355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Михайлов » Боратынский » Текст книги (страница 21)
Боратынский
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 21:14

Текст книги "Боратынский"


Автор книги: Валерий Михайлов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 37 страниц)

Если говорить об «Отрывке», то «философия христианская» в нём, безусловно, есть – хотя и постоянно колеблемая сомнением…

Очевидно одно, – и «Отрывок» свидетельствует про это, – поэт ждал настоящего разрешения своих сомнений – «за могильным рубежом», где

 
<…> оправдается Незримый
Пред нашим сердцем и умом.
 

«<…> говоря о вере Баратынского, следует проявлять осторожность, – считает Гейр Хетсо. – Его тоска по вере несомненна, но достиг ли он её когда-либо по-настоящему? Как поэт-мыслитель Баратынский испытал на себе правду, заключённую в словах Льва Толстого: „Кто научился размышлять, тому трудно веровать, а жить в Боге можно только верой. Тертуллиан сказал: „Мысль есть зло““».

В «Отрывке», по мнению исследователя, перед нами внутренний диалог, происходящий в душе поэта. И Гейр Хетсо приводит убедительное доказательство того, что не «религиозная» жена учила вере Боратынского, а сам он убеждал её в правде религии: «Об этом у нас имеется высказывание Настасьи Львовны, которая говорит о муже, что „он стремился к тому, чтобы я так же веровала, как он, и когда я его просила не затрагивать этого вопроса, он весело отвечал, что надеется рассеять моё неприязненное отношение и убедить меня в невозможности разлуки двух любящих существ“».

…Боратынский, конечно, не прекратил писать стихов и после своего диалога о вере и неверии: постижение отчаяния не знает пределов. Об этом говорят его более поздние стихи…

Для понимания противоречий, гнетущих поэта, показательно одно стихотворение, написанное два года спустя, – светлое, чисто-звонкое, исполненное радости жизни, совершенное по звукописи…

 
Весна, весна! Как воздух чист!
         Как ясен небосклон!
Своей лазурею живой
         Слепит мне очи он.
 
 
Весна, весна! Как высоко
         На крыльях ветерка,
Ласкаясь к солнечным лучам,
         Летают облака!
 
 
Шумят ручьи! Блестят ручьи!
         Взревев, река несёт
На торжествующем хребте
         Поднятый ею лёд!
 
 
Ещё древа обнажены,
         Но в роще ветхий лист,
Как прежде, под моей ногой
         И шумен, и душист.
 
 
Под солнце самое взвился
         И в яркой вышине
Незримый жавронок поёт
         Заздравный гимн весне.
 
 
Что с нею, что с моей душой?
         С ручьём она – ручей
И с птичкой – птичка! С ним журчит,
         Летает в небе с ней!
 
 
Зачем так радует её
         И солнце, и весна!
Ликует ли, как дочь стихий,
         На пире их она? <…>
 

Высшую земную радость испытывает поэт – и вдруг в последней строфе говорит, на чём основана эта радость:

 
Что ну́жды! счастлив, кто на нём
Забвенье мысли пьёт,
Кого далёко от неё
Он, дивный, унесёт!
 
(Весна 1832)

Счастье, по Боратынскому, – в забвеньи мысли.

Но это счастье если и доступно, то ненадолго.

Вряд ли ему приходилось надолго забываться и на радостном пире стихий…

О том, что творилось у него внутри, быть может, точнее всего говорит одно из самых последних его стихотворений, написанное за несколько месяцев до внезапной кончины и обращённое к жене, Настасье Львовне:

 
Когда, дитя и страсти, и сомненья,
Поэт взглянул глубоко на тебя,
Решилась ты делить его волненья,
В нём таинство печали полюбя.
 
 
Ты, смелая и кроткая, со мною
В мой дикий ад сошла рука с рукою:
Рай зрела в нём чудесная любовь.
 
 
О, сколько раз к тебе, святой и нежной,
Я приникал главой моей мятежной,
С тобой себе и небу веря вновь.
 
(Январь – февраль 1844)

Это стихотворение свидетельствует об автобиографичности «Отрывка» или «Сцены из поэмы „Вера и неверие“»… Дикий ад мысли сопровождал поэта всегда.

Глава семнадцатая
МУЗА ЭПИКИ И ЛИРИКИ
После «Бала»

В октябре 1828 года Боратынский передал Дельвигу переписанную набело поэму «Бал», над которой он работал более трёх лет. Отрывки из поэмы уже выходили прежде; наконец она была закончена. 3 декабря Антон Дельвиг писал Александру Пушкину: «<…> желаю тебя поскорее увидеть и вместе с Баратынским, который, если согласится ехать в Петербург, найдёт меня в оном. <…> „Бал“ отпечатан, в пятницу будет продаваться <…>». Повод повидаться был: по воле издателя Дельвига Пушкин и Боратынский встретились под одной книжной обложкой – «Бал» вышел с «Графом Нулиным» одним томиком, озаглавленным «Две повести в стихах».

Сравнительно небольшая, в шестьсот с лишним стихов, отточенная, писанная блестящим живым слогом, поэма «Бал», пожалуй, не только не уступала, но превосходила и «Эду», и «Пиры» силою изображения страстей и энергией действия. Несомненно, Боратынский достиг новой своей эпической высоты, при этом подарив русской поэзии небывалый в ней доселе женский характер – княгини Нины, который по обаянию, богатству натуры и силе чувств не уступал лучшим мужским образам. Красавица Нина, прототипом которой Боратынскому послужила графиня А. Ф. Закревская, всевластная покорительница сердец, пала сама жертвой страсти, обернувшейся глубокой любовью, и, не пережив измены, покончила с собой…

Достаточно перечитать несколько строф, чтобы убедиться, с какой великолепной пластикой нарисован психологический образ героини и как ярко блещет его слог:

 
<…> Злословье правду говорило.
В Москве меж умниц и меж дур
Моей княгине чересчур
Слыть Пенелопой трудно было.
Презренья к мнению полна,
Над добродетелию женской
Не насмехается ль она,
Как над ужимкой деревенской?
Кого в свой дом она манит,
Не записных ли волокит,
Не новичков ли миловидных?
Не утомлён ли слух людей
Молвой побед её бесстыдных
И соблазнительных связе́й?
 
 
Но как влекла к себе всесильно
Её живая красота!
Чьи непорочные уста
Так улыбалися умильно!
Какая бы Людмила ей,
Смирясь, лучей благочестивых
Своих лазоревых очей
И свежести ланит стыдливых
Не отдала бы сей же час
За яркий глянец чёрных глаз,
Облитых влагой сладострастной,
За пламя жаркое ланит?
Какая фея самовластной
Не уступила б из харит?
 
 
Как в близких сердцу разговорах
Была пленительна она!
Как угодительно-нежна!
Какая ласковость во взорах
У ней сияла! Но порой,
Ревнивым гневом пламенея,
Как зла в словах, страшна собой
Являлась новая Медея!
Какие слёзы из очей
Порой катилися у ней!
Терзая душу, проливали
В неё томленье слёзы те;
Кто б не отёр их у печали,
Кто б не оставил красоте?
 
 
Страшись прелестницы опасной,
Не подходи: обведена
Волшебным очерком она;
Кругом её заразы страстной
Исполнен воздух! Жалок тот,
Кто в сладкий чад его вступает:
Ладью пловца водоворот
Так на погибель увлекает!
Беги её: нет сердца в ней!
Страшися вкрадчивых речей
Одуревающей приманки;
Влюблённых взглядов не лови:
В ней жар упившейся вакханки,
Горячки жар – не жар любви <…>.
 

Высок и его драматический талант; характеры Арсения, князя, мамушки очерчены ярко и живо; сюжет стремителен; повествование вольно меняет интонацию, всякий раз естественную и правдивую. У каждого лица – своя особенная речь, точно и выразительно рисующая его норов и душу, – и тут хороша мамушка – старушка няня, единственная, кому дорога Нина:

 
<…> Ты ль это, дитятко моё,
Такою позднею порою?..
И не смыкаешь очи сном,
Горюя Бог знает о чём!
Вот так-то ты свой век проводишь,
Хоть от ума, да неумно;
Ну, право, ты себя уходишь,
А ведь грешно, куда грешно!
 
 
<…> Ты позабыла Бога… да,
Не ходишь в церковь никогда;
Поверь, кто Господа оставит,
Того оставит и Господь;
А Он-то духом нашим правит,
Он охраняет нашу плоть! <…>
 

Связующей тканью повести выступает речь самого рассказчика – то важная, то сердечная, то комическая, то насмешливая: поэт владеет всей полнотой и «светотенью» интонации, отчего его образы и картины дышат жизнью…

Таков и неожиданный финал поэмы, иронический и светски-небрежный, но этим самым лишь зримее показывающий разыгравшуюся трагедию:

 
<…> Богатый гроб несчастной Нины,
Священством пышным окружён,
Был в землю мирно опушён;
Свет не узнал её судьбины.
Князь без особого труда
Свой жребий вышней воле предал.
Поэт, который завсегда
По четвергам у них обедал,
Никак с желудочной тоски
Скропал на смерть её стишки.
Обильна слухами столица:
Молва какая-то была,
Что их законная страница
В журнале дамском приняла.
 

Пушкин прочёл поэму ещё до появления её в книге, по-видимому, получив рукопись от Дельвига. В начале декабря 1828 года Боратынский отвечает Дельвигу на его письмо (оно не сохранилось): «<…> Я получил письмо от Пушкина, в котором он мне говорит несколько слов о моём „Бале“. Ему, как тебе, не нравится речь мамушки. Не защищаю её; но желал бы знать, почему именно она не хороша, ибо, чтобы поправить её, надобно знать, чем грешит она. Ты мне хорошо растолковал комический эффект моей поэмы и утешил меня. Мне бы очень было досадно, ежели б в „Бале“ видели одну шутку, но таково должно быть непременно первое впечатление. Сочинения такого рода имеют свойство каламбуров: разница только в том, что в них играют чувствами, а не словами. Кто отгадал настоящее немерение автора, тому и книгу в руки <…>».

Наверное, тогда же Пушкин начал свой разбор поэмы, увы, не законченный впоследствии, но чрезвычайно интересный:

«<…> Последняя поэма Баратынского, напечатанная в Северных Цветах, подтверждает наше мнение. Сие блестящее произведение исполнено оригинальных красок и прелести необыкновенной. Поэт с удивительным искусством соединил в быстром рассказе тон шутливый и страстный, метафизику и поэзию. <…>.

Нина исключительно занимает нас. Характер её новый, развит con amore < с увлечением >, широко и с удивительным искусством, для него поэт наш создал совершенно своеобразный язык и выразил на нём все оттенки своей метафизики – для неё расточил он всю элегическую негу, всю прелесть своей поэзии.

Напрасно поэт берёт иногда строгий тон порицания, укоризны, напрасно он с принуждённой холодностью говорит о её смерти, сатирически описывает нам её похороны и шуткою кончает поэму свою – мы чувствуем, что он любит свою бедную, страстную героиню. – Он заставляет и нас принимать болезненное соучастие в судьбе падшего, но ещё очаровательного создания.

Арсений есть тот самый, кого должна была полюбить бедная Нина. – Он сильно овладел её воображением, и никогда вполне не удовлетворяя ни её страсти, ни любопытству – должен был до конца сохранить над нею роковое своё влияние (ascedant)».

Уже 15 декабря петербургская «Северная пчела» объявила о выходе «Двух повестей в стихах», вкратце представив поэму «Бал» читателю: «<…> Строгие моралисты могут здесь найти следующий наставительный для нравственности урок: человек, привыкший гоняться за суетностью в вихре большого света, не подкрепляемый ни верою, ни правилами, считает всё своё благо в пустой мечте и в угождении своим прихотям; с потерею обольщающих его призраков он гибнет, не оставляя по себе ни сожаления, ни соучастия. Так вёл и заключил Поэт наш повесть Княгини <…>. – Многие черты местные и современные, описание бала, туалет княгини, похороны ея и пр. списаны верною мастерскою кистью поэта-наблюдателя. Стихосложение свободное и звучное; множество прекрасных западающих в память стихов, движение и живость рассказа и счастливая способность поэта рисовать воображению читателя, часто одним словом, предмет в настоящем и полном его виде. Вот в чём должны согласиться самые строгие критики, прочитав сие новое произведение Баратынского».

Однако «самые строгие критики» оценили совсем другое – и по-своему. Первым делом они, кто косвенно, кто прямо, обрушились на «безнравственность» произведения.

Новый московский журнал «Атеней» напечатал рецензию М. А. Дмитриева, который вообще усомнился, что в такой героине, как княгиня Нина, можно отыскать предмет для поэзии. Критик никак не мог представить, что женщина, «утратившая невозвратно стыд и добродетель», способна влюбиться «всею силою души»: «<…> а ещё менее почтём сбыточным, чтобы подобная Лаиса отравилась от потери какого-нибудь Арсения, – заключил рецензент. – Таково, однако ж, содержание в стихотворении „Бал“ <…>. Без шуток, надобно иметь отличный талант Баратынского, чтоб из подобных невероятностей сделать что-нибудь годное для чтения <…>».

Вскоре на книгу «Две повести в стихах» набросился с каким-то неуёмным остервенением журнал «Вестник Европы» в лице Н. И. Надеждина, ну и, разумеется, редактора журнала М. Т. Каченовского, давнего недоброжелателя Пушкина и его друзей-поэтов. Критик, пытающийся быть поязвительнее, пишет каким-то петлистым слогом бывшего семинариста, который поступил на службу в канцелярию и сделался законченным крючком:

«<…> С первого взгляда на сие chef-d’œuvre галантерейной нашей литературы, нельзя не полюбоваться дружеским союзом, заключённым так кстати между Балом и Графом Нулиным <…>. Вероятно, этот союз происходит от того, что Граф Нулин, как человек светский, никак не может обойтись без Бала <…>. После того, как самозаконные гении, закусив узду правил, пустилися со всех четырёх ног, на славу, не взвидя света, ни дорог, смешно и совестно было бы измерять циркулем и подводить под мафематические формулы бурный бег их. Произведения подобных гениев всегда бывают из рода вон. И ни один ещё Кювье не составил доселе полной систематической классификации для всех выродков, которых произведением иногда бывает угодно забавляться Природе. – Равномерно, мы сделали бы ужасный литературный анахронизм, вздумав искать в разбираемых нами повестях идеи, которая составляла бы их есфетическую <эстетическую> душу <…>. Это значило бы искать порожнего места <…>. Начнём с „Бала“!.. Да не подумает кто, будто бы в етой повести хотят нам точить балы! Содержание ея есть самое трагическое: и мы, не був Мустын-Еддынами, можем предсказать смело, что сия небольшая поемка не умедлит одушевить вдохновением наших Шакспиров и Калдеронов. Ея Сиятельство, Княгиня Нина, покинутая неким Арсением ради некоей Олиньки, отравляется: какой богатый сюжет для антиклассической Мельпомены!.. Хотите ли ознакомиться покороче с характерами лиц, разыгрывающих сию высокопатетическую драму?.. Огненный резец поэта обозначил их яркими чертами. Княгиня Нина есть олицетворённый идеал беспредельной ненасытимости в наслаждениях, прорывающий тесные рамы стыда и добродетели, идеал, до которого не досягали Лаисы и Ниноны <…>. – Рядом с Ниною на пьедестальчике нашей повести стоит некто Арсений, силует, коего физиономия теряется во мраке мистической неопределенности. Это – как будто кто-то из фамилии Онегиных <…>. – Поэт поскупился красками для изображения других лиц <…>. – Займёмся же теперь музыкальною стороною „Бала“! Не берёмся отыскивать, в каком тоне поэтической гаммы аранжирована сия поэма: за нею не угоняешься: она переливается фугою по всем тонам, диезам и бемолям. Таково свойство гениальных произведений. Можно только заметить, что певец „Бала“ любит искусственные диссонансы. По праву гениального деспотизма он дразнит и тиранит угрюмый вкус нарочно (кажется) произведённою дисгармониею».

Заключая рецензию, Надеждин уже оставляет свои канцелярские вычуры, а попросту бранит поэмы Боратынского и Пушкина: «Это суть прыщики на лице вдовствующей нашей литературы! Они и красны, и пухлы, и зрелы». – Очевидно, что для молодого возрастом критика последнее сравнение подсказано самой жизнью…

Не замедлил присоединиться к этому критическому лаю и «Дамский журнал», – рецензию, скорее всего, написал его издатель и редактор князь Шаликов, давний враг Боратынского, – по-видимому, чувствительно задетый последней строфой «Бала», где говорится о неком авторе, скропавшем стишки на смерть Нины:

«<…> с каким же намерением и для какой цели вымышлен характер, самый безнравственный, самый бесстыдный, под именем Княгини <…>. И неужели такая прелестница, как Нина, в первый раз позднею порою возвратилась домой? и, подобно Наталье, боярской дочери <героине Карамзина>, позволит разболтаться мамушке, вздумавшей читать ей проповедь? Тайна в том, что уже нельзя обойтись без няни, когда есть няня у Тани <Татьяна Ларина из „Евгения Онегина“>. Но какая разница в правдоподобии! <…> „Поэт, который завсегда / По четвергам у них обедал“, этот поэт гораздо чувствительнее нашего автора, скропавши, без сомнения, с сердечной, а не с желудочной тоски „На смерть её (?) стишки“. На смерть, вероятно, не тоски, а Княгини, которая, вероятно, ласкала поэта, следственно, он исполнил долг благодарности <…>, но по какой желудочной причине автор, начавши описывать бал, вдруг забывает о нём и поёт на 40 страницах соблазнительную историю женщины, каких мало; которая, не имевши во всю жизнь ни одного морального чувства, предпочитает собственную смерть отмщению сопернице; которая столь неожиданно превращается в новую Лукрецию; которая наконец скорее могла бы заставить поэта написать стишки на ужасный конец жизни своей, нежели повесть в стихах о бесчестном своём существовании? <…>»

Пушкинский отзыв о поэме «Бал» лежал в черновиках, недоступный читателю, – а эти косноязычные рецензии выскочили на публику, как чёрт из табакерки. Эпоха Николая I была строгой и подозрительной – и обвинения того или иного произведения в безнравственности больше походили на печатные доносы, нежели на критические замечания, – впрочем, этим и отличались журналы Каченовского и Булгарина.

Мелкотравчатому Шаликову Боратынский не счёл нужным отвечать, а вот Каченовскому вскоре посвятил ядовитую эпиграмму:

 
Хвала, маститый наш Зоил!
Когда-то Дмитриев бесил
Тебя счастливыми стихами,
Бесил Жуковский вслед за ним,
Вот Пушкин бесит. Как любим.
Как отличён ты небесами!
Три поколения певцов
Тебя красой своих венцов
В негодованье приводили.
Пекись о здравии своём,
Чтобы, подобно этим трём,
Другие три тебя бесили.
 

Разумеется, были и другие отзывы о поэме «Бал».

Н. Полевой в «Московском телеграфе», сравнив новую поэму Боратынского с «Эдой», пришёл к выводу, что поэт значительно шагнул вперёд. Стихотворение «Последняя смерть» и поэма «Бал» – «<…> суть творения, показывающие талант Баратынского, в полной силе, совершенной оригинальности и зрелости. – Бешенство страстей, которые тревожат от времени до времени стоячие воды тихого и огромного озера, называемого „большим светом“, дало поэту нашему основание его творения, а пестрота подробностей, однообразие главных форм, противоречие светской жизни с природою дали ему краски блестящие, поразительные. <…> – Характеры, положения лиц, мелкая живопись предметов превосходны. Огонь поэзии освещает тёмную лампу светской жизни и ярко отражает изображения на оной <…>».

Альманах «Галатея» напечатал реплику на рецензию в «Атенее», назвав её неосновательной, мелочной и пристрастной. «<…> Большая часть читателей прочитала её с негодованием, другие сердечно пожалели о рецензенте <…>».

Возразил «Атенею» и журнал «Сын Отечества и Северный архив»: «Русские журналы уже сказали своё мнение о сих двух повестях, особливо о первой <о „Бале“>. Все они отдали справедливость изобретению и поэтическому достоинству повести г. Баратынского, но „Атеней“, кажется, решительно объявил себя противником всего, что написано не в правилах школы аристотелевой и г. Критика Атенейского. Он говорит, что „в женщине, утратившей добродетель и всею силою души влюблённой, едва ли найдётся дело для поэзии“. Мысль совершенно ложная! Не спорим, что есть самозваные поэты, в которых ни добродетели, ни пороки не расшевелят поэзии, но талант истинный, каков талант г. Баратынского, умеет найти и находит поэзию там, где для близоруких его критиков она остаётся невидимкою. <…> Поэма „Бал“, в которой г. Критик Атенейский находит одно только истинно пиитеское место (приход мамушки в спальню Княгини), заключает в себе, по единодушному мнению других критиков, многие свежие красоты поэзии, как в новости положений, так и в способе выражения. Характер Нины есть прекрасное создание поэта. <…> – характеры в небольшой сей поэме начертаны мастерскою кистью, описания живы, подробности занимательны, стихи прелестны и многие из них сами собою остаются в памяти».

Боратынский, конечно же, лучше записных журнальных моралистов знал, что его княгиня Нина отнюдь не образец для поведения жён и барышень на выданье. Недаром он, принося в дар книгу со своим «Балом» семнадцатилетней свояченице Сонечке Энгельгардт, к которой горячо привязался после женитьбы на её сестре, сопроводил посылку изящным стихотворением:

 
Тебе ль, невинной и спокойной,
Я приношу в нескромный дар
Рассказ, где страсти недостойной
Изображён преступный жар?
 
 
И безобразный, и мятежный,
Он не пленит твоей мечты;
Но что? на память дружбы нежной
Его, быть может, примешь ты.
 
 
Жилец семейственного круга,
Так в дар приемлет домосед
От путешественника-друга
Пустыни дальной дикий цвет.
 

Придирчивые критики «Бала» напрасно торжествовали, «уличив» поэта в подражании Пушкину. Арсений лишь отдалённо напоминает Онегина, а мамушка вовсе не походит на няню Татьяны Лариной. Боратынский сознательно пошёл на это, внешнее, сходство с пушкинскими образами, чтобы отчётливее показать своё, собственное – новый характер, который он открыл в литературе образом мятущейся Нины. Критик Л. Андреевская в своей работе «Поэмы Баратынского» точно определила суть этой художнической новизны:

«„Картины светской жизни также входят в область поэзии“, – писал Пушкин Рылееву на его упрёк по поводу светской жизни, данной им в Евгении Онегине. – И не это было смелой новизной Баратынского. Смелым и новым было то, что на этот раз он вовсе не обходит Пушкина и Байрона, а идёт откровенно на то и другое, не обходя, а преодолевая… Демоническим он делает не героя, а героиню <…>.

В критике было обращено особое внимание на создание этого образа. Даже придирчивый Белинский, и тот им остался доволен. Ещё находились под живым впечатлением Дон-Жуана Байрона, а Баратынский не побоялся переключить его:

 
На грудь роскошную она
Звала счастливца молодого;
Он пересоздан был на миг
Её живым воображеньем;
Ей своенравный зрелся лик,
Она ласкала с упоеньем
Одно видение своё —
И гасла вдруг мечта её…»
 

Эда была жертвой смиренной любви – Нина стала жертвой любви страстной.

Эти два женских типа больше всего занимали воображение Боратынского – и поэта, и человека.

«Эда», несомненно, продолжилась «Балом»: одна героиня вступила в заочный разговор с другой. Поэту надобно было созерцать свою воображаемую картину вполне…

Что касается мамушки, то первым догадался о замысле Боратынского П. Плетнёв: «Кто из любителей русской поэзии не помнит наизусть разговоры Татьяны Пушкина с её няней? Это верх грации и простоты. И что же? Баратынский не усомнился в своей поэме „Бал“ обработать подобную сцену. В ней и тени нет подражанья…»

Л. Андреевская замечает по этому поводу: «Нет подражанья, потому что вся сцена перенесена в иную плоскость, потому что именно этой сценой и завершается драма героини. Баратынскому нужно было подвести к эффекту самоубийства, обставив его психологически, а не бутафорски. Молитва няни и её шёпотливый разговор с княгиней тем и разительны, что княгиня уже ничего не слышит и ни на что не отзывается:

 
„…Ты знаешь, мало ли о чём
Мелю я старым языком;
Прости, дай руку мне“. Вздыхая,
К руке княгининой она
Устами ветхими прильнула —
Рука ледяно холодна…»
 

Дидактика, приписанная поэме «Северной пчелой», также нисколько не занимает Боратынского: его как художника волнует лишь одно: вполне ли нарисован образ княгини Нины.

Реальная Аграфена Фёдоровна Закревская, «беззаконная комета в кругу расчисленном светил», дожила до глубокой старости, пережив и Пушкина (который некогда молил её: «<…> Но прекрати свои рассказы, / Таи, таи свои мечты: / Боюсь их пламенной заразы, / Боюсь узнать, что знала ты»), и Боратынского, – княгиня же Нина умерла молодой.

Судьба Закревской – правда жизни; судьба Нины – правда искусства.

Притча о переселении душ

Поэму-сказку «Переселение душ» Евгений Боратынский сочинил в 1828 году. Видно, подустал от «Бала», от бесконечной доработки и отделки поэмы – и решил создать нечто лёгкое, игривое, воздушное, словом, причудливую шутку воображения, где бы важная мысль была запрятана, как драгоценный камень в изукрашенный ларец.

Осенью этого года князь П. А. Вяземский сообщил А. И. Тургеневу в Париж, что скоро в альманахе «Северные цветы» появится «прекрасно рассказанная сказка Боратынского». По тону письма видно, что Вяземский – в самом добром расположении духа: он хвалит Боратынского за чувства и за ум, тонкий, глубокий и самобытный, – и тут же, словно бы в доказательство, приводит их недавний разговор о московском митрополите Филарете, к которому Боратынского «возит его тесть Энгельгардт»: «Он говорит, что ему Филарет и вообще наши монахи сановные напоминают всегда что-то женское: ряса как юпка и в обращении какое-то кокетство, игра затверженной роли, и прочее. Мне кажется это замечание удивительно верно <…>».

По сути поэма «Переселение душ» – сказочная притча, и, как всякая притча, она поучительна.

Шутливая преамбула ненароком предупреждает, как не просто стало в размножившейся семье людской найти себе достойную пару:

 
<…> Куда пойду? Мечтаешь с горем,
На хладный север, знойный юг?
За Белым иль за Чёрным морем
Блуждаешь ты, желанный друг?
Не всё. Задача есть другая.
Шатаясь по свету, порой
Столкнёшься с родственной душой
И рад; но вот беда какая:
Душа родная – нос чужой
И посторонний подбородок!.. <…>
 

Гоголевской «Женитьбы» ещё нет и в помине, а комическая завязка его пьесы вся налицо в двух последних стихах…

Однако продолжим вступление:

 
Враждуют чувства меж собой;
Признаться, способ мировой
Находкой был бы из находок!
Но он потерян между нас,
О нём живёт один рассказ. <…>
 

Этот способ – отыскать родную душу, которая дороже всего на свете.

Египетская краса-царевна Зораида отвергла всех женихов и все блага земные – и поменялась душой с простой пастушкой, в которую влюблён молодой певец, лишь бы только быть с ним рядом, жить душа в душу, – а его, родную себе душу она сразу же угадала, когда он во дворце запел о любви. С пастушкой Ниэтой, «дурочкой степной», царевне было нетрудно договориться, – и вот её душа вошла в пастушку и навсегда покинула дворец, а душа пастушки оказалась в теле царевны, оставшейся в роскошных покоях. И чудесное преображение: от прекрасной Зораиды «осталась тень одна», а лицо пастушки молодой заблистало вдруг «дивной красотой»:

 
С главой поникшею Ниэта,
С невольным пламенем лица
Тихонько вышла из дворца,
И о судьбе её до света
Не доходил уж слух потом.
Так что ж? О счастии прямом
Поведать людям неудобно;
Мы знаем, свойственно ему
Любить хранительную тьму,
И драгоценное подобно
В том драгоценному всему.
Где искромётные рубины,
Где перлы светлые нашли?
В глубоких пропастях земли,
На тёмном дне морской пучины.
 
 
А что с царевною моей?
Она с плотнейшим из князей
Великолепно обвенчалась.
Он с нею ладно жил, хотя
В иное время не шутя
Его супруга завиралась,
И даже под сердитый час
Она, возвыся бойкий глас,
Совсем ругательски ругалась.
Он не роптал на то ничуть,
Любил житьё-бытьё простое
И сам, где надо завернуть,
Не забывал словцо лихое.
По-своему до поздних дней
Душою в душу жил он с ней. <…>
 

И там и тут нашедшие себя пары прожили – душа в душу… Сказка на этом заканчивается, а притчу заключает лирический монолог автора, обращённый к той, в ком он обрёл родственную ему душу:

 
Что я прибавлю, друг мой нежный?
Жизнь непогодою мятежной,
Ты знаешь, встретила меня;
За бедством бедство подымалось;
Век над главой моей, казалось,
Не взыдет радостного дня.
Порой смирял я песнопеньем
Порыв болезненных страстей,
Но мне тяжёлым вдохновеньем
Была печаль души моей.
Явилась ты, мой друг бесценный,
И прояснилась жизнь моя:
Весёлой музой вдохновенный,
Весёлый вздор болтаю я.
Прими мой труд непринужденный!
Счастливым светом озаренный
Души, свободной от забот,
Он – твой достаток справедливый,
Он первый плод мечты игривой,
Он новой жизни первый плод.
 

«Переселение душ» действительно, быть может, самое непринужденное сочинение Боратынского – простое и светлое, написанное словно бы на одном дыхании.

Эта сказка-притча – по излучению счастливого внутреннего света, – наверное, и есть то самое чаемое Боратынским забвенье мысли, которое вдруг подарила ему на миг судьба. Впрочем, в творчестве поэта это произведение не стало, да и не могло стать заметным явлением…

Альманах «Галатея» отметил сказку как «одно из примечательнейших стихотворений» в «Северных цветах» на 1828 год: «<…> Достоинство его заключается не столько в содержании, сколько в пленительной поэтической форме рассказа, которая, впрочем, есть отличительное, главное преимущество сказки. Описание пирамид и великолепия пира свадебного прекрасно; но самое описание превращения нам не совсем показалось ясно. Заметили мы также два, три стиха, противоречащих благородному, хотя шутливому тону рассказа <…>».

Отстаивая самобытность

Так, душа в душу, и жил Евгений Боратынский со своей молодой женой Настенькой. Суете света и развлечению души от её верных дум он предпочёл хранительную тьму семейного очага: по зимам и полусезонью московский дом, а летом – подмосковную усадьбу Мураново, светло-зелёную, покойную, уютную, где плавные всхолмия отражались в тихих водах пруда, где цвела сирень и благоухали старые липы, и пахло разогретой на солнце сосновой смолой.

Счастливый свет души, свободной от забот!..

Достоверных бытовых сведений об этой поре жизни Боратынского очень мало, как мало было и событий. Маменька с сёстрами жили далеко, в тамбовской Маре; братья служили в столице. Письмами почти не обменивались, да и особенно не о чём было писать. Старинные друзья, те бывали в Москве время от времени, и тогда всё празднично оживало…

В начале 1828 года в Москву по пути в Харьков заехал Антон Дельвиг с женой Софьей Михайловной. Боратынский и Вяземский взялись познакомить его с писателями.

Видно, пирушка была славной, коль скоро Дельвиг потом доносил Его поэтическому превосходительству Пушкину, как в первопрестольном граде почтенные братья князь Пётр и Евгений представили его низшей братии московской: «<…> Видел я поющих, вопиющих, взывающих и глаголющих. Шевырёв пел, вопиял, взывал, но не глаголил; гнев противу „Северной пчелы“ носил его на крилиях ветра, но не касался до земли, разве изредка носками сапожными. Раич благоухал анисовою водкою и походил на отпущенника или на домового пииту. Хвалился милостию вашею и проч. Благослови, святой Александр, брата младшего твоего <…>».

По-видимому, был Боратынский и на дружеском ужине, который вскоре дал Соболевский в честь Дельвига и где собрались Погодин, Полевой, Мицкевич и другие литераторы.

Лето Боратынские провели в поместье Мураново; к обычным домашним хлопотам добавились новые, связанные с появлением на свет второй дочки, Катеньки.

А осенью в Москве снова появился Дельвиг, возвращающийся в Петербург. Друзья собрались своим кругом у Николая Полевого за обсуждением «текущей словесности», о чём позже князь Вяземский весело сообщал Пушкину: «<…> Тут был цензор Глинка, который уморителен и стоит Снегирёва, отказывается от Минина, Пожарского и Гермогена и говорит: „Чёрт знает, за что наклепали на меня какую-то любовь к отечеству: чёрт бы её взял!“ и тому подобное. Он нас смешил чрезвычайно <…>». – Шампанское и николаевская патриотическая риторика одолела даже и цензуру!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю