355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Петрухин » Методика обучения сольному пению » Текст книги (страница 4)
Методика обучения сольному пению
  • Текст добавлен: 11 сентября 2016, 16:42

Текст книги "Методика обучения сольному пению"


Автор книги: Валерий Петрухин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)

Раннее утро начала августа: солнечный свет явно поблек, в дыхании ветра уже чувствуется предвестие осенних холодных дней; дома отбрасывают никому не нужные теперь тени, сырые и печальные от объятий с ночью.

Алексей встретил меня сурово:

– Очухался? Ну не ждал от тебя. Совсем пить не умеешь… Да еще «ерша» смастерил. Хорошо, что Башкирцева согласилась оставить у себя… Ну как? – приблизил ко мне спокойное лицо никогда не ошибающегося мудреца с мерцающими огоньками любопытства в серых глазах.

– Что как?

– Ну вообще, ночь провел, – протянул Алексей и чуть изменил рисунок губ: они скривились в усмешечке. – Башкирцева тебе утром мораль не читала?

– Нет. Она была просто в восторге от меня, – сказал я, расстегивая пуговицы на рубашке. – Предложила стать ее любовником, но я отказался…

Яблонев хмыкнул мне в спину:

– Шутник!

После небольшого отдыха первокурсников разделили на две группы: одна поехала в колхоз, другая осталась в городе: «латать» старое здание истфака. Наша компания распалась: оба Яблоневых, Авдеев и некоторые другие знакомые ребята и девчата уехали, я же волею случая оказался в городе; единственное утешение – здесь осталась и Башкирцева.

Прилетел на сухих крыльях сентябрь, поманил «бабьим летом», потом завалил серенькими невзрачными скучными дождями. Мы скучали, раствор не привозили вовремя, и валяли дурака. Неожиданно для самого себя я оказался в роли комиссара строительного отряда. От дождя ребята прятались в пустых аудиториях, играли в карты, приходилось их разыскивать, сто раз напоминать, стараясь не видеть морды, недовольные тем, что надо идти вниз, привезли раствор: ждет работа… В отряде большинство составляли девушки, бойкие, шустрые, насмешливые. Они мыли окна и полы, убирали в коридорах, всячески третируя меня как комиссара. Я не испытывал особого желания контактировать с ними, но там была Катя – что-то все-таки включалось в моем сердце, когда я видел ее потертые джинсы, замызганный заношенный зеленый свитерок. И я как бы ненароком заглядывал в комнату, где они работали, спрашивал, как дела, глазами разыскивая Башкирцеву… Но она и головы не поворачивала в мою сторону, а девчата встречали меня таким градом насмешек и ехидным подзуживанием насчет моего начальственного вида, что я быстренько смывался.

В один из таких паршивеньких дней мы таскали на носилках раствор с Володькой Есиповым, круглым и румяненьким, как колобок, пареньком. Когда присели передохнуть, он, лениво почесывая грудь, сразил меня вопросом:

– Тоскуешь?

– Не понял.

– Разве? Я о Катьке говорю, – пояснил он, выкатив на меня глаза цвета незрелой сливы.

Я пренебрежительно хмыкнул, сделав вид, что Есипов несет чепуху. Но Володька не унимался:

– Ладно, не увиливай. Все на твоей физии нарисовано, как только Катьку увидишь. Ты, Антон, мужик простой, не занозистый, чем-то мне симпатичен, поэтому хочу по-дружески посоветовать. Как говорят в Одессе – «слушай сюда», я ведь с Башкой в одном классе учился, знаю ее как облупленную. Замордовала не одного мужика… Ну а в десятом все от нее отклеились – поняли, что за штучка. Рациональный ум, ты понял? От этого и кликуха у нее: Башка. Парень тает, мучается, пылает – а ей хоть бы что. Ни с кем. Ты понял? И то, что ты у нее ночь провел, отравившись алкоголем, – видишь, нам все известно, – еще ни о чем не говорит. Наплела, наверное, тебе с три короба, это она умеет… Так что, пока не поздно, пока это не засосало глубоко, советую – отхлынь, уйди в сторону, выбери попроще, ну, к примеру, Гальку Шустову или вон Римму Соловьеву…

Он помолчал и, не дождавшись от меня ответа, вдруг наклонился ко мне и, неприятно елозя глазами по всему лицу, заговорил накаленно:

– А, впрочем, сам гляди. Чую, Антон, нутром чую, у Башки темперамент цыганский, «страстна необыкновенно», как выразился бы Бунин. Читал «Темные аллеи»? Там есть один рассказик.

