой торговой площадки. Вот как раз мимо него, в столь раннюю пору со всем безлюдного – работники еще не подошли, и проехала мимо ледащая низкорослая лошаденка, не торопливо таща за собой сани, в которых сидел, скорчившись от лютой стужи, монашек Ульян.
Был отец Ульян годами млад – и тридцати еще не исполнилось, но до веры лют и зело праведен. Мирских соблазнов чурался. Даже когда вся братия по доброте душевной своего игумена отца Паисия разговлялась после Великого поста чашей доброго хмельного меду, да не одной, празднуя воскресение Христа из мертвых, отец Ульян к своей посудине не притрагивался вовсе. Да и в неподобающих игрищах с иным полом его также никогда не ловили, ибо и тут блюл себя монашек, не давая возобладать телес ной похоти над своим духом, устремленным к небе сам. Именно потому игумен в случае надобности чаще всего посылал к Новгородскому архиепископу не кого-нибудь, а отца Ульяна. Знал, что этому мниху доверить можно и диавол в искус сего инока не ввергнет.
Вот и ныне поехал он по первопутку в Новгород, да на обратном пути попал в страшный буран. Вначале потерялась дорога, потом пала лошадь. Думал – все, замерзнет он тут, помрет без причастия и даже тело никто не погребет – волки сожрут. Гадал лишь об одном – хорошо или плохо, когда человек помирает в канун сочельника. Крутил и так и эдак, но по всему выходило, что не ахти. Тут, понимаешь ли, Христос родился, радоваться надо, а он, получается, своей смертью эту радость омрачает.
Опять же дары архиепископские пропадут и все то, что ему повелел игумен прикупить для монастыря в Новгороде. Тоже не дело. Удручало и то, что отец Паисий может заподозрить, будто он, Ульян, не помер, а попросту решил сбежать, прихватив с собой монастырские рублевики. Последнее его так расстроило, что он, ухватив оба мешка, ломанулся с ними куда глаза глядят.
И свершилось чудо – не побрезговал господь обратить на своего недостойного слугу внимание и подсобил ему в сей трудный час, направив монашка аккурат в затерявшуюся в лесу женскую обитель, в которой и проживало всего-то десятка два черниц да пяток белиц [2]2
Белицы – те, что жили при монастыре, но пострига еще не приняли и были вольны уйти из обители.
[Закрыть].
Приняли его радушно, хотя по первости ворота не открывали долго. Зато потом все засуетились да захлопотали. Нашли и место, чтобы разместить. Под одной крышей мужчине, пускай и монаху, находиться, а тем паче ночевать со старицами негоже, поэтому положили Ульяна в бывшей избе недавно скончавшегося попа-бельца [3]3
Имеется в виду священник, т. е. представитель белого духовенства, которому разрешалось жениться.
[Закрыть], предварительно переселив овдовевшую попадью в свободную келью.
А на другой день – метель-то все не унимается и даже шибче прежнего лютует – мать-игуменья, сестра Глафира, навестив мниха, вначале как следует расспросила монаха – кто, да откуда, да как в их обитель забрел. Узнав же о том, что он из монастыря, где игуменствует отец Паисий, заметно успокоилась. По том, как водится, посетовала на погоду. Пообещала и с лошаденкой подсобить, понимая, что тащить на себе два мешка весом чуть ли не по пуду каждый больно несподручно. А уже под самый конец, после всех речей, намекнула, что не иначе как его прислал к ним сам господь. Мало того что не дал пропасть ему самому, вовремя наведя на их обитель, которую и днем-то не сразу найдешь, да к тому же выручил и здешнюю обитательницу, сестру Пистимею, у которой некому принять последнюю исповедь, да пособоровать [4]4
Соборование – одно из семи таинств православной церкви, со вершаемое над больными (обычно перед смертью). Состоит из чтения ряда молитв, после чего больной помазывается елеем. Отсюда и другое название этого обряда – елеосвящение.
[Закрыть]тоже не помешает, а коль отойдет, то и отпеть как должно.
Конечно, по всем правилам такое надлежало делать священнику, но ведь он, Ульян, тоже духовное лицо, а с этой непогодью пока дождешься приезда кого-нибудь из Каргополя, так давно закопать успеешь – уж очень плоха несчастная.
Два десятка лет прожила Пистимея в обители и ни на что не жаловалась, а тут в одночасье слегла, да крепко, и теперь не то что ходить – языком еле-еле ворочала. Словом, от прежней, что в миру, во все ничего не осталось. И уже никому не верилось, что некогда она была бой-баба, могучая да справная, а величали ее в ту пору Аграфеной Федоровной, из славного рода Телепневых-Оболенских, а по мужу Челядниной.
Тогда она, но опять же только по слухам, потому как сама о себе никому не рассказывала, была главной среди всей челяди великой княгини Елены Васильевны Глинской, а брат ее – Иван Федорович Овчина-Телепнев-Оболенский и вовсе ходил у молодой вдовы-государыни в милых дружках. Но не стало Елены, и почти сразу после похорон Шуйские и прочие завистники повелели заковать в железа братца, а там и уморили голодом.
Не пощадили и саму Аграфену Федоровну, по считав, что из мести та может начать настраивать малолетнего великого князя Иоанна супротив убийц брата. Потому и повелели принять ей постриг. Монастырь же выбрали самый что ни на есть отдаленный. Если бы какая-нибудь обитель дальше лежала – в нее бы загнали. Но свезло Аграфене – дальше только Соловки, а они монашек не принимали.
Тяжело приходилось монахине Пистимее. Конечно, житье-бытье у нее с разными прочими инокинями все равно не сравнить – и девок-холопок целых две, еда посытнее, питье послаще, постель помягче, да и сукно на одеже подороже. Но как про былое вспоминала – выть хотелось, аки волчице дикой.
Правда, на людях она держала себя строго, да и службы все посещала исправно. Опять же и давала на обитель не скупясь. С того времени, как она появилась в монастыре, в местной церквушке число икон почитай вдвое против прежнего увеличилось. Да и у нее самой в келье не одна и не три в красном углу красовались – чуть ли не два десятка и все разные – от десятерика до листоушки [5]5
Здесь имеются в виду размеры икон в вершках, т. е. десятерик означает 10 вершков (45 см), девятерик – девять и т. д. Листоушками называли самые малые, от одного до четырех вершков (4, 5–18 см).
[Закрыть]. Были и в золотой ризе сканного дела [6]6
Риза – золотая или серебряная накладка на иконе. Сканного дела – украшения на ризе, состоящие из скани (свитый из нескольких волоченных в тонкую проволоку нитей мелкий узор, напаянный на поверхность).
[Закрыть]с жемчугами да самоцветами, и иные – в басменном [7]7
Басменное дело – ручное выдавливание штампами на тонких металлических пластинках (здесь – на ризах) различных изображений и узоров (трав).
[Закрыть]окладе. Но они – по смертный вклад сестры Пистимеи. Не задаром же монастырю за упокой души инокини поминать.
Потому мать-игуменья старица Глафира и приглядывала за ними, а то возьмет да нечаянно одарит этого монашка какой-нибудь иконой из дорогих. Особенно беспокоилась она о небольшой штилистовой [8]8
Штилистовая – шести вершков в высоту (27 см).
[Закрыть]Полнице [9]9
4 Полница – икона воскресения Христа с двенадцатью двунадесятыми праздниками вокруг.
[Закрыть]. Была та без золотой ризы, но уж больно старинного византийского письма. Игуменья и во время исповеди сестры Пистимеи совсем недалече от ее кельи находилась, чтоб отца Ульяна на полдороге перехватить да о ее последней воле выведать. Не о грехах тайных – на что ей, это уж господь рассудит, а вот про иконы желательно все узнать заранее да, пока не поздно, попытаться что-нибудь изменить.
Однако едва отец Ульян вышел от умирающей, как игуменья с радостью поняла: ничего ему и его обители тоже умирающая не завещала, иначе не был бы он столь расстроенным. Вона как зенки вытаращил, того и гляди вовсе наружу вылезут. И позлорадствовала: «Видать, даже самой малой иконки-листоушки, и той не отдала. Ай да молодец Пистимея», о чем тут же с сокрушением попросила у бога прощенья – сама же просила монашка принять у несчастной исповедь. Покаявшись, пообещала мысленно, что если только молодой инок заикнется, так она его сама одарит. Была у нее на примете двухвершковая иконка с Егорием Победоносцем. Хоть и мала, но для мужской обители святой лучше не придумаешь.
А отцу Ульяну в тот момент было не до икон. Такое поведала умирающая, что хоть стой, хоть падай. И добро бы, коли это ее личные грехи были – блуд, скажем, втайне от мужа. Это как раз дело житейское, с кем не бывает. Ну, согрешила когда-то, так что ж теперь – от такого душу облегчить недолго.
Но у сестры Пистимеи были тайны поважнее. Обман самого великого князя всея Руси Василия Иоанновича – вон оно как!
– Я о благом мыслила, когда роды вместе с бабкой Живой принимала. К тому ж из тройни двое мертвеньких оказались, – тяжело ворочала она не послушным языком, рассказывая что да как. – Опосля лишь мне повитуха покаялась, что жив второй младень оказался. Жив и здоров. Выходила его внука той повитухи. Что делать – не ведала, да и напужалась сильно, что покарает меня за то великий князь, вот и смолчала.
– А далее почто не сказывала? – перебил ее отец Ульян. – Он же трех лет от роду отца лишился. Кого спужалась?
– И сказала бы, да ведь я сама бабке Живе по велела внуку с дитем из Москвы спровадить. А тут как раз пожар приключился. Она-то повеление мое сполнила, внуку Анфиску отправила, а сама сгорела. И вышло, что даже ежели я скажу матушке-княгине, то показать сынка все едино не сумею.
– Искала хоть? – вздохнул отец Ульян.
– А то как же. Холопов из смышленых подобрала, чтоб ту внуку нашли. Обещалась у того, кто сыщет, кабальные записи изодрать и самого двумя десятками рублевиков одарить.
– Так и не нашли?
– Русь велика, – скорбно ответила сестра Пистимея. – Поди сыщи. А еще грешна я в том, – начала она говорить далее, но отец Ульян ее уже не слушал, лишь машинально вставлял в паузах: «От пускается тебе, отпускается, отпускается…»
У самого же в ушах все еще звучало тайное при знание, согласно которому как ни крути, а получалось, что ныне где-то на Руси проживает единокровный и единоутробный брат самого царя-батюшки.
И как ему самому со всем этим быть? С одной стороны, тайна исповеди священна. Открывать ее кому бы то ни было – тяжкий грех. С другой – как представишь, что, может, он сейчас голодает, нужду испытывает, от холода мерзнет. И кто ведает, вдруг он как раз в эти самые дни Христа ради хлеб ца просит у добрых людей. А что? Очень даже может быть. Судьба – она любит такие коленца выкидывать, что любой плясун позавидует.
Так ничего толком и не решив, он в последний раз с жалостью посмотрел на исхудавшее лицо Пистимеи, пышущее нездоровым жаром, последний раз произнес еле слышное: «Отпускается» – и подался прочь на двор.
Далее все было как во сне. Морозный воздух лишь немного остудил пылавшее лицо, но хрусткий снег, которым он с наслаждением умылся, ясности мыслям инока не придал. Не дала облегчения и жаркая молитва в надежде, что всевышний поможет и даст знак свыше. Но господь молчал, полностью возложив ответственность за это решение на узкие худые плечи отца Ульяна.
Он добрался до своей обители и три дня мыкался по монастырю, но тайна так и не выходила у него из головы. В поисках ответа монах три ночи провел, лежа на каменном полу церкви, отчего захворал сам.
Вот тогда-то в горячечном бреду он и сболтнул лишнего из услышанного от сестры Пистимеи. Старец Галактион, ведавший толк в целебных травах и выхаживавший инока, едва услыхал, что тот несет, так сразу кинулся за настоятелем. Отец Паисий, сменивший старца у одра больного, внимательно вы слушал лихорадочный бред отца Ульяна, а когда тот пошел на поправку, сказал ему так:
– То, о чем тебе поведала сестра Пистимея, и впрямь тяжкое бремя. Не по тебе оно. Я хоть и стар, и повидал изрядно, а и то пока слушал твои слова, в бреду сказанные, ажно мурашами покрылся.
– Выходит, отче, что я тайну исповеди огласил, – с тоской произнес отец Ульян. – Это ж смертный грех. Как же мне теперь…
– Не возлагай на себя то, что было волей господней. Не иначе как он сам эту болезнь на тебя и наслал. Ты ж просил его, чтоб он знак дал, что тебе с этой тайной учинить? Вот он и указал, что надобно с нею содеять.
– А что? – не понял отец Ульян.
– Однова ты ее уже произнес, хошь и невольно. Теперь тебе надлежит сызнова ее открыть, но уже не мне, недостойному, а нашему владыке. Вот не много отлежишься, а потом возьмешь лошадку, да и поедешь в Москву.
– А не в Новгород? – удивился отец Ульян.
– Да нет. Тайна тайне рознь. С такими вестями токмо к владыке Макарию надобно, – вздохнул отец Паисий. – Как он решит, так и будет.
Наверное, решение было правильным, потому что и тут небеса пошли навстречу, изрядно сократив мниху дорогу и подослав митрополита навстречу ему в Ярославль. Однако сам владыка поступил сурово. Выслушав отца Ульяна, он повелел монаху покамест отдохнуть с дороги, а назавтра явиться сызнова, когда же тот пришел, Макарий сурово произнес:
– Тяжел твой грех, сын мой. Открыть святую тайну исповеди, пускай и невольно, пускай и своему игумену, – такое годами замаливать надо. Посему полагаю на вас с отцом Паисием епитимию – прямо отсюда, заехав по пути в Каргополь и забрав настоятеля, надлежит вам с ним отправиться в Соловецкую обитель. Грамотку я игумену Филиппу от пишу, в коей укажу, где и как вас разместить. Там десять годков надлежит вам свой грех отмаливать, опосля чего явитесь сызнова, и ты поведаешь тому, кто займет мое место, сказанное вчера. Но ежели кому еще по пути расскажешь али уже там, в обители, пусть даже самому игумену о сем поведаешь, быть тебе, мних, проклятым и на веки вечные отлученным от церкви. Все ли понял?
– Понял, владыка, – покорно склонился в поклоне отец Ульян. – А дозволь спросить? – попросил он напоследок и, дождавшись утвердительного кивка митрополита, робко уточнил: – Я-то ладно, а отца Паисия за что?
– Один – сказывал, другой – слушал, – кратко пояснил Макарий.
– Так ведь ежели я через десять лет сызнова тайну исповеди открою, выходит, мне опять сей грех столько же замаливать придется?
– То уже не мне решать, а иному владыке, – уклончиво заметил владыка и, окинув взглядом щуплую узкоплечую фигурку отца Ульяна со впалой грудью и нездоровым румянцем на лице, с неволь ной жалостью подумал: «Ты вначале проживи эти десять лет».
И как в воду глядел митрополит. Старец отец Паисий скончался уже через год. Отец Ульян, не взирая на то, что его разместили на самом отдаленном заяцком острове, в уединенной келье, с первого же дня посадив на хлеб и воду, хоть и харкал под конец кровью, но продержался целых три года. Скончался он еще при жизни Макария, которого об этом незамедлительно известил игумен Соловецкой обители отец Филипп.
Владыка, узнав о смерти монаха, повелел заказать во всех московских храмах особые службы за упокой души честного инока Ульяна. Чувствовал митрополит за собой вину в его смерти, но в то же время был уверен, что, поступив иначе, сделал бы только хуже, ибо есть тайны малые и тайны великие. И если первые могут лишь ожечь неосторожного, то последних простым людям касаться вовсе не следует. А уж коли это произошло, пускай и не вольно, то им остается пенять лишь на самих себя. Придавит их эта тайна и погребет под собой, став могильной плитой. Почему? Чти святое евангелие: «Богу – богово, а кесарю – кесарево».
Чти и понимай глубинную суть притчи, коя гласит: «Каждому – свое».
Глава 1
УЗНИК
Время в избушке и летело, и тянулось одновременно. Так всегда бывает, когда сегодняшний день в точности как вчерашний, а тот, в свою очередь, как две капли воды схож с позавчерашним и с тем, который был неделю или месяц назад. Посмотришь на них – тянутся себе, словно один нескончаемый, буднично-серенький и тоскливый. Оглянешься же назад и ахнешь – седмицы как не бывало, месяц вскачь умчался, да и лето, словно птица, упорхнуло. А там и еще один годок норовит в прошлое кануть, а за ним еще… И все это тоже из-за однообразия. Такой вот парадокс.
Сперва узник и впрямь изрядно докучал старцам. То и дело он непотребно ругался, причем не просто подбирал самые грязные выражения в адрес своих тюремщиков, но и старательно подмечал – от каких из них монахи сильнее всего морщатся. Их-то он в дальнейшем и старался употреблять почаще.
Помимо этого, он пытался мешать и их молит вам, запевая что-то свое, пускай тоже из божественных книг, но все равно сбивающее старцев. Те и на такое непотребство реагировали кротко, поначалу пытаясь увещевать, а потом, видя, что узник от этого лишь еще пуще входит в раж, вовсе махнули рукой – пусть себе поет, что хочет.
Уверившись в своей безнаказанности, бывший царь перешел к более решительным действиям. Как-то раз, изломав зубами деревянную ложку и сделав из ее ручки острый наконечник, он попытался воткнуть его в глаз отцу Фоме, когда тот неосторожно подошел слишком близко к решетке. Хорошо, что старец успел отшатнуться, поэтому отделался лишь неопасной ранкой в щеке.
Словом, вредил и пакостил, как только мог. Но все рано или поздно надоедает, а потому со временем притих и непокорный узник. Особенно заметно это стало после посещения избушки Подменышем. Гораздо чаще ему стали приходить не просто мыс ли о том, как вырваться отсюда, но о грядущей мести. Первый побег он попытался совершить спустя год после того, как повидался с двойником. Умен был Иоанн, рассчитал и учел, как ему казалось, все, кроме… местности. Было обидно до слез вспоминать, как он, по грудь увязнув в трясине, орал во всю глотку, призывая старцев на помощь…
С тех пор он немного присмирел. Бушевал, да не каждый день, а ехидство свое стал направлять в иную сторону, употребляя скапливающуюся на языке желчь злобных слов исключительно в те минуты, когда они беседовали о непонятных местах в святых книгах. Один из старцев выступал в роли сомневающегося, а второй – объясняющего. Обычно первым бывал Феодосий Косой. Уж больно нравилось ему примерять на себя одеяние скептика, вопрошать и ставить в тупик прочую братию.
– Вот, скажем, Аврам [10]10
В то время на Руси еще не двоили гласные, поэтому именовали библейских персонажей именно так: Аврам, Исак, Исус и т. д.
[Закрыть], – вещал он. – Он выдал свою жену Сару за сестру, и царь египетский, воспылав к ней любовию, возжелал жениться на ней. Стало быть, неповинен царь египетский в грехе, ибо не ведал, что сия женщина уже имеет мужа. Тогда почто господь поразил тяжкими ударами его самого и дом его? И почто не покарал самого Аврама?
И тут начинались жаркие дебаты по поводу загадочного божьего поведения, в которых обычно брал верх все тот же Феодосий. Но старцы в избушке жили не постоянно одни и те же, часто менялись, и потому иногда Феодосия подменял кто-нибудь другой. Чаще им был старец Фома, реже проявлял свое любомудрие Вассиан, а вот Артемий – почти никогда. Спору не мешал, но всегда был в числе защищающих святые книги, хотя и до определенного предела.
– Как мог царь Давид выбрать себе из наказаний не то, в коем должен пострадать он сам, но его народ [11]11
По Библии бог в наказание за перепись населения предложил Давиду на выбор одну из трех кар: либо в его стране будет семь лет голода, либо он сам будет три месяца бегать от своих врагов, либо в течение трех дней в его стране будет моровая язва. Давид выбрал последнее. От язвы погибло 70 000 человек (2 Цар. 24: 13–15).
[Закрыть]. Неужто после того его можно считать святым? – возмущался Фома.
– Отчего же нет? – разумно отвечал старец. – Помыслите, братия, когда могли бы наступить для него гонения от неприятелей? Токмо когда бы он лишился своих ратников. Это сколь же люда вначале должно было бы погибнуть в войске Давидовом, что бы он бегал от своих ворогов по стране? А ведь после исчисления он узнал, что имеет восемьсот тысяч сильных мужей токмо в Израиле да еще пятьсот тысяч в Иудее. Выходит, избери он эти гонения, и его народа погибло бы еще больше. К тому ж мыслил он, яко обычный человек. Сами посудите, сколь может унести людей железа [12]12
Железа – так на Руси называли чуму, произнося это слово с ударением на последнем слоге.
[Закрыть]всего за три дни? Не столь уж много. Потому он и выбрал ее. Откуда он мог знать, что помрет столь великое число?
Так же разумно и толково он отвечал на другие вопросы. Однако прочую братию никогда не обрывал, но лишь поучал, утверждая, что нет ереси в любви к мыслительству и любомудрия никогда не бывает излиха, ибо господь недаром дал человеку разум, вдохнув в него божью искру, а посему сосуд всевышнего волен сам избирать себе любую дорогу. Хочешь – бреди, яко привязанный, вослед за святыми книгами, ни на шаг не отступая в сторону, хочешь – воспари мыслию, яко птица, коя изо всех тварей ближе всех к отцу небесному. Сам Артемий предпочитал последнее.
– Нож али топор, и то без работы ржа точит, тело у лежачего недужного пролежнями покрывается, ибо бездейство само по себе есть кара, – частенько любил он повторять остальным монахам. – Так по что мы свой разум ежедневно и ежечасно мыслию не испытуем? Ждем, чтобы и его ржа поточила? А ведь он, тако же, яко и образ наш, даден свыше. Вот и выходит, что человек не думающий, но лишь хватающий все готовое, подобен тому оратаю, кто не засевает землю по весне. Иной и спохватывается, но прошло уж время, и посеявшие летом не дождутся урожая, ибо поморозит зима-смерть молодые всходы. Тот же, кто лишь в мерзлую землю, то бишь на старости лет, принялся бросать зерна в пашню, и во все ростков не узрит.
– А озимые?! – выкрикнул из-за решетки Иоанн, услышав поучение впервые.
Выкрикнул и дико захохотал, довольный, что уел монаха. Но это лишь казалось ему. У Артемия нашелся ответ и про озимые:
– То осенний посев, и уподобить его можно книжной премудрости. Смерть-зима уносит с собой посеявшего, но его семена-слова становятся по весне доступны иным, юным. Одначе одними озимыми сыт не будешь. Надобно и самому потрудиться с яровыми. Вот и выходит, что оба посева важны – один для себя, другой – для потомства. Так мы и живем.
Постепенно и сам Иоанн стал участвовать в подобного рода диспутах. Изодранные фолианты ему заменили, взяв с узника слово, что новые он станет читать со всевозможным бережением, и теперь бывший царь нет-нет да и вставлял словцо, и не одно, почерпнутое из святых книг, причем, похваляясь своей памятью, цитировал наизусть целые куски из писания. Не все из них звучали к месту, подчас и вовсе невпопад, но тут почти все старцы делали вид, что не замечают в сказанном ни казусов, ни противоречий. Лишь Феодосий Косой да правдолюбец Фома всякий раз выступали поперек, уличая узника в говоре не по делу, и тыкали его носом в содеянные ошибки. Потому Иоанн и невзлюбил их больше прочих, а в диспутах всегда становился на противоположную сторону, защищая святые книги, какая нелепица в них бы ни говорилась.
Свою роль в этом сыграл и бес противоречия. Коли старцы мудрствуют, то он, Иоанн, встанет поперек них. Да и нельзя ему отходить мыслию от митрополичьих и епископских поучений. Он – государь, а потому должон жить с ними в ладу и согласии. О том же, что судьба у него – обретаться до скончания своих лет в избушке, Иоанн и слышать не хотел. Стойкая вера, что все должно перемениться, упрямо не хотела покидать его. Разве что ненадолго, в часы уныния, но они проходили, и узник вновь принимался упоенно мечтать, что именно он сотворит с двойником и со своей женой за содеянное с ним.
Как именно произойдет его освобождение и восхождение на трон – он не задумывался. Должно произойти, и все тут. Хотя, скорее всего, оно случится тайно, то есть должна будет осуществиться точно такая же подмена. И чтобы быть к ней готовым, он жадно вслушивался, впитывая в себя каждое известие о ненавистном двойнике – что делает, чем занимается, какие дела решает да с кем воюет. Понимал – если подмена произойдет, то и он дол жен быть готов к ней.
А уж как он ликовал, невзначай услыхав о том, что не будет теперь в избушке ни Феодосия Косого, ни Фомы, ни Вассиана, да и иных прочих, включая старца Артемия, то не описать. Первые дни после такой новости он и вовсе ни разу не присел – так и вышагивал без передыха по своей комнатушке из угла в угол. Казалось ему, что вот-вот, совсем немного, и все – он обретет долгожданную свободу, а злокозненных старцев, осмелившихся держать в тенетах государя всея Руси, он умучает прямо тут же, в этой избушке. Причем сделает это неторопливо, смакуя, и не до конца, оставив их подыхать.
Забылось все – и как он славно проводил время в шахматных баталиях с тем же Феодосием Косым, с которым предпочитал играть чаще всего, потому что тот почти всегда проигрывал, и как умиленно подпевал старцам, когда они заканчивали обедню или вечернюю службу очередным псалмом. Только месть, только кровь – вот что гневно стучало в его сердце.
Но шли дни, а все оставалось по-прежнему. Разве что сторожившие его старцы теперь практически не менялись, ибо было их всего двое, а потом, после смерти молчаливого отца Сергия, остался и вовсе один.
И вот настал день, когда в избушку заглянул неведомый странник. К тому времени в живых был лишь старец Варсонофий. Лишь потому он и согласился оставить пожить странствующего монаха, который якобы заплутал в здешних местах. Были и еще причины.
Попасть в избушку незнающему ход через трясину болота было практически невозможно. Получалось, что пришлого монаха провел не иначе как сам всевышний. Опять же имя. Старца, ушедшего за полгода до того из жизни, звали отцом Аввой. Тем же именем назвался и пришедший. Это обстоятельство и добило Варсонофия.
«Не иначе как сам господь, взяв одного, дал взамен другого, – рассудил он и умилился милосердию и предусмотрительности всевышнего, который на всякий случай даже поименовал новоприбывшего тем же именем. – Это, стало быть, для того, чтобы я уж точно не ошибся».
Был новоявленный отец Авва мелок росточком, еле-еле дотягивался высокому Иоанну до плеча. Густая иссиня-черная борода надежно скрывала его лицо, оставляя открытыми лишь глаза, по-татарски приплюснутый нос, да еще низко скошенный лоб. Выглядел отец Авва угрюмым и больше думал – говорил же редко и односложно, преимущественно лишь когда отвечал на вопросы. Святое писание он знал плохо, поясняя это обстоятельство тем, что он его, дескать, чует душой, а честь по книжицам не обучен.
Когда отец Варсонофий впервые указал ему на Иоанна, пояснив, что сей муж страдает тяжкой душевной болестью, возомнив себя страшно сказать вслух кем, Авва не проронил ни слова. Свесив вниз длинные, доходящие чуть ли не до колен руки, монах лишь кивнул и долго-долго стоял недвижим, склонив голову набок и пристально всматриваясь в узника, будто сравнивая с подлинным царем.
Но если новый жилец не был сведущ в святом писании, то по части охоты равных себе он не имел. Известно, что у монахов, живущих в пустынях, во все нет скоромных дней – сплошь постные. Не был исключением и старец Варсонофий. А так как до ближайшего селища скакать и скакать, то вместе с ним вынужденно постился и Иоанн.
Теперь, с приходом нового мниха, еда пошла куда сытнее. Узнав о том, что узнику скоромное не запрещено, отец Авва в первые же дни устремился в лес и к вечеру вернулся с добычей. Да и потом не было случая, чтобы он воротился с пустыми руками. И всякий раз маленькие, глубоко посаженные глазки монаха хищно поблескивали.
Кромсая добычу на куски, он все так же задумчиво поглядывал на узника, и от его взгляда Иоанна по коже пробирал морозец. Ну чего, спрашивается, он так уставился, о чем раздумывает своей кудлатой головой и что за мысли бродят под его низко посаженным лбом? То ли зарезать хочет, то ли… Словом, непонятно, и от этой непонятности становилось еще страшнее.
А отец Авва все размышлял, как ему лучше поступить. Промахнуться в решении было никак нельзя – уж очень высока цена ошибки, а потому надлежало все как следует взвесить и обдумать да не по одному разу.
До принятия иноческого сана звали кудлатого бородача Григорием, по отцу Лукьяновым, а по деду-прадеду Скуратом. Уж больно любили его предки поспешать. Прадед даже свою жену, когда она с бабками-повитухами уходила рожать в баньку, всегда поторапливал. «Скора? Скора?» – то и дело вопрошал он, сидя на приступочке. Потому его и про звали Скората, а уж деда, чуть изменив прозвище – Скуратой. Было и еще одно прозвище – Бельский, которое тянулось за ними гораздо раньше, с тех самых времен, когда они вышли из малого града Бельск, стоящего на Волыни.
Был Гришка с рождения мал ростом и оттого еще в детстве годков до пяти звался малюткой, а к десяти годам, будучи пониже кое-кого из семилетних, не говоря уж о сверстниках, получил собственное прозвище Малюта. Однако соседских мальчишек, которые его так дразнили, бил жестоко, потому с ним предпочитали не связываться.
В те времена голод на Руси был явлением нередким, в том числе и на землях близ града Ярославля, где они и проживали в крохотном починке. Страдания переносили кто как, в зависимости от характера, но по большей части безропотно, то есть ложились да помирали. А вот Малюта не захотел смириться перед жестокой судьбой. Подъев все, что имелось, он, схоронив отца и мать, взял да и зарубил соседей, у которых в подклетях еще имелось немного зерна, а по двору бегали целых три курицы-несушки. За короткую летнюю ночь успел и нажраться от пуза, и зерно перетаскать, и дом запалить. Шустер был, что и говорить.
Ужаснулся он содеянному гораздо позже, когда на досуге поразмыслил да вспомнил о том томительно-сладком чувстве, которое охватило его в те мгновения, когда он помахивал топором. Было оно, пожалуй, даже слаще, чем постельные утехи, которым Гришка любил предаваться с молодой женкой. А еще страшнее стало ему спустя две ночи. Уж больно нехорошие сны приходили к нему. Озноб прошибал от тех смутно видимых, скачущих где-то в отдалении силуэтов, которые являлись ему во снах. «Наш, наш!» – радостно напевали они, кружась вокруг оторопевшего Гришки в нескончаемом хороводе.
Правда, вскоре ему стало не до них. Оставшиеся двое соседей вскоре заподозрили неладное, стали переговариваться да перешептываться. Пришлось снова брать в руки топор… Так и вышло, что в починке из четырех дворов остался один – Малюты. Вместо остальных – мрачное пепелище.
Ночные видения после всего этого участились, голоса становились все громче, а силуэты – отчетливее. Малюта уже мог разглядеть у черных теней торчащие из головы отростки. Тогда Гришка показал теням здоровенный кукиш и злорадно заявил: «А вот шиш вам! Отмолю!» Посеяв добытое через кровь зерно в землю, он попрощался с навзрыд рыдающей женкой и твердо зашагал по пыльной проселочной дороге в сторону Ярославля.