Текст книги "Катенька"
Автор книги: Валерий Гаркалин
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 12 страниц)
В. Б. Гаркалин
Катенька
Признание
Вечером 6 июня 2008 года в Прибалтике, когда на сцене у меня случился один инфаркт, затем, через полчаса, другой, а потом оторвался тромб, и врачи констатировали клиническую смерть, казалось, что всё кончено. Но вышло иначе – самое страшное только начиналось. Если бы я тогда, понемногу приходя в себя в реанимации, мог это предположить, возможно, всё бы сложилось по-другому. Но жизнь нельзя переписать заново. Сложилось так, как сложилось. Единственное, что хоть как-то можно отнести к положительному вектору в произошедшей дальше трагедии, кончине моей любимой жены Катеньки, – осмысление прожитых с ней лет. Я напряжённо всматриваюсь в годы, дни, мгновения, из которых складывалась наша жизнь, ощущаю нарождающееся новое понимание её роли в моём становлении, успехах, медленно, с непрекращающейся болью подхожу к осмыслению того явления, которым несомненно была Катенька.
Хотя, когда я говорю о новом понимании, я немного лукавлю. Я всегда подспудно чувствовал, знал, что только наша любовь была основным движущим мотивом всей нашей жизни. И когда не стало Катеньки, моё существование потеряло свой основной смысл, свелось к некой имитации жизни, внешне вполне успешной и наполненной.
Я по-прежнему снимаюсь в кино, играю на сцене, руковожу курсом в РУТИ. Даже езжу отдыхать и принимаю предписанные мне таблетки, только вот зачем? Ведь улучшение качества жизни и тем более её продление разумно только тогда, когда существует чёткое понимание главного – зачем всё это нужно. Причём, вопрос «зачем?» в моём случае становится абсолютно тождественным вопросам «кому?», «для кого?». Самый простой и понятный ответ – для себя, любимого, оказалось, не слишком срабатывает, звучит чересчур абстрактно. Когда раньше было «для себя», это автоматически было – и «для Катеньки». Всё стройно и всё на месте. А сейчас «для себя» – это для кого? Кто этот самый «я»? Народный артист, профессор и прочие чины и звания, естественно, приятны, подогревают самолюбие, возможно, даже повышают самооценку. Но это результат прошлых заслуг, прошлых успехов, прошлых усилий в конце концов. Раньше всё это делалось для Катеньки и во многом вместе с ней. А как это будет происходить теперь, когда её не стало? Смогу ли я найти ту точку опоры, которая поможет мне жить наполнено, собрать воедино распавшуюся картину мира, заново ощутить себя счастливым? Или только воспоминания, пусть и светлые, станут моим пожизненным уделом?
Сегодня у меня нет однозначного ответа на все роящиеся в мозгу вопросы. Одной из слабых попыток ответить на них, надеюсь, станет эта книга.
Знакомство, определившее жизнь
История нашей с Катенькой жизни началась, как и у многих, практически со дня нашего знакомства, случившегося в конце октября 1977 года. Только произошло оно не совсем обычно и по-своему определило все наши дальнейшие взаимоотношения.
Я учился тогда на отделении актёров театра кукол в Музыкальном училище имени Гнесиных на четвёртом курсе. Наш курс базировался в помещении Театра Образцова, где мы практически жили. Четвёртый курс у актёров выпускной, и мы готовили дипломные спектакли. Но иногда, чтобы не забылось, проигрывали и спектакли курсовые, сделанные раньше. Одним из них были «Алые паруса» по повести Александра Грина.
Я играл главную роль, капитана Грея. То есть, я играл все мужские роли, но эта была главная. Роль мне очень нравилась, от репетиций я был в полном восторге. Для запредельного счастья не хватало только благодарных зрителей, способных по достоинству оценить, как я понимаю теперь, ещё совсем неумелую мою игру. Но где их взять во время репетиций студенческого спектакля, тем более уже показанного заинтересованным зрителям полгода назад?
Артистов из образцовской труппы мы не слишком интересовали, сотрудников театра тем более. Я привычно был готов к пустому залу с единственным смотрящим, нашим руководителем курса и режиссёром-постановщиком спектакля Леонидом Абрамовичем Хаитом, в чью задачу входило подмечать ошибки, а не сопереживать моим усилиям. Но на сей раз в зале не было и его, а за репетицией следила жена Хаита, наш педагог Ася Левина.
Но вдруг произошло чудо. В кромешной тьме зрительного зала сидела девушка, напряжённо и внимательно следившая за происходящим на сцене. Она была крупная, с пышной копной волос на голове, как-то сразу отличавшей её от среднестатистических молодых женщин того времени. Я начал играть с удвоенной энергией, тогда ещё не понимая, что именно некая необъяснимая в привычных терминах связь между актёром и зрителем и создаёт чудо, которое принято называть театром. Девушка продолжала следить за действием, а я, увлечённый собственной игрой, успевал наблюдать за ней. И чем больше восхищения я замечал в её глазах, тем больше она мне нравилась. Актёры, как дети, очень чутко реагируют на отношение к себе. Кульминацией спектакля одного зрителя стал момент, когда глаза девушки наполнились слезами. И дальше больше. Она безудержно плакала. Понятно, что я моментально ощутил себя великим артистом. Но затем меня захватила более продуктивная мысль.
Я подумал, какой чистой душой должна обладать эта девушка, чтобы так искренно верить в сказку и так сопереживать вымышленной кем-то любви. Определённо она меня интересовала всё больше и больше. По окончании репетиции я выяснил, что зовут её Катя и что несколько дней назад её приняли на службу в педагогическую часть театра.
Практически с того дня мы и начали встречаться. Наши отношения развивались со скоростью курьерского поезда.
Катя жила с бабушкой Софьей Львовной в небольшой двухкомнатной квартирке на 4-й Тверской-Ямской улице, что возле площади Маяковского. Кто тогда мог предположить, что именно в этой квартирке мы и проживём все наши совместные тридцать с лишним лет? Катина бабушка была директором картин на Центральной студии научно-популярных фильмов и очень часто надолго уезжала на съёмки, что было нам на руку. В очередной раз она уехала в командировку в начале ноября. А в ночь на 7 ноября 1977 года, когда весь доблестный советский народ готовился справлять 60-летие в те времена ещё Великого Октября, я впервые остался у Катеньки на ночь. Была самая середина эпохи застоя, о чём мы, советские люди, даже не догадывались.
Раннее детство
Я не люблю своего детства и юности. Нет, в них не было чего-то особенно омерзительного, трагического, выходящего за рамки жизни прочих советских детей, появившихся на свет в начале второй половины XX века. Просто память – вещь избирательная и о том периоде сохранила гораздо больше плохого, чем хорошего.
Я родился 11 апреля 1954 года в Москве. Борьбу с моей нынешней профессией начали ещё в родильном доме, правда, не деятели культуры, а рядовые медработники. Меня заразили полиомиелитом, отчего на всю жизнь у меня сохранилась небольшая хромота, что не способствует расцвету сценической карьеры. Но я, не смотря на все их старания, выжил.
Мои родители не были коренными москвичами, они приехали – по призыву партии и правительства – восстанавливать столицу после войны. И, как миллионы наших сограждан, жили в рабочем общежитии. Находилось оно в Ростокино. Это общежитие трудно назвать жильём в общепринятом смысле этого слова, но альтернативы у них не было. Программа Хрущёва по массовому жилищному строительству ещё не была принята, многие коренные москвичи жили не в лучших условиях. (Самое странное, что некоторые из общежитий существуют до сих пор!) Впрочем, мне не удалось долго пожить в Ростокино. На то были семейные причины: на момент моего рождения родители ещё не зарегистрировали свой брак.
Они происходили из разных мест. Отец, Борис Алексеевич Гаркалин, был выходцем из срединной, исконной России, из Тамбовской области. Он был мастеровым человеком. Всю жизнь проработал в автомастерских, дослужившись до начальника. Мама, Валентина Вячеславовна, урождённая Полянская, была белоруской, родилась в деревне Дюдево, что под Минском. В эту деревню к моей замечательной бабушке Дусе я был отправлен на воспитание и оздоровление после страшной болезни. Я тогда носил мамину фамилию – Полянский.
Папа по-прежнему не торопился объявить государству о своих взаимоотношениях с мамой. Он был очень красив, нравился женщинам и продолжал гулять. Время такое было: недавно окончилась страшная война, мужчин было очень мало, и те, что были, пользовались повышенным спросом. Мама же, когда я родился, была ещё совсем юная – 19 лет. Поняв, что возлюбленный не спешит жениться на ней, она пыталась избавиться от меня разными способами. Последним был аборт, на который она записалась, но уже перед дверью в кабинет врача передумала и решила оставить меня. Таким образом я и появился на свет.
В деревне у бабушки я впервые соприкоснулся с искусством, правда, в довольно необычной форме. Это теперь я понимаю – то была моя неосознанная тяга к лицедейству и таинству.
Напротив нашего маленького домика находилась сельская церковь. Народу на службы туда собиралось довольно много, учитывая массовую гибель граждан в Белоруссии во время Отечественной войны. Правда, в абсолютном большинстве это были женщины, что также являлось особым знаком войны, мною никак не осознаваемым. Никита Сергеевич Хрущёв тогда ещё не начал очередную антиклерикальную кампанию, да и селяне, думаю, не очень были в курсе кремлёвских веяний. Я бегал в храм ежедневно, не пропуская ни одной службы, повторяя там каждое движение молящихся. Женщины крестились – и я крестился, прихожанки поправляли волосы – и я поправлял. Не понимая смысла происходящего, я идеально копировал форму. Помню, что выходил из церкви я совершенно счастливым. Когда-то из религиозных мистерий родился театр. Я вполне индивидуально повторил тот же путь через много веков.
Время шло, задачи, поставленные перед моим пребыванием в деревне, постепенно выполнялись. Я подрос, как-то воспитался и даже немного оздоровился. Понятно, что хромота – результат полиомиелита – сохранилась, но я её почти не замечал и в играх мог вполне соответствовать своим деревенским сверстникам. Собственно от них я почерпнул ещё одну немаловажную вещь, а именно – белорусский язык. Я целиком и полностью перешёл на белорусский, говорил на нём, думал, категорически утеряв русский, по малости лет не усвоенный мною прочно. Ведь в нашем селе он не был языком межличностного общения. Сей факт сыграл не слишком значительную, но всё же однозначно отрицательную роль в моей будущей артистической карьере. Уже по возвращении в Москву я долго и тяжело переучивался на великий и могучий, сохранив в своём произношении некоторые фонетические особенности языка белорусского, которые впоследствии околотеатральными людьми рассматривались как профессиональные неточности, а иногда и как актёрская непригодность.
Жизнь моих родителей в Москве шла своим чередом. Они продвигались по службе, всё больше становились москвичами. У них родился второй ребёнок, моя младшая сестра Марина. Мама с папой, наконец, поженились, а я получил свою нынешнюю фамилию Гаркалин. Меня забрали в столицу, где родителям предоставили одну комнату в коммунальной квартире в Сыромятниках, вблизи Андроникова монастыря, на берегу Яузы. В квартире проживали ещё две семьи.
Монастырь возвышался напротив дома, я непрерывно мог наблюдать его в окно, когда делал уроки. Эстетика храма влияла на моё ещё детское, формирующееся сознание, приучая меня к чему-то вечному, величественному, духовному. В противовес ему существовал Курский вокзал, вокруг которого протекала моя тогдашняя жизнь. Этот человеческий муравейник знакомил меня с иной жизнью, более приземлённой, бытовой, многоголосой, многоязыкой, насыщенной, в чём-то комичной и забавной. Не знаю, какое из двух этих детских впечатлений оказало на меня большее влияние. Впрочем, скорее всего, на меня влияла и река, уносившая детское воображение куда-то в неизведанное и страшно далёкое. Возможно, именно тогда у меня развился острый интерес к путешествиям, новым местам, городам, странам.
Школа
Школу я не любил, впрочем, она отвечала мне взаимностью. Причём, моя нелюбовь была стихийная, скорее из чувства самозащиты. Её же, наоборот, мощная и продуманная. Она давила на меня всеми своими отработанными методиками, неприкрытой лживостью, называемой воспитанием советского человека. Ничего кроме чувства постоянного унижения в той школе я не испытывал. Вспоминая своих соучеников, думаю, что и они тоже. Причём, я не хочу винить в этом учителей. Они были людьми столь же униженными, как и мы, только занимали следующую после учеников ступень в иерархии всеобщего унижения. Их давили сверху, они, в свою очередь, давили нас, находящихся снизу.
Я совсем не готов был к сопротивлению устоявшейся системе, все мои близкие были вполне советскими людьми и не слишком ощущали удушливую атмосферу, царившую в стране. Я вяло противился происходящему, не испытывая особого интереса к школьной программе. Спасало только чтение, несколько скрашивавшее неприглядную действительность. Но и оно было тематически крайне ограниченно. Никакого допуска к литературе, не издававшейся у нас, либо издававшейся редко, у меня не было. Оставались только разрешённые властью классики или той же властью «назначенные» писатели с правильной идеологической установкой.
Ещё больше меня притягивало кино, которое занимало всё моё воображение. Я проникал в наш клуб, прятался там под креслами и мог смотреть все сеансы подряд. Таким способом я посмотрел картину «Мужчина и женщина» Клода Лелуша, которая в моём пересказе однокашникам выглядела просто чудовищной порнухой. Что делать, в СССР секса не было, и таковы были наши представления о большой и трагической любви. Хуже другое, я-то был несмышлёным мальчишкой, но ровно также рассуждали вполне взрослые дяди и тёти, которые и навязывали своё ви́дение мира огромной стране.
Сейчас вспоминаю, что после каждого просмотренного фильма я «проигрывал» его своим сверстникам, имея неизменный успех. Вероятно, нечто лицедейское жило во мне с малолетства, только не замеченное и не поощряемое. Всё бы так и катилось ни шатко ни валко, я как-нибудь закончил бы школу, возможно, где-нибудь продолжил образование и, скорей всего, прожил бы какую-нибудь совсем иную жизнь.
Даже теперь, когда я пишу об этом, мне становится как-то не по себе. Поймите меня правильно – ничего плохого в других жизнях нет, особенно, если люди, проживающие их, ощущают себя комфортно, имеют возможность к самореализации, приличному заработку, достойному существованию. Но в той, иной, к счастью, не состоявшейся жизни, не было бы моей Катеньки, доченьки Ники, всех успехов и неудач, бессонных ночей и подлинного счастья от профессиональных свершений, сопровождавших меня на актёрском пути.
Практически все летние месяцы я проводил в деревне Малое Гагарино Тамбовской губернии, откуда происходил отец. Моя белорусская бабушка состарилась, не могла совладать с двумя внуками, и меня с сестрой Маришей отправляли на лето к отцовской родне. Там я вёл вполне деревенский образ жизни, мало отличаясь от сверстников. Рассказываю об этом потому, что летом 2010 года я договорился с друзьями и сестрой, и с ближних гастролей мы заехали в нашу семейную деревню. Совсем близких родственников в ней уже не осталось, но более дальняя родня продолжает там жить.
Меня потрясли две вещи. Содержимое нашего дома вообще не изменилось за 50 лет, с тех пор, как я впервые перешагнул его порог. И это не дань семейным традициям – за долгие годы поменялось множество владельцев. Просто дикая бедность, невозможность приобрести что-то новое, необходимое законсервировала жилище моего детства.
И второе, ещё более грустное. Практически всех моих ровесников, товарищей по детским шалостям уже нет в живых. Беспробудное пьянство вкупе с тяжёлой жизнью отправили их в мир иной. Говорить об этом больно, но такова действительность. Последние 25 лет жизни страны никак не коснулись российской глубинки, а если и коснулись, то сделали её ещё хуже.
Щёлково
Началась же моя актёрская карьера совсем неожиданно. Отец перешёл на работу в Подмосковье, в город Щёлково, где вместе с новой должностью ему предоставили и новую трёхкомнатную квартиру. Я заканчивал тогда восьмой класс. Переходить на несколько месяцев в местную школу перед выпускными экзаменами за восьмилетку не имело никакого смысла. И я ежедневно ездил учиться в Москву, лишь изредка оставаясь на ночь у кого-то из своих одноклассников. Но не только квартира и работа заставили моих родителей сменить обжитую столицу на чужое Подмосковье. Дом, в котором мы жили в Москве, находился в окружении двух крупных заводов – «Манометр» и «Точка. Измеритель». На одном из них было вредное производство. Завод что-то там излучал, превышая допустимые нормы в разы. Напомню, происходило всё это в самом центре столицы советского государства с населением (включая приезжих), превышающим десяток миллионов человек. От вредного излучения страдали жители нашего дома, умиравшие гораздо чаще статистической нормы. Особенно это касалось детей, более восприимчивых к различным недугам, чем взрослые. Умерла и моя соседка и одноклассница Лена Соболева… Родители понимали, что нас с сестрой Маришей нужно срочно увозить из этого дома, пусть и за пределы Москвы. Иного решения квартирного вопроса тогда не существовало.
Жизнь в небольшом областном городке разочаровала меня ещё сильней московской. Всё здесь было тусклее и беспросветней, чем в моих родных Сыромятниках. Абсолютное убожество и серость, блочно-барачная архитектура, напрочь лишённая тогда ещё сохранявшегося очарования старой Москвы, усталые, угрюмые, сильно пьющие люди. Было отчего впасть в уныние. К тому же я лишился всех друзей детства и ранней юности. Не могу сказать, что с кем-то из них у меня существовала особая душевная близость, но всё же много лет, проведённых вместе, оставили определённый отпечаток. С ними по крайней мере у меня была какая-то жизнь, множество воспоминаний о совместных проказах, любимые места, полудетские секреты и сплетни в конце концов. Всего этого я в одночасье лишился, перейдя в 9-й класс щёлковской школы.
Возможно, я тогда уже подрос и искал свою жизненную стезю, поэтому тотальный нажим ощущал особенно остро. Подросткам вообще свойственно неприятие окружающей действительности. Но, думаю, в моём случае для этого были все основания. Моя память хранит только чреду издевательств, исходящих от школы. Сначала это была какая-то зона общего режима, в которой без всякого приговора суда я зачем-то должен был находиться долгие годы, а потом без этапа вынужден был перевестись в ещё худшие условия режима усиленного. Почему это называлось обучением, я не понял до сих пор. Сломать человека та школа могла виртуозно, а вот сформировать – вряд ли. И если советскую школу окончили, сохранив себя, миллионы прекрасных людей, то, уверен, это происходило вопреки, а не благодаря её стараниям.
Такое утверждение, повторю, вовсе не отменяет того факта, что в школе порой работали замечательные учителя, талантливые, честные, настоящие подвижники. И сколько они могли бы дать своим ученикам, если бы не удушливая система советского образования и воспитания. Ну что сейчас вспоминать об этом? Что было – прошло, его не вернёшь. Как и миллионы несчастных судеб, разрушенных советской школой…
Подмосковные городки вроде Щёлкова представляли собой одновременно страшное и убогое зрелище. Десятилетиями всё более или менее талантливое, живое, энергичное гигантским пылесосом засасывала в себя столица. Даже те, кто физически продолжал проживать в области, старались трудоустроиться в Москве. Люди рано утром покидали свои городки, а к ночи возвращались, чтобы быстро выспаться и опять кинуться туда, где бурлила жизнь и была хоть какая-то возможность вырваться из окружающей серости. Их существование было гораздо труднее жизни москвичей. К обычному московскому трудовому дню добавлялась многочасовая дорога в промозглых, грязных электричках, старых, некомфортных, воняющих горючим автобусах, небезопасный пеший путь от железнодорожных станций и автовокзалов домой. И всё это ещё и с полными сумками, если, конечно, повезёт что-то прикупить в столице. Снабжение этих городков, кроме отдельных, специфических, напрямую связанных с космосом либо оборонкой, что, впрочем, было одно и то же, не шло ни в какое сравнение с московским. И люди вынуждены были после работы ещё стоять в бесконечных очередях, дабы как-то прокормить свои семьи. Правда, я тогда был далёк от хозяйственной составляющей нашей жизни и то, как она была трудна и неблагодарна, оценил позднее.
Что мне оставалось делать в такой ситуации? Пить дешёвый портвейн с новыми одноклассниками, повторяя их во всём, чтобы стать своим в их кругу? Начать подражать местной влиятельной в молодёжной, как теперь говорят, тусовке, шпане, в чью жизнь зона реальная, а не фигуральная, врывалась с малолетства и зачастую навсегда? Стать отличником, пай-мальчиком, любимцем школьной администрации, подчинившись советской школе окончательно и бесповоротно, и начать комсомольско-партийную карьеру ещё со школьной скамьи?
Не помню, чтобы я подобным образом «обдумывал житьё». Но, безусловно, выход из создавшегося тупика искал. Нашёл я его неожиданно для себя тогдашнего, но, как оказалось, навсегда. Не знаю, то ли высшие силы вывели меня на эту дорогу, то ли сработала случайность, оказавшаяся частным случаем закономерности… Но с этого пути я уже никогда не отступал.
Хотя до понимания, что это и есть дело моей жизни, было ещё очень далеко.