– Ладно, пошли, – прервал я его, поднимаясь. – А то, видишь, дождь расходится.

«А что, может, Есипов и прав, – грустно думал я вечером, прячась от дождя под навесом автобусной остановки. – Он, а может, и не только он, заметил мое отношение к Башкирцевой. Неужели я не могу прятать свои чувства? Да и, собственно говоря, что я испытываю к Кате? Ничего особенного, просто нравится».

Монолитом легла на город черная туча. Дождь хлестал вовсю, крыша была сделана из кучерявых железных завитушечек, народ, ждавший вместе со мной автобуса, не знал, как и куда спрятаться…

На квартиру я приехал вымокший, злой. А тут меня ждал сюрприз. Василек на кухне соловьем разливался перед пышногрудой женщиной с лицом куртизанки. Я невольно содрогнулся при мысли, что Василек попросит меня провести эту ночь где-нибудь в другом месте. Но все обошлось: куртизанка оказалась… журналисткой из областной газеты. Василек не утерпел, похвалился с детским прямодушием:

– Вот, обо мне очерк писать будут.

– Как о передовике производства, – уточнила сладким медвяным голосом журналистка. – И активном общественнике.

Я выпил с ними за компанию горячего чаю и ушел в комнату, чтобы не мешать беседе. Прилег, слушал, как с одной стороны из кухни бубнят голоса журналистки и Василька, а с другой – мерно выстукивает дождь по стеклам… Меня потянуло в сон. Я свернулся калачиком и заснул.

Разбудил меня грохот. Это обычным манером – плашмя – бросился на свою бедную кровать Василек. Увидев, что я встревоженно дернулся на раскладушке, он повернулся в один момент на спину, закинул руки за голову и, потянувшись всем своим матросским телом, сообщил мне в возбужденно-мечтательном вздохе:

– Видал? Какая женщина! Журналистка, ты понял? И холостая. Обо мне очерк отгрохает.

– Ты, я вижу, не только интервью давал, но и сам брал…

– А то как же! – Василек взбрыкнул ногами в избытке чувств. – По душам поговорили. Я ей и про детство рассказал, и о моих родителях: как однажды с батей по пьянке в стог сена врезались на мотоцикле, и про первую любовь…

– А ты что – на самом деле такой замечательный передовик, что в газету попал? – усомнился я.

– А то как же! – Василек ударил себя кулаком в грудь, и она выдала глухой отголосок. – Я всегда на командном мостике. На мне весь цех держится, ты понял? Так ей секретарь комсомольский сказал!

Я слушал восторженный монолог Василька и тихо улыбался. Какое большое, веселое, еще детское сердце у нашего матросика! Его неуемный оптимизм благотворно действовал на меня, забивал мою неуверенность, мои комплексы мнительности и страха перед будущим…

В середине октября нам дали недельку передохнуть перед началом занятий. Я поехал домой.

Поезд ночью шел со страшной скоростью, вагон мотало на стыках рельс, и я никак не мог заснуть на жесткой полке, белье мне не досталось, и единственное удобство: пиджачок под головой. Невольно жмурился от белых всполохов света, брызгавших в окно с одиноких станций, спрятавшихся в лесу, мрачном и враждебном человеку осенней ночью. Но сейчас у меня было такое состояние души, что в этой бесприютности, беспросветности, безжалостности бесконечной гряды леса, тянущейся по обеим сторонам железной дороги, с манящей неизбежностью проскальзывал зов – и я подумывал о том, что мог бы сейчас спрыгнуть в этот мокрый, иссеченный дождем и вечным одиночеством мрак и навек затеряться среди необъятности безлюдного леса. Сладко и страшно думать о том, что можешь совершить, хотя и сознаешь, что это лишь фантазия, разбуженная пугливой бессонницей. Я сам сознательно провоцировал на подобную игру воображение, потому что иногда жизнь казалась пресной и безопасной. И тогда лица касалось ледяное дыхание: а что такое смерть, можно ли ее выбрать, или она выбирает сама?

Сейчас я видел себя умирающим в густом буреломе, вокруг ни души, сыплет дождь, где-то пробирается голодный волк. Я, изнемогающий, чувствую, что умру неизвестно где, всеми забытый, и была в этом – особая сладость. И чем мрачнее и безрадостнее становились мои мысли, тем почему-то легче и свободнее дышалось…

Дома не знали, чем меня облагодетельствовать. Бабуля испекла свои фирменные пухлые блины, которые я мог есть в неимоверном количестве, мать даже самолично сходила куда-то и принесла бутылку самогонки, а отец подарил мне электронные часы. Вечерком, когда разошлись гости, в приятном настроении духа сидя на крыльце и покуривая, отец говорил мне:

– Молодцом, Антон, так и надо. В жизни всегда надо чего-то добиваться. И мать заодно успокоил – вишь, как нос кверху держит: сын в университет поступил! Таких в нашей деревне – раз-два, и обчелся! Утерли нос кому надо…

Да и сам отец был очень доволен, только это не проявлялось у него так ярко внешне, как у матери; лишь полнощекое лицо его немного посветлело и светло-карие глаза были теперь без хмурых теней, как раньше. И хотя особой духовной близости у меня с отцом не было, тем не менее его спокойная, вроде ничем не приметная жизнь казалась мне теперь в какой-то степени идеальной, если б, конечно, он еще не пил. Но в эти дни он появлялся дома трезвый как стеклышко. И тогда я говорил себе, что все у нас дома хорошо.

Октябрь прихватил с собой позлащенные сусальным солнцем дни. Утро и вечер впадали друг в друга, наслаивались, совмещались своими одинаковыми, отчетливо наведенными фокусами: прозрачная выдержка воздуха – и кадр прошедшего дня проявлялся с застенчивой последовательностью теней, зернистостью сурово отдаленного неба, словно выточенной из хрустального звона, последней нежной прелестью поздних цветов в саду… Я узнал, что Тоня вышла замуж за Пятакова, но это известие прошло надо мной как одинокое заблудившееся облачко. Я старался думать о новой жизни, которая ожидала меня в Алешинске; я и детство распрощались с вежливыми полупоклонами; я и моя первая любовь уже были рассечены, как сиамские близнецы, и могли существовать по отдельности, и даже если в памяти, как Дюймовочка из цветка, возникало девичье лицо, освещенное вечерним светом глаз, я с напускным, но приятным для себя безразличием говорил: «Ну и что?»

Один раз мне все-таки довелось увидеть Тоню. Она пришла к нам за подсолнечным маслом. Сделав равнодушное лицо, я вышел в сени.

Она изменилась, резко подурнела: на обтянутых бледно-розовой кожей щеках высыпали угри с белыми жирными головками, волосы посеклись, поредели, на лбу, в самой середине, выплыл темный неправильной формы пигментный островок… И совсем меня сразили старенькие обвисшие чулки на ее ногах, еще больше истончившихся.

– Тебя можно поздравить, – без вопросительного знака сказала она.

Я приподнял слегка правое плечо: мол, о чем разговор, так и должно было быть, но вышел этот жест у меня параллельно с появлением на лице кривой неуверенной улыбки («Что с тобой, Тоня?» – спросил сам себя), и я проговорил:

– А ты в этом году так никуда и не поступала?

– Ты же слышал: я вышла замуж, – сказала Тоня, наблюдая, как бабушка через воронку переливает подсолнечное масло в ее бутылку. – Хватит, баба, больше не надо.

– Да, конечно, – спохватился я. – Так что и тебя можно поздравить?

– Спасибо, – с серьезным видом поблагодарила Тоня. – Скоро уезжаешь?

– Послезавтра. А ты что, вообще теперь никуда не подашь документы?

– Посмотрим. Как получится, – Тоня подошла к двери, запахнула старую болоньевую куртку. – Ну счастливо. Кого из наших увидишь, передавай привет.

Я вышел вслед за ней на крыльцо; хлопнула калитка – ее фигурка уплывала от меня в дальнозоркую перспективу безжизненно-желтого чистого осеннего вечера. Родился свет в окнах наших соседей – стариков Марусиных. Как большая медуза, поплыла в этом море голова деда Матвея: седая клочковатая борода оставила для обозрения лишь нос-бугор да заплывшие осоловелые глаза. Я вспомнил, как в то НАШЕ лето мы с Тоней поздним вечером залезли к ним в сад за китайскими яблоками – маленькими, пресно-сладкими, – больше в деревне ни у кого такого сорта не было. Мы думали, что они спят без задних ног, но бабка Матрена ухитрилась нас как-то разглядеть в беззвездную ночь. Она, как разведчица, незаметно выползла на двор и заголосила на весь порядок, толком не опознав воришек:

– А, босяки, я вам головы-то поотшибаю! А, где у меня ружьицо-то? Матвеюшка, где ружьицо-то?

Мы знали, что у Марусиных и в помине нет никакого «ружьица», но суетливо шарахнули через гнилую ограду, хрустнуло – и я шмякнулся на землю, рукой попав в бутылочные осколки… Тоня выковыривала их у меня булавкой, я то и дело целовал ее в ровный пробор склоненной над моей рукой головы, а она нарочно сердилась и говорила, что и так ничего не видно, а тут я еще мешаю ей дурацкими шуточками…

Было это или не было? Время рядом, струится антарктическим ветром воспоминаний, густеет иногда, спрессовывается в живую страстную соперницу сегодняшних минут – безразличных ко мне и уносящих в будущее или прошлое уже погасший хлопок калитки, блеклое постукивание каблуков Тони, ее коричневую куртку, уже почерневшую вдалеке, – как нам разобраться во всем этом, кому отдать предпочтение: выразительной яркости прошлого или ледяной печали настоящего?

Я вернулся в дом, к тусклому экрану телевизора, в дом, где столько лет жил счастливо, в дом, где прожила отведенное ей судьбой время моя любовь к этой худенькой девочке, чью жизнь уже оторвало от меня и уносит, как маленький островок, в бескрайнее море жизни.

Глава пятая

Я приехал в Алешинск туманным колючим утром. На квартире никого не застал. Алексей запаздывал, а Василек, как я понял, обследовав наш шкаф, укатил в отпуск.

Разбирая свои вещи, я подумал о том, что вот все мы трое, здесь живущих, родились и детство провели в деревне, а теперь переселились в город и уже обвыклись. Так уж, наверное, устроен человек, что привыкает ко всему, может корни где угодно пустить… Почему мы не остаемся там, где родились, где учились, впервые влюбились? Не только из-за новых впечатлений, а существует вне нас какая-то неодолимая сила, которая влечет, бросает в жизнь, как бросают ребенка в воду, чтобы он быстрее научился плавать… Вот я. Люблю свои родные пенаты, мало куда выезжал. И перед отъездом в Алешинск мне чудилось, что я попаду в шторм и вернусь домой истерзанным, полуживым. Так нет, как выразился бы Василек, мы на попутном ветре, и вроде небо чисто и штормов не предвидится. И уже родной дом не кажется обетованной землей… Да, в жизни происходит всякое, иной раз трудно понять тот или иной зигзаг судьбы. Мучило меня раньше: почему Тоня предпочла мне Пятакова, чем он лучше меня, чем привлек, поразил, очаровал какими-такими достоинствами? Когда мы любим или нас любят – вопросов таких не существует. Но вот мы оставлены, и начинается: а почему? а отчего? а по какой причине? Черт побери, я не хвастаюсь, но ведь Пятак как человек… ну значительно грубее, хам с девчонками, лежебока, для него весь смысл в жизни в том, что день прошел, и слава богу… За что можно его любить?

Ладно, сказал я себе примирительно, все эти размышления теперь ни к чему.

Прошло четыре дня. Занятия шли полным ходом, а Алексей продолжал филонить, вечерами одному было как-то не по себе, вспоминался Собакевич, его слепое лицо…

На лекциях я обычно сидел вместе с Петей Гориным, аккуратным беловолосым крупноглазым, он оказался чуть ли не земляком, из соседней области. И только раз – рядом с Башкирцевой. Вышло случайно: опоздал и сел на первое свободное место у входа. А когда поднял голову – косо падала рядом волна Катиных волос, из которых вынырнул хрустальный кораблик глаза и снова исчез.

Лекции по истории КПСС читала нам Татьяна Ильинична Бадеева, молодая женщина с как бы смущенными глазами, тонкими, абстрактно обозначенными губами; подпаленные рыжинкой волосы стекали на хрупкие плечи. Ребята уже острили по поводу ее чрезмерной учтивости со всеми без исключения, а девушкам она нравилась…

Буркнув Кате «здрасте!», я сделал вид, что увлечен рассказом Бадеевой о зарождении первых марксистских кружков в России и мне совершенно не важно, кто мой сосед. Но это с виду, а сам лихорадочно соображал, что бы такое – веское, значительное, яркое – сказать Кате. Может, сострить по поводу ее несбывшейся «угрозы» взять надо мной шефство?

Но Башкирцева опередила меня:

– Антон, у тебя запасного стержня не найдется? У меня паста кончилась.

С трепетом я принял на себя слабый свет ее глаз, теплых, ироничных, но еще будто не разбуженных; их сторожили симметричные дуги бровей.

– Стержня нет. Возьми мою ручку, я все равно не записываю.

– А вот это зря. Бадеева – умница. Так что конспект пригодится, пиши. Я у Вероники спрошу, у ней наверняка найдется, она запасливая.

Второй парой была история древнего мира. И тот, кто вводил нас в нее, был явным антиподом Бадеевой.

Август Викторович Ламашин источал здоровье и полноту жизни изо всех пор – нос-гурман, шумно вбирал в себя потоки воздуха, румяные щеки колыхались при резких движениях, круглые глубинные зрачки овальных глаз с наслаждением и живостью выглядывали из-под лихо загнутых ресниц; полновесный животик пока еще скромно прятался за вольно обвисшей рубашкой свободного покроя; Ламашин появлялся в аудитории, белозубо похохатывая (обычно кого-то из коллег оставляя за дверью: до этого шумно, сочно спорили), отпускал какую нибудь шуточку, адресованную всем, проходил мимо стульев и столов, иной раз замедляя шаг, рассматривая чью-то девичью красиво убранную головку – эту «слабиночку» мы сразу распознали.

Весьма часто Ламашин отвлекался от основной темы, бросал на полдороге древность и начинал сыпать шутками, прибаутками, вполне приличными, но смешными до коликов в животе анекдотами. Аудитория восхищенно гоготала.

Но странная вещь: с первых дней между Ламашиным и Башкирцевой (красавицей!) установились сложные отношения, которые то и дело обостряла сама же Катя. Иной раз после «отступления от темы» в установившейся тишине раздавался голос Башкирцевой – возбужденно-резкий, взлетающий вверх, как ракета. Она… критиковала Ламашина. Первое время Август Викторович почему-то не реагировал, но однажды, когда услышал от Башкирцевой в свой адрес: «Боже, какая пошлость!», – не утерпел, приподнялся (кровь бросилась в лицо) и прорычал:

– Башкирцева, вы ведете себя не умно!

И брови его, похожие на маленькие треуголки, сошлись над плоской переносицей.

– Вы так считаете, профессор? – откликнулась Катя.

Мы все притихли. Никто и в толк взять не мог, отчего Башкирцева так явно «нарывается»? Ведь интересно, весело проходит время, да не такие уж и пошлые анекдоты рассказывает Ламашин… Нет, ничего не понятно.

Пошла пикировка: Катя за словом в карман не лезла. И в какой-то миг, когда все могло окончиться взрывом, Ламашин все-таки сдержал себя. С достоинством Зевса он… покинул аудиторию. Тут все, не на шутку разгневанные, накинулись на Катю: «Ты зачем на человека бросаешься, что он тебе сделал? Больно умная? Не мешай другим! Нам Ламашин нравится».

Башкирцева с восторженно-бледным лицом поглядывала на всех и молчала.

– Теперь к декану пойдешь объясняться, – заметила наша староста Надежда Пустышева, девушка, не имеющая своего мнения, но зато четко исполнявшая чужие указания. – Сама себе неприятности ищешь, не пойму я тебя…

А во мне шевелилась беспокойная мысль: почему Ламашин сам ушел, а не выгнал вон строптивую наглую студентку?

Пошумели-пошумели да разошлись. Основы этнографии нам в тот день отменили – заболел Заломов, воздушный старичок без возраста, с паутинками на голове вместо волос.

Ветер рябил лужи, сырой воздух пах лекарствами; мы шли с Петром и обсуждали конфликт.

– Дело ясное, что дело темное, – Горин помахивал легким югославским дипломатом. – Что-то Башкирцева имеет против Ламашина, мне кажется, она его даже люто ненавидит.

– Так уж? – усомнился я, поправляя кепку, которую ветер норовил зашвырнуть в лужу.

– А ты повнимательней понаблюдай за ней, когда они сцепляются, – Петр усмехнулся каким-то своим мыслям. – Иной раз Башкирцева почти не владеет собой, хочет его побольнее задеть… А Ламашин, наоборот, сдерживает себя, пикирует с оглядкой, старается особо-то не лезть в бутылку… Мне думается, Башкирцева и Ламашин давно знакомы и вот эти подначки друг друга имеют давнюю историю. Не знаю, может, я ошибаюсь, – заключил никогда не настаивающий твердо на своем мнении осторожный Горин.

– Но, с другой стороны, – сказал я, обходя яму, в которой виднелась часть черной трубы, и таким образом отдаляясь от Горина, – Ламашин явно выпендривается перед девчонками: посмотрите, какой я умный, веселый, свойский, не зануда! А Катя его нарочно задирает… По-своему развенчивает, что ли.

– Может, и так, – легко согласился со мной Петр. – Ну, пока, до завтра.

Дверь мне открыл улыбающийся до ушей Яблонев. Мы соскучились друг по другу, и радость с обеих сторон была искренняя. Алексей рассказал, почему задержался:

– Директор нашей школы, скажу тебе, Антон, мужик исключительный, каких поискать! Воевал, на фронте обе руки потерял, но выучился в педагогическом… Протезы ему руки… то есть культи натирают, так он в школу без них. Но слушаются все его четко! Сами себе отметки ставили. Кто что заслужил. Бывалоча спросит: «Ну, Яблонев, как думаешь, что заслужил?» Выдавливаешь из себя: «Двойку, Петр Иванович». – «Совершенно справедливо оцениваешь свой ответ, хвалю. Поставь в журнал и дневник». Ну и выводишь собственной рукой две двойки: одну в классный журнал, другую в собственный дневник. И чтобы кто его обманул – ни-ни. Ни разу такого не было. А почему? Справедливый. Пацан из младшего класса подбежит: «Петр Иваныч, Колюня Верку за косу дергает. Я ему всыплю маненько?» – «Всыпь. Я разрешаю». Понял? Ну а в этом году у него несчастье произошло: дом сгорел. Ничего вынести не успели, он старуху-мать каким-то чудом выволок (загорелось ночью). Вот всем селом и строили ему… Конечно, и без меня могли бы спокойно обойтись, но, сам понимаешь, не мог я в стороне остаться. Петр Иваныч обрадовался, говорит: «Я знал, Леша, что в жизни ты пойдешь верным путем, не собьешься…» Я даже обнял его, не выдержал. Пусть до ста лет живет, нам такие мужики нужны, на них земля русская держится, верно я говорю?

Я слушал Алексея уже в сладкой полудремоте. Что ж, молодец, Яблонев, так и надо, ты всегда знаешь, что делаешь, и в твоем отношении к миру есть незыблемая твердая основа, которую ничем не сокрушить. Я же связан с окружающим тысячами непрочных ниточек, одна порвется – я уже в панике. Хорошо, что Яблонев вселяет в меня уверенность, «подсыпает» мне веры и оптимизма в людей, в будущее, в самого себя.

Последние дни октября ощетинились дождями. Ничего приятного не было в утреннем пробуждении, когда взгляд невольно останавливался на окне, – студенистый кусок неба застрял в нем; неравномерно простукивали железное сердце подоконника капли, срывающиеся откуда-то сверху. Но погода лишь одного меня вгоняла в меланхолическое настроение, Яблонев не обращал на нее особого внимания. Фыркая, как лошадь, и разбрызгивая воду по всей ванной, он подставлял спину под кран, бьющий фонтаном холода, а потом, растираясь жестким ворсистым полотенцем, подшучивал над моей хилостью, над тем, как я, боясь застудить горло, умываюсь тепловатой водой:

– Ты скоро и холодильник будешь в шапке и пальто открывать! Надо же приучать себя к холоду, а то так и будешь все время киснуть…

Я пытался отбиваться:

– Так горло у меня слабое. Чуть что – и готово, ангина.

– Подумаешь, горло! Надо и его закалять. Полоскать холодной водой, постепенно снижая температуру. Никакое горло беспокоить не будет.

– Да пытался. Раз чуть воспаление легких не получил.

– Значит, не так, как надо, делал. Все надо с умом. Давай научу.

– В следующий раз.

– Опять увиливаешь?

– Да ничего подобного, просто времени уже нет, надо бежать.

Мы быстрым шагом спускались (Алексей оттаскивал с трудом меня от лифта) вниз, вскакивали в битком набитый автобус, потом под моросящим назойливым дождем бежали к университету.

Последние дни я постоянно ощущал в себе тоскливую заторможенность, неприятное чувство покинутости. В школе я был мечтателем, любовь к Прекрасной Даме была отдушиной, где я глотал порцию свежего кислорода, чтобы превозмочь серость будней; всполохи романтических надежд оживляли мое сердце. Сейчас эта мечтательность, задушенная хмурой осенью в чужом городе, и не думала оживать, приходить ко мне на помощь, потому что образ Прекрасной Дамы, сотканной из воздуха, вдруг наполнился кровью, дыханием человеческой плоти…

Но я чувствовал, что заплутался. Летящей походкой мелькала Башкирцева мимо меня, я видел всплеск солнечной волны ее волос где-то вдалеке от себя – и мир разбивался, в мелких осколках нерастраченной любви лежал у моих ног. Я ощущал пронзительно и сладко, как стучит мое сердце, разбуженное и потревоженное, снова мечтающее взлететь и сгореть в светлом пламени поклонения. Оно устраивало бунт, и я иногда с удивлением обнаруживал себя резво шагающим к Башкирцевой… Сердце и разум сошлись в рукопашной, мне оставалось только сдаться на милость победителю – но уже сейчас моя душа тлела и скручивалась, как легкая береста, уничтожаемая огнем.

Как все проще происходило у Алексея! Как-то застав его за ремонтом Машиных часов (и это он умел!), я чистосердечно восхитился его стратегией:

– Хитрющий ты мужик, Алексей. Прямо-таки петлю накидываешь на человека. Наверное, даже английская королева не устояла бы перед твоим натиском.

Яблонев, прижмурив левый глаз, посмотрел на меня насмешливо и снисходительно:

– Королева мне не нужна. Из нее хорошей жены не получится. А вот Маша – это то, что надо. Все просто: я должен переложить все ее жизненные проблемы на свои плечи, женщина в наше время нуждается в твердой надежной опоре.

Я хмыкнул:

– У каждого – своя теория. А вот Авдеев считает, что завлекать надо интеллектом.

Алексей рассмеялся:

– Кого он завлечет своим интеллектом? Нет, Антон, из твоего интеллекта шубу не сошьешь. Отношения между мужчиной и женщиной, в основном, могут строиться только на деловой основе.

– А любовь?

– И любовь – только другая. Заботливая, рациональная, что ли. Ну, разные там фифочки, слюнявочки, стишата про лунные ночи – это сгодится для первой школьной влюбленности. Замуж-то в это время никто не выходит, так? А в моем возрасте («Какой у тебя возраст?» – подумал тут я) надо думать о долгосрочном плане: создании семьи, получении квартиры, хорошей работе.

– Да ты что, жениться, что ли, на Базулаевой хочешь? – изумился я.

Он встал, уперся руками в край стола, секунду-другую молчал, потом изрек:

– Не исключено. Надо, чтобы я ей понравился.

– Понравишься, – убежденно произнес я. – Ты не можешь не понравиться.

На ноябрьскую демонстрацию пришли все как один. Порывистый, с сумасшедшим характером ветер рвал флаги и транспаранты из рук. С воздушными шарами нечего было и соваться, но дети есть дети, многие из них тоскливо задирали головы к свинцовому небу: оно безжалостно похищало из их рук разноцветное счастье. А когда колонны двинулись с места многоцветной, извивающейся по улицам, тысяченогой гусеницей, – ноябрьский ветер обрадовался вместе с нами и стал подталкивать в спины, так что люди не шли, а почти бежали, как в атаку.

Все, кто остался в городе, не поехал домой на эти три коротких дня, снова решили «собраться». Топтались у студенческой столовой – продрогшие, с посиневшими носами, – ждали Башкирцеву, которая по ходу демонстрации куда-то исчезла, а говорила, что и в этот раз можно у нее посидеть. Появилась она не скоро, даже и не подумала извиниться – этакая недовольная всеми принцесса из сказки братьев Гримм, – и мы двинулись к ее дому.

Мы ввалились, как табун, в уже знакомую прихожую и… наткнулись на отца Башкирцевой.

Все вмиг притихли, а Башкирцев, глядя на наши растерянные лица, захохотал. Голос у него слегка потрескивал и как бы искрился, – и вообще он привлекал обаятельностью породистого настоящего мужчины: крупная голова с ежиком полуседых волос, упрямые, будто затвердевшие глаза, чуть загнутый вверх подбородок; светло-серый костюм подчеркивал спортивную подтянутость его фигуры.

Мы вразброд – кто в лес, кто по дрова – поздоровались.

– Вот вы, значит, какие, – ответив нам, заискрил голосом Башкирцев. – Будущее перестройки, будущее страны, те, кто заново перепишет нашу многострадальную историю… А может, и не надо ее переписывать, а? Ладно, ладно, я шучу. Вы, наверное, пока об этом не думаете – на первом курсе я был большим балбесом. Только не обижайтесь: это не в упрек, это своего рода комплимент. «Безумству долг мой заплачен…» – как гениально заметил поэт. Теперь ваша очередь. Живите, радуйтесь, наслаждайтесь. А лет так через пяток – тогда вгрызайтесь в общество, исправляйте его, бичуйте наши ошибки. Все идет по кругу – «все ведомо, и только повторенье грядущее сулит». Но стоп – вижу по глазам дочери, слишком долго держу вас у порога. Итак, я, как вы любите выражаться, отваливаю…

Когда за Башкирцевым захлопнулась дверь, мы разделись. Усаживаясь за стол, Алексей бросил мне предупреждающий взгляд, но водки не было, пили сухое, но и его я почти не касался.

В этот раз, наученные горьким опытом, все вели себя чинно и благопристойно: спорили о новых течениях в поп-музыке, о пьесе Шатрова, о том, почему застрелилась жена Сталина…

Немного погодя, я вышел на балкон с теми, кто решил перекурить, спрятался от бешеного ветра в уголочек и думал о том, что надо было бы ехать домой, а не оставаться здесь…

Сквозь оконное стекло видно было, как танцуют в комнате. В полумраке разглядел пару – Башкирцева и Авдеев. Я замечал, что Сашка начинает увиваться за Катей, но это меня не трогало, я был уверен, что опасность его интеллекта на Катю не распространяется. Их фигуры напряженно застыли. Авдеев проповедовал довольно странную манеру танца: стоит на месте, перебирает слегка ногами и клонит подругу то вправо, то влево.

Ко мне подошел Есипов, сердито сопя; я посмотрел на его раскрасневшееся лицо.

– Тоже мне, музыкальный знаток выискался! – бурчал Володька, еще не остыв от спора с Эдиком Барминым, певшим в каком-то самодеятельном ансамбле. – Если голосишь с эстрады, значит, все знаешь, что ли? Понимаешь, Антон, у меня изжога сразу появляется от всезнаек. А Эд тупо самоуверен! Да черта с два, никогда «тяжелый металл» не отомрет, голову даю на отсечение. А ты как думаешь?

Я пожал плечами. Причудливый человек, этот Есипов. Обожавший поп-музыку и явно избегавший девчонок, бежавший от алкоголя как от огня, но часто повторяющий: «Умру, но поем!» – он съедал съестное в таком количестве, что становилось страшно. Не набивающийся ни к кому в друзья, он иногда совершенно не вовремя открывал свою душу. Сам любил советовать, но все замечания в свой адрес пропускал мимо ушей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю