355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Петрухин » Методика обучения сольному пению » Текст книги (страница 5)
Методика обучения сольному пению
  • Текст добавлен: 11 сентября 2016, 16:42

Текст книги "Методика обучения сольному пению"


Автор книги: Валерий Петрухин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)

Мы вернулись в комнату; Бармин, красиво откинувшись назад, пел, перебирая нежными пальцами гитарные струны, что-то про погасшую любовь; Есипов набросился на очередную порцию вареной картошки; Николай Яблонев нервозно елозил на стуле, то и дело поворачиваясь к балконной двери; остальные занимались, кто чем – и было, в общем-то, скучно и вяло.

Но вот через полчаса я обратил внимание, что после перекура на балконе некоторые из ребят возвращаются очень уж счастливыми. Разгадка долго не заставила себя ждать: улучив момент, мне в ухо зашептал Николай:

– Водку будешь?

Я отказался. И в этот миг наткнулся на насмешливые, все понимающие глаза Кати. В эти секунды я растерял всю свою волю, будто оглушило меня – из девичьих глаз брызнуло ядом, и враз окоченевший разум даже не пискнул, а душа застонала, как раненая птица. Мне в вихревом наплыве эмоций захотелось выкинуть что-то из ряда вон выходящее: подойти к Кате и при всех поцеловать ее, или встать на голову, или пройтись по перилам балкона…

– Антон, – окликнули меня. И, как заблудившийся в лесу путник, слыша голос, бросается на него с надеждой, так и я всем своим существом уцепился за него.

В двух шагах от меня стояла Маша. В черном, траурного цвета, свитере и клетчатой юбке она производила странное волнующее впечатление.

– Пойдем потанцуем?

Скажу честно: танцую я не ахти как. Здесь сыграл свою роль очередной комплекс: не мог выносить обращенных на себя взглядов. А в деревенском клубе так и пялятся, так и пялятся… Тоня танцевала – хоть бы хны, а я отсиживался в уголочке.

И сейчас мы с Машей начали не очень-то ловко, движения мои сковывала неуверенность, но затем все-таки попал в ритм волнообразного неспешного скольжения…

Грянул тяжелый рок. Все вокруг возопили, воздев руки, пары распались – в образовавшийся водоворот втянуло и нас с Машей. И здесь я ничем особо себя не проявлял, слабо дрыгая ногами и где-то внутри себя ощущая некое стеснение от того, что вот так неразумно, как болванчик, дергаю головой и всеми остальными частями тела. А около Маши вообще можно было ощутить себя неполноценным: так чудесно и раскованно взаимодействовали между собой ее руки и ноги, вся она будто пропиталась музыкой.

Блистал Авдеев: он вращался в центре круга, образованного всей честной компанией, Как блуждающий маятник, и, когда звучание музыки возрастало до шаманного экстаза, Сашка отрывался от пола с полупридушенным криком, затем чуть не валился навзничь, едва не бился затылком о палас: голова моталась, как свинченная с резьбы. Красная плиссированная юбка Башкирцевой билась где-то сбоку, как пламя.

… Ребята снова двинулись на балкон «покурить», я же, проводив Машу к Алексею как истый джентльмен, вдруг замер: Катя из прихожей сделала мне приглашающий жест – подойди, мол.

Я вступил в прихожую, но Катя уже улетела вперед и, полуобернувшись, повторила тот же приглашающий жест.

Мы оказались, как я понял, в отцовском кабинете. Длинный, метра два, наверное, стол, горы книг живописно резали пространство острыми углами, и снова на стенах полки: и книги, книги, книги.

Я остановился на пороге, не понимая, зачем мы сюда зашли. Катя втянула меня в комнату за рукав, молча, с насупленным лицом; подошла к одной из книжных полок, сдвинула книги, пошарила за ними и вытянула оттуда… бутылочку полуизогнутой необычной формы.

– На, пей. Но только два глотка, – возбужденным быстрым движением протянула она мне бутылочку.

– Зачем? Я не хочу, – воспротивился я.

– Не бойся, это не вино, – холодная усмешка ушла искрой в глубину ее вишнево-накаленных глаз. – Это бальзам из Лаоса. Наоборот, снимает опьянение… Попробуй, это большая редкость.

«Но зачем?» – снова подумалось мне, но все-таки бутылочку я взял. Темно-розового цвета, без наклейки; смутно проглядывалась густая вязкая жидкость; бутылочка была заполнена наполовину.

– А что… за бальзам?

– Средство народной медицины, – что-то темное вспыхивало и гасло в лихорадочно воспаленных зрачках Кати. – Да попробуй ты, не умрешь, вот зануда.

Я не понимал, с какой это стати мне надо пить лаосский бальзам, созданный, наверное, каким-то знахарем, но спорить не хотелось – один за другим сделал два глотка.

В горле – легкое пощипывание, и сразу ощутил вкус: пряный, душистый, с чуть заметной горчинкой.

Бутылочка перешла к Кате. Она тоже сделала два быстрых глотка. Потом, спрятав ее на место, снова резко потянула меня за руку:

– Ну, пошли, пошли, нечего нам тут делать. Если б папочка узнал… – и злая улыбочка стянула уголки губ.

Час летел за часом: танцы, игра в дурацкие прятки; Эдик поранил руки о разбившийся бокал, обиделся на всех; потом снова танцы; Авдеев, перебравший на балконе водочки, мирно уснул в вольтеровском кресле; Попугаева (вечный насмешливый взгляд) и Кадочигова (монгольское лицо, характер забитый) вдруг закурили – я же все время был начеку, прислушивался к себе: а может, Башкирцева подшутила и мы пили все-таки вино. Пуганая ворона и куста боится…

Но – нет, ничего пугающего не происходило; даже иначе: я почувствовал, что каждая моя клеточка наполнилась уверенной силой, снисходительность ко всем переполнила меня, будто стерли во мне волнения, и весь я состоял из одного куска металла.

В одиннадцатом часу попили чаю – кое-кто из ребят уже ушел, остальные были в норме – и стали расходиться.

Весело и шебутно я высыпал вместе со всеми на улицу и через несколько шагов обнаружил, что оставил у Башкирцевых теплый шарф. Крикнув, что догоню, вернулся.

Я не уловил того момента, когда во мне начал действовать «другой»: стальной, без нервов и эмоций человек. Он не счел предосудительным снова скинуть пальто, помочь Кате помыть посуду, снова, хотя время шло к полночи, пить чай… В один из эпизодов Катя оказалась слишком близко к этому стальному человеку; он взял ее обеими руками и развернул вплотную к себе.

Ее напряженное лицо стало всем, вошло в мои зрачки и застыло в них, как впаянное.

Я поднял руки и спокойно начал расстегивать кнопочки на ее батничке; пальцы мои действовали сами по себе, ими управлял кто-то другой… Рассыпалось, как карточный домик, мое сознание, мой рассудок; древнее и вечное горело во мне, предвкушая неизведанное наслаждение… В кончиках моих пальцев пульсировало, жгло ледяным током… Я попытался пробиться к чему-то безмолвно зовущему меня – сильно и яро, властно и требовательно… Мгновениями казалось, что оно рядом, со мной, даже во мне, но чем ближе оно было, тем отдаленнее, глуше становился зов… неведомое мне, смявшее меня неутоленно бросало вперед… и в ответ я чувствовал неустанное движение сильной волны… которая, не доходя до меня, рассыпалась в прах, снова возрождалась и поглощала меня… волны одновременно накрыли друг друга, я задохнулся в жарком горячем воздухе – и что-то сдвинулось во мне, вонзилось в меня так неправдоподобно-остро, невероятно-оглушающе, фантастически-полноводно, что я не сдержал стона…

Отрезвление пришло с наплывом белого экрана потолка; я лежал на софе, ощущая мокрой спиной мягкие уколы ворсинок…

Дверь из комнаты была открыта: я услышал шум льющейся в ванной воды. Я приподнялся, в глаза бросилась наша одежда, в беспорядке лежавшая на паласе.

Бог ты мой! Я только что возвратился к самому себе – сомневающемуся, мучающемуся – откуда-то издалека; кольчуга распалась, и я никак не мог понять, как же все это произошло…

Донесся тусклый безразличный голос Кати:

– Ванна свободна…

Не знаю, сколько времени я простоял под душем. Вода обрушивалась на меня, размывала тяжелые мысли… Странное было облегчение, счастливо-тупое состояние мучило меня.

Катя, уже в халате, с вялым угасшим лицом, подошла ко мне, когда я вышел из ванной, и смазанным поцелуем коснулась моих губ.

Я обнял ее, не зная, что сказать. Минуты три стояли молча.

Катя прошептала:

– Я… у тебя… первая?

– Да, – ответил я.

– Ты… у меня тоже. Ты… рад?

Что я мог ответить? Томило и жгло меня что-то темное, неясное, но я сказал:

– Да. Да. Да.

Проведя пальцем по моим бровям, как бы в раздумье, Катя проговорила:

– Только одно, Антош. Это нас ни к чему с тобой не обязывает. Я думаю, нет смысла в том, чтобы теперь каждую минуту повторять мне, что ты на мне обязательно женишься. Я сама по себе, ты сам по себе… Я так хочу. И иначе не будет.

Ее бледное осунувшееся лицо слабо качалось передо мной, и я понял, что опять она разыграла все по заранее спланированному сценарию, провела очередной «опыт», она снова была ведущей…

Уже стоя у порога, я все-таки не удержался:

– Катя, если честно, зачем мы пили бальзам?

Она чуть прикрыла ресницами размякшие ленивые глаза:

– Антош, ты все равно не поймешь… Он снимает какие-то процессы торможения в коре головного мозга… Чао, – и протрепетал вялый флажок руки.

Многочисленные улицы города разбегались друг от друга, петляли следы, заскакивая за повороты; дождь кропил их мощеные спины, а я шел как по автопилоту, весь погрузившись в себя, в одну-единственную мысль, терзавшую мое сердце: «Она ровным счетом ничего не испытывает ко мне, я лишь подопытный кролик для нее… Но почему именно я? Неужели я снова обречен мучиться и страдать, и это будет вечно?»

Я пришел на квартиру весь вымокший, продрогший и несчастный.

Глава шестая

Через три дня я свалился с тяжелейшей ангиной. Каждую осень приключается знакомая история: появляются раздражающее першение в горле, надсадный кашель, в голове туман. В детстве бабушка загоняла меня на печку, подавала туда чугунок, с только что сваренной картошкой, как она говорила, «целышком», то есть в кожуре, и я, обжигая лицо горячим паром, непрестанно кашляя и задыхаясь, обливаясь потом с головы до ног, минут двадцать дышал картофельным парком, укутавшись для пользы дела в тяжелое ватное одеяло.

Но сейчас бабушки не было. А самому все проделать – лень-матушка… И я, чуть живой, все-таки плелся на занятия. Серые промозглые первые декабрьские дни облепляли всех худосочным быстро тающим снегом. Высиживал я пару, две – потом подкатывала слабость, хотелось прилечь где-нибудь, и приходилось отпрашиваться у преподавателя. И как-то раз вечером стало так худо, что Алексей, подшучивающий над моим состоянием, уже стал уговаривать меня сходить в студенческую поликлинику…

Наутро еле дополз до нее. Там, осмотрев меня, выписали массу всяких порошков и таблеток. Зашел в аптеку и оттуда с трудом добрался до квартиры – так развезло от слабости. Первым желанием было рухнуть на раскладушку, но, собравшись с последними силами, я нарезал широких длинных полос из старых газет и, окуная их в теплую мыльную воду, принялся заклеивать всяческие щели в окне, откуда весьма существенно несло сквознячками. Наконец, напился чаю, проглотил две таблетки аспирина – и уснул как мертвый.

Разбудил меня громкий голос Алексея – он с кем-то разговаривал на кухне. Я окликнул его – он вошел чем-то ужасно довольный, глаза прямо-таки сияли.

– Ну, как ты тут? Освободили от занятий?

– Освободили. А ты с кем разговариваешь? Василек заявился?

– Услышал, – промурлыкал Яблонев и негромко позвал – Маша, проходи, он проснулся.

С застенчивой улыбкой на лице вошла Базулаева, Алексей придвинул ей стул.

Маша села. У нее на ногах были очень красивые белые шерстяные носки.

– Ангина?

– Она, проклятая, – я поправил подушку, чтобы можно было опереться на нее спиной и сесть поудобнее. – Каждую осень. Берегись не берегись, все равно свалит.

– Гланды надо удалить, – веско заметил Алексей. – И кончатся твои страдания.

– А, не всегда это помогает, – махнула рукой Маша. – Вот у меня в пятом классе гланды удалили, а горло все равно болит, когда ноги промочишь. Гланды – они ведь от инфекции предохраняли, а теперь горло открыто, без защиты.

– Так его закалять надо! – долбил свое Алексей. – Холодной водой полоскать, чтоб обвыклось со временем. И тогда никакая инфекция, никакие промоченные ноги не страшны!

Маша открыла коричневую кожаную сумочку, лежащую у нее на коленях, и достала оттуда небольшую баночку с вареньем.

– Теперь что о закаливании толковать, – протянула она ее Алексею. – Пусть вот малину попьет и хорошо пропотеет.

«Хорошая милая девочка, – ласково подумал я. – Добрая, простая, заботливая. Знает, Алеха, кого брать в жены…»

А вот Катя даже и не заметила, что я хожу на занятия больной. На другой день, после того, что произошло между нами, я встретился с ней взглядом, и – ледяные зрачки ужалили в самое сердце. И я не смог произнести то слово, которое вызрело во мне, так и рвалось наружу.

Мы с Машей немного поболтали. Я узнал, что Ламашин на одной из своих лекций раскритиковал роман Гроссмана «Жизнь и судьба». Катя, одна из немногих читавшая эту книгу, сразу стала перечить, опять разгорелся не на шутку спор, но в этот раз отступила Башкирцева…

– Не знаю, зачем все это? – искренне сказала Маша. – Что она умная сверх меры – так об этом давно известно. Нет, цепляется к слову и цепляется… Не понравилось ей выражение Ламашина «очернительство». Обозвала его «сталинистом», ну и пошло-поехало…

– Да, Башкирцеву не исправишь, – убежденно сказал Алексей. – И я не завидую тому человеку, который ее полюбит.

Я промолчал, хотя прозрачный намек понял. Любовь… Да Катя начхает на мою любовь, растопчет ее, не моргнув глазом. Да и сама она не любит никого на свете – так мне кажется. Хочет любить – и не получается. Чего стоит вся эта история с «бальзамом». Не попробовали бы его – уверен, ничего бы и не произошло. А теперь…

Лоб покрылся испариной, я вытер ее ладонью. Все мое существо прошило мелким ознобом, и я натянул одеяло до самого подбородка.

– Ты ужинал? – спросил Алексей.

– Нет. Да я и не хочу. Вот чаю горячего выпил бы, мерзну что-то.

– Тогда я сейчас суп разогрею и чай вскипячу. Маша, составишь нам компанию? Нет, нет, не возражай, не то мы обидимся!

Он вышел из комнаты, притворив за собой дверь, мы с Машей остались одни, и у меня как-то само собой выскочило:

– Алексей, правда, хороший парень?

– Правда, – с некоторой заминкой произнесла Базулаева. – А что?

– Да так, ничего, – понизив голос, проговорил я. – Надежный он. За ним, как за стеной. А мастеровой! Своими руками дом может построить. Знаешь, повезет девчонке, которая выйдет за него. Как сыр в масле будет кататься…

Я не договорил, закашлялся. Маша отвернулась к окну, в лице ее появилось выражение легкой досады. Потом она встала и с грустной печальной интонацией произнесла:

– Ну, Антон, выздоравливай. Я передам Кате, что ты…

– А вот этого не надо! – зло прервал я ее. – Ничего и никому не надо передавать. Договорились?

– Ну, как знаешь, – с тихой укоризной качнув головой, она вышла.

Я еще слышал, как пытался Алексей уговорить ее попить чаю, – и накрылся одеялом, сполз в удушливую темноту.

Привычка с детских лет: забираться под одеяло, прятаться ото всех, когда становилось плохо. Тогда я придумывал что-то сказочное: зимний лес, свистит в нем свирепая пурга, глаза волков горят зелеными звездами, а я… маленький ежик, сплю сладко в теплой глубокой норке, и никто до меня не сможет добраться. И тогда ни отец, ни мать, ни бабушка уже не сердились, лишь окликали виновато-тихо: «Антон, ты спишь?»

Сейчас мне было жарко, душно, болела голова; но мысли все бежали, перемешиваясь друг с другом, подгоняя и обрывая одна другую. Несчастен я и одинок… черная бабочка банта в Катиных волосах вызывала ощутимое жжение в сердце – была недоступна и далека… близкий пугающий размыв ее лица тогда, сжатые, как в замок, губы, тяжелый купол ее рук на моей голове… играет мною… Игрушка… я безволен, совсем не могу сказать: «нет»… не могу быть один… и девушка, только ее красота спасет мир и меня… дородная, с тяжелым подбородком учительница литературы… впалый безумный взгляд Достоевского… Суслова… кто такая Суслова… надо вспомнить… он мучился… все мучились… кто-то говорил, что человеком быть – это чувствовать боль… и тут надо мной забубнил Алексей, что-то про чай, но я не откликался, как в детстве, и он ушел, а я, задыхаясь от жары, расплывался в странных двоящихся мыслях, в самом себе, и возникло видение: родной дом, обложенный со всех сторон темными сугробами, сад занесен по самую макушку, на крыльце стоит отец в старом ватнике, без шапки, курит и молчит…

Ночью из этой картины вырос сон-продолжение.

Будто бы иду я с Катей по бесконечному сырому вязкому полю. Еле вытаскиваю ноги из грязи, а Катя все время отстает от меня. Мне вроде надо ее подождать, но я боюсь, что ноги совсем завязнут и тогда уже вряд ли смогу шагнуть вперед; и меня как бы раздирают два чувства: страх, что засосет грязь, если остановлюсь, и беспокойство, что так могу потерять Катю… И я все иду и иду, иногда оборачиваясь и с временным облегчением видя смутную фигурку… Вот наконец передо мною начинает что-то чернеть, и я с нахлынувшей радостью вижу, что это наш дом. Я хочу сообщить об этом Кате, что вот наконец дошли, – и волна испуга накрывает меня: ее нет, Кати нет, она потерялась где-то там, позади, в сером жутком поле. И снова я расколот на две части: одна хочет, чтобы я вошел в дом, другая зовет меня на поиски Кати…

Как часто бывает, в этот кульминационный момент я проснулся и еще некоторое время продолжал ощущать ту вибрирующую тревогу – оттуда, из сна; но вскоре река ночного мрака донесла до моего слуха ровное дыхание Алексея, и постепенно я успокоился.

И лежал, и думал – о вечной неискоренимой обреченной способности человека видеть причудливые фантасмагоричные сны, которые так похожи и непохожи на реальность. Приходят и уходят эти сны из неизвестности и в неизвестность, но тебе запоминаются надолго, кажутся вещими, ты долго ломаешь голову: что бы все это значило, но так ничего и не сообразив, только ощущаешь тупое поскуливание сердца и чувствуешь себя совершенно беззащитным перед жизнью и собственной судьбою…

Проболел я неделю. Приехал Василек, какой-то понурый, осунувшийся. Навещали меня ребята, но Катя так и не появилась ни разу.

И когда мы столкнулись с ней в дверях аудитории и я собирался проскочить мимо – нет, не от того, что обиделся на нее, а просто ощущал потребность держаться вдали, – ее голос зацепил меня и остановил:

– Антон (и в голосе мелкой рассеивающейся пылью повисло облако виноватой сдержанности), ты выздоровел?

– Совершенно, – ответил я бодро и почувствовал, как это излишне искусственно у меня вышло. Смущение внезапно посетило меня, я чего-то застыдился, а почему бросился прочь – и сам не смог потом понять. Будто кто-то держал меня обеими руками, не давал взглянуть в Катино лицо, чтобы ненароком не выкрикнуть при всех: «Ты моя! Почему же я должен быть один?»

Продолговатый, выбритый с исключительной тщательностью череп Ильи Абрамовича Каца отвешивал равнодушные поклоны студенческой братии – преподаватель сложной науки философии имел длинную растянутую спину и, для того чтобы зачитать ту или иную цитату, склонялся над столом как вопросительный знак; за пятьдесят перевалило ему годков, но Кац был похож, обритый, на бессмертного комиссара двадцатых годов. Монотонный скрипучий голос заполнял все пространство – Кац много знал, и если побороться с предубеждением против его манеры говорить, то можно было увлечься…

Но я сейчас думал о другом. Ужаснее всего в этом мире то, что никому не приятна правда, то, что в самом деле думаешь, и поэтому люди придумали самые разные игры, чтобы отвлекаться, чтобы нарочно притворяться слепыми… Никто не любит смотреть прямо в глаза, открыто излить свою душу. Почему нельзя прямо, честно, свободно говорить о своей любви, своей ненависти, а принято обществом на все, буквально на все случаи жизни, навешивать кисею недомолвок, нелепостей, непроясненностей – и нам предлагается блуждать в них с погашенным тревожным сердцем и тщетно искать выход из тупика?

Мне вдруг пришла в голову мысль, что люди оттого боятся правды, что она – конец, обрыв всем надеждам и мечтаниям. Правда – это зеркало для каждого из нас; но кто из нас сможет безбоязненно в него смотреться? Лучше блуждать, блуждать и надеяться. Даже в самых крайних случаях. Но вот вопрос: смогу ли я так? Делать вид, что все мне безразлично, когда в душе – пожар, когда мысли, обугленные и пустые, развеиваются, как ветром пепел? Да, я мог бы «наступить на собственное горло», но тогда не удержаться от тяжелого задавленного дыхания – и оно станет сразу слышно всем…

Опустив голову, я смотрел на бледно-коричневую краску стола, на извивы мелких трещин, маленькие дырочки, очевидно, от вытащенных шурупов, какие-то прозрачные полустершиеся надписи – все впитывалось моими зрачками, где-то там, в глубине мозга, переворачивалось, терялось, рассеивалось – и из всего этого пустого ненужного хлама рождались странные наслоения полуразмытых образов: вылепливалось дерево с колышущимися, коротко обрезанными ветками, поднимался вверх, снимая и расплющивая ветви и ствол, раздутый шар, из которого затем рождался цилиндрический предмет, всасывающий в себя всю четкую округлость линии, крыло птицы, тяжело и отвесно зависшее в смутном воздухе отодвигало цилиндр на задний план – оно было само по себе, без туловища, без головы – сознание мое слепо меркло, устав от мысли, от разума, от логики…

– Не спи, – толкнул меня в бок Горин, мы опять сидели вместе, – а то со стула упадешь…

Нет, я не спал. Просто хотелось на несколько минут, насколько это возможно, освободиться от работы мозга, упрямо вцепившегося в одну идею: что такое со мной происходит, как это понять, оценить, то, что я чувствую к этой девушке с безжалостно рассудочными глазами, с лицом, на котором ничего нельзя понять, словно оно из ледяного панциря.

И я решился. Надо все выяснить, расставить по своим местам, освободиться от этого наваждения, я не хотел оказаться у него в плену…

Снег таял, земля раскисла, мутная вода недовольно морщилась от резко налетевшего ветра – после занятий я ждал Катю. Сирое, одинокое небо с тоской всматривалось в город, уныло кутающийся в холодную пустоту деревьев: люди шли навстречу ветру, глядя себе под ноги, поскальзываясь на спусках, где особенно много было размокшего месива земли и снега.

Катя вышла минут через двадцать, не знаю, что ее так задержало.

Я шагнул ей навстречу, но сказать ничего не успел. Катя опередила меня, спросив с мягкой интонацией:

– Не замерз?

– Да нет, – ответил я.

– Хочешь со мной? – сказала она, и глаза ее, секунду назад смотревшие ласково и нежно, вдруг слегка потускнели, в них появилась тревожная озабоченность.

– Почему бы нет? – ответил я, понимая, что сейчас говорить о том, что меня мучило, не стоит.

– А знаешь, куда мы пойдем?

– Мне все равно. – На ее лице появилось что-то вроде усмешки, и я поспешил добавить: – У меня много свободного времени, так что… – и тут же понял, что не надо было этого говорить, вышло еще хуже: будто я оправдываюсь, что вот только из-за этого приходится составить Кате компанию.

– Мы пойдем к декану нашего факультета, – тихо произнесла Катя, когда мы зашагали рядом, направляясь по тротуару вверх, за студенческую столовую. – К Сергею Дмитриевичу Черенцову. Ты хотя бы раз видел его?

– Нет. Я лишь знаю, что он болен. Слышал от ребят…

– Да, болен, – повторила Катя и, помолчав минуту, проговорила словно бы себе самой – А я его с детства знаю. Он часто у нас бывал. Дружил с отцом…

Скрученный ветром воздух втирался в наши лица, насильно вдавливал во все поры кожи едкую сырость, легкий дымок озноба, горчичный запах расползающегося нечистого снега; все перемешалось в адской кухне ненастья и подступало к нам со всех сторон: невольно мы прижимались друг к другу, но я так и не решился взять Катю под руку…

Пройдя два квартала, мы завернули за высотное здание универсального магазина и за его широкой спиной обнаружили двухэтажный деревянный особнячок, наверное, построенный еще в прошлом веке – так резко отличался он от всего, что было налеплено рядом в современном духе.

А этот теремок – в самобытном исполнении – похож был на наивного ребенка, попавшего в компанию взрослых, омраченных чем-то и не видевших, что у них под ногами кто-то путается.

Внутри властвовал теплый запах уюта: чистота и свет сразу же прильнули к нам, озябшим и хмурым; стены, отделанные понизу светло-коричневыми, орехового цвета панелями, создавали впечатление некоторой помпезности.

Квартира Черенцова была на втором этаже, мы поднялись по слегка поскрипывающей, своеобразной конструкции лестнице, и Катя нажала на круглую кнопку звонка.

За дверью громко залаяла собака. Я невольно отступил – в детстве меня напугала немецкая овчарка, я тогда сидел в песке и не заметил, как она подошла со спины; потом долго меня водили к деревенской знахарке, и хотя я перестал кричать по ночам, но бессознательный страх все-таки остался, и я старался избегать собак.

Дверь приоткрылась, мы увидели худую, высокую женщину с привычно-измученным лицом. На ней было серое простое платье.

– А, Катенька! – радостно воскликнула женщина, увидев Башкирцеву. – Вот умница какая, зашла! Ну, ну, Пеночка, это же свои, – добродушно заметила она собаке, порывавшейся выбраться из-под ее руки и облаять нас. – Иди-ка на свое место. Иди, дружок, видишь, человека напугал.

И женщина ободряюще улыбнулась мне. Собака нехотя повиновалась.

Мы сняли пальто. Я невольно прижимался к стене, ожидая, что собака может неожиданно выскочить из другой комнаты: ничего не мог с собой поделать, так глубоко сидело во мне воспоминание о том детском страхе, который пришлось пережить.

– Как Сергей Дмитриевич? – спросила Катя и протянула женщине пакет. – Вот здесь то, о чем вы просили. Папа достал.

– Спасибо, большое спасибо, – вытолкнула из себя благодарность женщина, и на глазах ее появились слезы. – Что бы мы без вас делали, Катенька…

– Да бросьте, Надежда Петровна, – нахмурилась Катя. – Мы бы любое лекарство достали, только б Сергею Дмитриевичу помогло.

Я потихоньку огляделся. В узенькой сумрачной прихожке негде было развернуться.

У двери ровными рядами, как солдаты на параде, выстроились ботинки, туфли, сапоги… Почти над самым полом висел дамский, без рамы, поцарапанный и побитый изрядно велосипед, чуть ли не дореволюционного выпуска – по крайней мере, я видел такой впервые. Здесь же нашел себе приют круглый стол, укрытый, как горы снегом, неровной лавиной старых газет и журналов, готовой в любой момент обрушиться под ноги. Рядом со столиком, вправо от него – двухстворчатая с матовыми стеклами дверь, влево – тоже дверь, но глухая; именно за ней скрылась собака.

– Вы проходите, – кивнула на стеклянную дверь Надежда Петровна. – Сергей Дмитриевич очень вам обрадуется. Он каждый день о тебе вспоминает, Катенька… А я пойду чай вам заварю, с шиповником, помнишь, как ты его любила, когда маленькой была? – сказала с грустной улыбкой женщина (Катя со вздохом опустила голову) и, бесшумно и плавно переставляя ноги, исчезла за дверью, откуда не преминул показаться нос Пеночки.

Катя, чуть помедлив, протянула руку к стеклянной двери.

Комната, в которую мы вошли, составляла контраст мрачной прихожей: простор, высота, бледно-голубые обои. Единственное окно тянулось вверх, четвертовав себя рамой. Около него стояла обыкновенная железная кровать.

В ней приподнялся на локтях человек со старым изможденным лицом желтовато-землистого оттенка.

Катя сделала порывистое движение:

– Да вы лежите, Сергей Дмитриевич, лежите, мы сейчас подойдем…

– Ах, Катя, Катя, – с легкой укоризной произнес Черенцов; его слабый, слегка шипящий, как старая пластинка, голос медленно угас, растаял в душном воздухе комнаты, в которой и мебели-то почти не было, не считая большого широкого книжного шкафа с полуоткрытой дверцей: наверное, сюда совсем недавно заглядывали.

Я почувствовал себя неуютно в сиротской пустоте этих стен; святая отрешенность, грустная неприкаянность и безжизненная холодность старых, с монолитными переплетами, книг, укрывшихся за прозрачностью стекол, вдруг дали почувствовать мне, что я здесь чужой, никому не нужный, никем не замечаемый. Здесь не чувствовалось человека, здесь неслышно, но властно правили бал его мысль, его дух, на неопределенное время спрессованные в эти книжные, пугающие взор обыкновенного человека, сокровища.

Да и сам Черенцов, все еще пытающийся оторваться от белого скомканного одеяла, как бы истончился, съежился, сморщился: лицо совсем высохло, глаза провалились в черноту кругов, и на бледных руках вспучились перекрестия вен…

– Виновата, виновата, Сергей Дмитриевич, – тем временем оправдывалась Катя, присев на единственный стул около небольшого коричневого столика, где в беспорядке застыли, сияя наклейками, стеклянные и пластмассовые баночки с лекарствами. – Ради бога, простите, Сергей Дмитриевич, так уж вышло. А… папа очень занят, много операций, почти невозможно вырваться, сами знаете… – Помните, как он из-за стола убегал…

– Молодой человек, – шар-голова с редкими белыми волосами повернулся ко мне. – Вы бы взяли стул в соседней комнате.

– Это Антон, мой товарищ, учимся вместе, – представила меня Катя. Я же отчаянно замахал руками:

– Ничего, ничего, я постою, шесть часов сидели в аудитории.

– Да, да… – с явной тоской вдруг произнес Черенцов; локти его подломились, и голова упала на подушку. – Движение… Все движется, кроме меня. Вернее, и я двигаюсь, но уже иным способом. Скоро вылечу из пространства и времени… но, кто знает, движение продолжится? Или остановится?

Я заметил, как болезненно скривилось лицо Кати, и ее рука накрыла бессильные пальцы Черенцова, брови протестующе поднялись вверх, в глазах же сверкнула тусклая молния отчаяния:

– Сергей Дмитриевич…

– Ну? Ну что ты, девочка, – заструился легкий шелест его голоса. – Это не слепая глухая боль. Нет. Просто я вспомнил одну знаменитую притчу. К старому больному и всемирно знаменитому писателю пришел брать интервью молодой, здоровый, но безвестный человек, тоже мечтающий о писательской славе… И вот сидят они друг против друга и мечтают. Молодой человек – о том, что все бы отдал на свете, лишь бы стать таким знаменитым, как писатель, все, все: и любовь, и счастье, и здоровье… А писатель думает: боже ты мой, я сейчас бы все свои книжки сжег, отказался бы от славы и почестей, лишь бы снова вернуться назад, в свою молодость, когда ничего у меня не было, кроме безвестности и здоровья… И происходит нечто вроде фантастики: они как бы меняются местами: как мечтали, так и исполнилось. Но понимаешь, Катенька, чудо ничего не изменило, они остались прежними: старый снова загрустил о юности, а юный – о славе… А? Какой шедевр человеческой психологии, какое понимание незыблемости диалектики! Когда мне становится страшно, я всегда вспоминаю двух дураков из этой притчи. И успокаиваюсь, и думаю про себя: ну чего я боюсь, я такой же дурак, как все…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю