355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Петрухин » Методика обучения сольному пению » Текст книги (страница 1)
Методика обучения сольному пению
  • Текст добавлен: 11 сентября 2016, 16:42

Текст книги "Методика обучения сольному пению"


Автор книги: Валерий Петрухин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)

Валерий Петрухин
Повесть и рассказы


МЕТОДИКА ОБУЧЕНИЯ СОЛЬНОМУ ПЕНИЮ

 
Недаром ты металась и кипела,
Развитием спеша,
Свой подвиг ты свершила прежде тела,
Безумная душа!
 
– Евгений Баратынский

Глава первая

Меня разбудил лихой громовой раскат. В ту же самую секунду, как только я открыл глаза, возвращаясь из бессознательного полета сна в четкую реальность ночи, в окно над моим изголовьем проникла мертвенно беззвучная вспышка молнии. В ее поразительно неживом, пугающем белом свете на миг вынырнул из моря тьмы старый шкаф. Но не успел закрепиться в моем сознании – опять зев темноты поглотил его. Через минуту гром с такой неистовой силой и мстительным бешенством рассек воздух над нашим домом, что испуганно затренькало плохо закрепленное стекло в раме окна…

Дождя еще не было, а ко мне пришло некое самодовольство; я ощутил расслабляющую истому в сердце: мне не грозила опасность вымокнуть под дождем и вжимать голову в плечи при угрожающих вспышках молний. Я нетерпеливо ждал сумбурного монолога ливня, когда он обрушится наконец и земля сладко разомлеет под неудержимостью его потоков.

Гроза снова полыхнула. Свет ее озарил все тот же громоздкий платяной шкаф, круглый залысевший стол, горбатый диван, прижавшийся к стене.

Я инстинктивно сжался, ожидая расщепляющегося посвиста, но на этот раз гром не оправдал моих ожиданий. Он прозвучал значительно мягче, чем раньше. На то у него была своя причина: вскоре я уловил нерешительный, будто пробный, перестук шажков дождя по шиферной крыше терраски. Но с каждой секундой они становились все увереннее, нахальнее, громогласнее – в спешке, ослабленно и коротко, промигали многоточием молнии, как бы на прощание, уже по-стариковски добродушно, проворчал гром, – и монотонный гул летнего бесшабашного ливня заглушил собой все звуки.

Тотчас же на это отреагировал воздух, у него появилась как бы легкая ворсистая шерстка, раз-другой-третий коснувшаяся моего лица.

Это было чрезвычайно приятно, я уже забыл о том, что только что спал, лежал в бездумной отрешенности, словно загипнотизированный гармонией ночного потопа. А ливень нагуливал силу: я услышал, как в ритмичное уханье стали врываться жесткие щелчки – это твердые лбы досок крыльца отражали наскоки тупо беснующихся водяных нитей, старающихся проникнуть под крылечный навес.

Я встал. Приоткрыл дверь: и меня с суматошной неразборчивой проворностью окатили свежие колючие, вкуса тающей льдинки брызги. Я невольно отступил назад.

Сладострастно урчала земля, принимая бурную влагу и не умея сразу напитаться; резко, до щекотки в носу, пахло размокшим деревом, иногда наплывал йодистый железный запах от бочек, стоящих во дворе под узкими желобами; и странное желание прошло по моему сердцу: а хорошо бы стать деревом, травой, дождем, небом…

Был, очевидно, третий час ночи, я стоял на крыльце терраски, и мне почему-то казалось (будто нашептывали мне), что этот дождь как бы занавесом отделяет мою прошлую жизнь от грядущей. И я думал о том, что ждет меня утром.

Завтра… вернее, уже сегодня, я с матерью уезжаю в Алешинск, буду сдавать вступительные экзамены в вуз, на исторический факультет. С детства, – побывав раз в пионерском лагере и удрав оттуда намного раньше окончания моей смены – ужасно тосковал по дому, – я не любил никуда ездить, и теперь, уже в восемнадцать лет, эта поездка представлялась мне путешествием на край света.

Еще где-то минуты две я колебался, затем с быстрой решительностью, чтобы не раздумать, снял с себя майку и плавки и бросил их в прогал открытой двери на смятую кровать.

В первую секунду, очутившись под ливневыми бичами, я задохнулся от их тугой тесноты, по теплому, все еще расслабленному телу пробежала судорога, но уже секунды спустя, ошпаренный, оглушенный, беззащитный, я почувствовал страстное биение сердца, переходящего на новый ритм.

Воды укутывали мои ноги; руки оплели тяжелые мокрые плети; лицо, поднятое вверх, было смято, расплющено напором воды, но тут же оно обновилось, кожа загорелась, задышала, сроднилась с неумолчным стремительным разбуженным движением – меня трепало, несло, вывинчивало из самого себя…

Минут пять я простоял так, приняв на себя массу воды, которая, обмыв меня с головы до ног, превратила мое тело в гладкий непоколебимый утес, вросший в скользкую землю. Потом на терраске я насухо вытерся жестким полотенцем.

Одевшись, лег под одеяло. Тело дышало горячо и сухо; я постепенно согревался, улыбался чему-то про себя и под непрекращающуюся чехарду ливня задремал…

Гуляющие по утреннему двору куры, как и сотни раз до этого, разбудили меня своим кудахтаньем. Особенно громко и назойливо они шумели, как назло, под окнами.

Я поворочался с боку на бок с привычным вялым раздражением; вспомнил ночь, шумливый ливень и ощутил, что во мне до сих пор живут невесомость и чистая свежесть дождевой воды.

Не стал мучить себя новой насильственной дремотой и вышел на воздух. В углах двора робко затаились маленькие зеркальные лужицы, маслянистой краской около них были выписаны крохотные листики травы, вверху – ослепительно синее, с солнечной подсветкой, небо; пушистыми точками застыли клочки разорванных ночной грозой облаков.

Бабушка, грузная, с круглым шершавым лицом, босиком стояла на расплывшейся, чмокающей земле и, выбрасывая вперед большие руки с крючковатыми пальцами, кормила кур, которые с взбалмошной суетливостью наскакивали друг на друга, отвоевывая себе место у деревянной кормушки.

Я умылся, привычно поднимая сосок умывальника, в котором дремала та же дождевая вода, тихая, мягкая и уже присмиревшая, прирученная, с готовностью обмывающая лицо, пошел к сеням, ступая по разбитой дорожке, из которой ночью вымыли ручьи разнокалиберные камешки; они неловко попадали между пальцами, и я шел по двору подпрыгивающей осторожной походкой.

Ловя лицом смутную ласку первых солнечных лучей, я постоял немного на приступочках; мимо шныряли возбужденные кормежкой куры, подняв взволнованно вверх выдранные хвосты, мимоходом прихватывая закисших на дорожке жалких червячков; с поля, начинающегося сразу за нашим огородом, донесся неуверенный гул трактора; бабушка, широко расставляя ноги, теперь несла еду свиньям, и я слышал, как нарочито зло она покрикивала на них: «Куды, ну куды ты лезешь? А ну, отодвинься, кому говорю, ну!»

В ее низком неторопливом голосе я никогда не слышал глухих неприятных раскатов гнева, злобы и раздражения. А ведь все в нашем доме держалось на ней: она вставала раньше всех и успевала накормить не только кур, поросят и козу Милку, но и приготовить завтрак для всех нас.

Последний день дома. Он наполнялся июльской зрелой жарой, неутомимым чириканьем воробьев, пробующих уже начинающую поспевать вишню, снисходительным рокотанием юрких самолетов, пролетающих невысоко над нашей деревней.

За заасфальтированной дорогой, разбившей деревню на две половины, чуть вкось от вытоптанной мальчишескими ногами лужайки, стоял дом Тони, почти до самых окон заросший густыми темно-зелеными кустами сирени; на шиферную крышу склонила свою кудрявую голову рябина. Просторный дом с высоким царским крыльцом был выкрашен по странной прихоти хозяина в ярко-малиновый цвет.

Я мечтал увидеть Тоню, но, увы, она и не думала появляться. И опять тоска зашевелилась в моем сердце. В последнее время ее образ внезапно возникал из ничего. И тогда я старался стряхнуть его невыносимый груз: бежал играть в футбол или (если дело было в школе) рвался отвечать урок.

Я проходил мимо луга – нашего «священного» места. На нем пацанами гоняли футбол (весной здесь рано сходил снег), классе в девятом вместе с девчонками играли в лапту юрким порыжевшим мячиком. От сильного удара он улетал в по-весеннему раскисшие огороды, и никому не хотелось лезть в грязь, но девичьи глаза смотрели насмешливо… Здесь я впервые назначил свидание Тоне.

Нет, я совсем не хочу ее видеть… Ведь сейчас у нас все кончено, и она дружит уже с Мишкой Пятаковым. И я вспомнил, как мы подрались с ним у клуба, когда он обозвал меня «слюнявым лириком». Мишка быстро и ловко разбил мне нижнюю губу. А я, кажется, ни разу и не попал, лишь бестолково размахивал руками… Пока я шел той беззвездной темной осенней ночью домой, весь перепачкался в крови. Но не до этого мне было: во мне тогда все мелко-мелко дрожало. И я почему-то вообразил, что у меня вместо сердца – тонкий стеклянный сосуд. Эта нелепая мысль не давала мне заплакать горькими слезами горя и стыда. И нечего мне было «выступать» против Пятака, ведь он немного занимался боксом. Я даже подозревал, что он пожалел меня. А может, и измолотил бы – если б не вмешались ребята. Когда я сплевывал кровь, склонив голову к земле, то услышал повелительный окрик Пятака: «Тоня, обожди!» И она видела, наблюдала, как я нескладно машу руками!.. В ту ночь около дома я наткнулся на отца, который, естественно, был «выпивши», как выражается бабушка, и играл на гармошке, беззаботно развалившись на лавочке у дома. Как только я подошел к нему, мне почему-то сразу стало плохо, затошнило. Отец, сжав мехи потрепанной «Чайки», выплюнул изжеванную папиросу и хотел было ринуться в клуб, не спрашивая меня ни о чем, но я его остановил. Да он и сам все отлично понимал… Мы тогда долго просидели рядом, и отец с пьяной словоохотливостью рассказывал мне, как в свое время подрался за мать и его чуть не убили чугунной гирькой…

Зачем сейчас я шел к дому Нилиных? Он приближался ко мне с каждым шагом, хитровато поглядывающий широкими окнами из-за зелени сада. Чтобы подняться на крыльцо, надо было пересчитать десяток ступенек, и когда я приходил, бывало, к Тоне, то мы с ней долго и терпеливо спускали по этим ступенькам девяностопятилетнюю бабку Нилиху, свинцово-неповоротливую, вечно недовольную тем, как ее выводят гулять, и в упор рассматривающую меня ехидными бодрыми глазами.

«Пройду мимо, – решил я. – А что тут такого: иду на речку. И все. Никаких проблем».

Но мимо не прошел. Я все-таки остановился около крыльца, потому что увидел: дверь открыта, и Тоня моет полы в сенях.

Поймал себя на мысли: топай-ка ты, брат, дальше, а то подумает еще, что специально пришел, чтобы ее увидеть. Но поступил иначе: стал подниматься по широким ступенькам.

– Привет, – сказал я, встретившись взглядом с Тоней.

– Здравствуй, Антон, – ответила она и деловито отжала тряпку над ведром, как бы нисколько не удивившись моему визиту, будто ждала меня.

Я же с обостренным интересом, словно стараясь запомнить навек, продолжал разглядывать девичье лицо с суховатой блеклой кожей. Размытые веснушки на переносице и крыльях слабого пугливого носика, впалые щеки придавали лицу, вкупе с еле-еле розовевшими и совсем неприметными губами, какую-то незавершенность.

«Девчонка как девчонка, – подумал я. – Притом некрасивая».

– Убираемся? – поинтересовался я.

– Ага. Надо, – ответила Тоня. – Ты на речку, что ли?

– На речку, – небрежно подтвердил я. – Перед отъездом искупаться хочу, а то в городе, говорят, задохнуться можно от жары.

– Я слышала, ты в университет поступать будешь?

Тоня развернула тряпку и несколько раз ее встряхнула, как бы говоря: вот ты тут стоишь, а мне дела надо делать. – Я понял намек, но почему-то уходить не хотелось. Ну зачем я унижаюсь, мелькнуло, но я продолжал в том же небрежном тоне:

– Да, попробую, что получится. Попытка – не пытка, как говорится…

– А как же военное училище?

Ишь ты, запомнила. Да, в восьмом классе я мечтал стать военным и говорил ей об этом. Но потом дядя, он оставался на сверхсрочный, порассказал кое о чем, да я и сам стал понимать, что это не по мне.

– Детские мечты, – буркнул я. – А ты куда надумала, в радиотехнический?

– Кто знает… – протянула вяло Тоня и хлопнула себя тряпкой по мокрой красной коленке. Потом посмотрела на меня в упор родниковой чистоты глазами и неожиданно спросила, не удержавшись от улыбки-воспоминания – Антон, ты не поможешь мне бабулю спустить на лавочку?

– Давай.

Тоня чуть задела меня плечом, открывая дверь в комнату, но даже не повернула головы, простоволосая, босая, с грязными коленками, в ситцевом полинялом платьишке, из которого давным-давно выросла… Не замечала меня, не стыдилась, а ведь в незапамятные времена строго наказывала: «Ты рано не заходи, я полы буду мыть, после обеда, ладно?» Разноцветное воспоминание: на выпускном вечере она, поразив меня, пришла в кремовой шелковой кофточке, светло-голубых брюках, сияли бежевыми блестками туфли на высоких тонких каблуках…

Нилиха положила мне на плечо руку тяжеловеса; серые зрачки по привычке начали обследовать меня с головы; она что-то пробурчала осудительно, но, как всегда, я ничего толком не разобрал.

Напрягаясь и стараясь сходить со ступенек в такт, мы спустили ее на зеленую травку и устроили на скамеечке на излюбленном месте – под рябиной. Тоня принесла ей палку, похожую на царский посох.

– Спасибо, Антон, – проговорила Тоня и озабоченно посмотрела в глубину сеней. – Надо идти домывать. Счастливо, значит, тебе, ни пуха!

– К черту! – ответил я и проводил ее взглядом: она поднималась на крыльцо, белея подколенными ямками; я стоял, смотрел нахально и вспоминал, как неудобно было голове на острых коленных чашечках и звёзды косо, короткой трассирующей чертой резали черное августовское небо…

Назойливо лезли в глаза синие звезды цикория, спина ощущала упорный и почти обжигающий взгляд Нилихи.

Я поднял голову – и увидел, что иду снова к своему дому. Солнце раскаленной вспышкой ударило по глазам; я невольно зажмурил их и некоторое время шел вслепую, отгоняя от себя желание вот таким манером испытать судьбу: перейти дорогу. Услужливо сработало воображение: я увидел свое окровавленное тело, кувырком летящее по асфальту, пронзительный захлебывающийся крик Тони, скрежет тормозов; вот она бежит к дороге, падает, встает, снова бежит, в светлых глазах – ужас… И только Нилиха по-прежнему мертво сидит на своем троне, в ее глазах – насмешка: она все знала, все предвидела…

Но здравый смысл все же победил. Я открыл глаза. До кромки трассы оставалось два метра. Из-за поворота вылетела легковая машина. Через три секунды она пролетела мимо меня, ударная волна ветра хлестнула по щекам.

Весь день я прожил со смутой в душе. Когда солнце оказалось в зените и припекать стало так сильно, что рубашка становилась мокрой от испарений тела, я двинул на речку. Там увидел Пятака с ребятами. Они сидели на дне неглубокого песчаного котлована и резались в «козла»: Косырь, показывая обломки гнилых зубов, так и ел глазами партнера, по-видимому, подсказывая ему, с какой карты лучше всего зайти; Пончик, поджав ноги, как турок, от волнения то и дело сплевывал, а тощий Гном то вскакивал, то садился; Пятак полулежал, лениво глядел не на карты, а на зеленые речные волны, но глаза его все-таки немного косили в сторону чужих карт. Тут же гоношилась мелкота, поджидая, когда достанется окурок сигареты. Я подошел, поздоровался. Пятак лениво шевельнул круглыми желтыми глазами, выдавил из себя: «Здорово!», остальные буркнули что-то нечленораздельное.

Берег Мокши в этом месте выделялся пологим спуском, здесь стояли лодки; дно у берега, где была купальня, устилал ровный песок – в выходные жаркие дни здесь собиралась вся деревня.

Тяжелой свежестью окатила меня вода, я нырнул, с наслаждением погружаясь в холодные глубины. Долго под водой мне оставаться не удавалось, накатывалась паника: я боялся, что мне не хватит воздуха, чтобы добраться до поверхности и, как оглашенный, выскакивал из воды, судорожно хватая ртом воздух.

На середине реки я повернулся на спину. Если плыть в таком положении долго-долго, успокаивая дыхание, приноравливаясь к ритму взбегающих друг на друга волн и непрестанно смотреть в небо, то создается впечатление полного покоя. Будто легкая тень от облачка лежит на шелестящих, лепечущих что-то между собой волнах.

В таком бесчувственном забытьи течение реки могло унести далеко. Поэтому в скором времени я перевернулся на грудь и пошел саженками к берегу.

На него я выбрался приятно усталым; ребята решили размяться и гонялись друг за другом, мутя воду, а Пончик, вечно ему не везло, сидел на мелководье и со скорбно-несчастным лицом рассматривал ногу, которую порезал ракушкой. Рядом стоял четвероклассник Колька Головастик, никого и ничего на свете не боящийся, и с блаженным видом смолил окурок, подаренный ему расстроенным Пончиком.

Прежде чем улечься на песок, я бросил еще раз взгляд на ребят: Пятак довольно гоготал, оседлав, как коня, нерасчетливо вынырнувшего около него Косыря, который не на шутку захлебывался в мутной воде… «Мужские игры на открытом воздухе», – кажется, так назывался один из фильмов, шедших в нашем клубе.

Вечером первой с работы пришла мать. Наскоро перекусив и с привычной беззлобностью отругав меня за то, что бездельничаю и лодырничаю, вместо того чтобы повторять по истории «трудные места», она стала собирать в дорогу мои вещи. Еще раз заставила посмотреть: все ли необходимые документы я взял, ничего не забыл?

Бабушка, сурово поджав губы, сидела на своей кровати и молча, с философским спокойствием, наблюдала наши сборы.

Около восьми к нам пришли тетя Лариса, сестра матери, и еще одна бабушка, со стороны матери, Клава, начавшая тут же с порога давать советы: как вести себя в городе, с кем дружить, кого избегать, во сколько часов укладываться «баю-бай»…

Отец приехал, когда его уже не ждали. Мать, как только он вошел в дом, сразу недовольно заворчала: сын уезжает, а его носит неизвестно где. Отец не стал вступать в пререкания, поужинал, потом, минут пять послушав неумолчное стрекотание женщин, вышел на крыльцо покурить.

Мне эти наставления тоже порядком надоели, и я незаметно выскользнул из дома По давней привычке забрался в отцовский автобус, где так необыкновенно сладко пахло бензином.

На горизонте бурые облака затягивали последнюю малиновую полосочку заката. Около клуба уже загорелась на высоком столбе яркая лампочка под жестяным абажуром, из двери также сочился свет…

Я оказался невольным свидетелем, как на крыльце дома Нилиных показались две фигуры: одна Тонина, ну а вторая… легко можно было догадаться. Я опустил голову на руль, уперся лбом в руки, чтобы не видеть, как они в обнимку пойдут к клубу и… неожиданно просигналил.

Я понял, что осиротел. Душа жаловалась, стонала, плакала от одиночества. И то, что я сидел один, спрятавшись ото всех, ненавидя всех, вдруг придало мне странное спокойствие, внесло в душу умиротворенность: я как бы понял, что никогда и ни над кем не буду иметь власть, кроме как над самим собой. Я свободно и расслабленно откинулся на спинку сиденья и как-то особенно остро принял в себя и эту смутно-тревожную ночь, и пыльную тишину автобуса, и косой луч света, падавшего из окна дома на голубую траву около фундамента…

Вспыхнул рубиновый светлячок папиросы отца. Он постоял у калитки, посмотрел на деревню, на звезды в ночи, на лес за рекой, на автобус, на меня и ушел спать.

А я еще долго сидел в автобусе, до тех пор, пока не позвала мать: надо хоть немного поспать, в три часа утра мы должны ехать на вокзал, в город.

Июльские звезды появились отчетливой татуировкой на бесконечном теле неба.

Глава вторая

И снова пришло утро с шаловливым беспризорным ветерком, и я, невыспавшийся, вялый, стоял вместе с матерью на перроне незнакомого Алешинска. Свежий воздух делал примочки моему помятому лицу – в вагоне была духота, и я всю ночь не мог заснуть…

Минут пять мы постояли у здания вокзала, обвыкаясь и ожидая, когда толпа приехавших, вытекшая длинными ручейками из восемнадцати вагонов, немного поредеет, перехваченная тупорылыми троллейбусами, пузатыми автобусами, юркими такси, затем я подошел к высокому и худому милиционеру и спросил, как проехать к университету.

Он объяснил, не меняя спокойно-брезгливого выражения лица, печально разглядывая меня и поддерживая рукой пенал-рацию, на тонком ремешке переброшенную через плечо.

Усадив мать в автобус, я встал около нее, зажав в ногах небольшой кожаный чемодан, в котором находились все мои принадлежности. Мать все пыталась поставить его себе на колени, но я не давал. Только в тысячный раз подумал о том, что с матерью лучше никуда не ездить – всего боится, всего опасается: как бы что не вышло, как бы не забыть, не потерять, не оставить… Жаль все-таки, что отец не поехал, не отпустили с работы, с ним значительно проще, никаких дерганий, никакой мнительности…

Мать в молодости была красавицей. У нас в семье сохранились фотографии тех лет. Особенно мне нравилась одна: мать с несколько напряженным лицом стояла в безлиственном саду, держалась неестественно (видимо, по желанию фотографа) рукой за ветку. Но такой очаровательно юной и трогательной была она в длинном, почти по щиколотки, старомодного фасона осеннем пальто и в миниатюрных ботиках, отделанных поверху мехом, что я даже хвастался – носил это фото в школу, и девчата только ахали и спрашивали: не сохранились ли пальто и ботики. А Тоня, кстати, даже заметила, что моя мать похожа на королеву. И в самом деле, в том тонком молодом лице сельской девушки, мать которой работала дояркой в колхозе, а отец трактористом в МТС, чувствовались утонченность, изысканность, совершенно не свойственные вроде бы простой крестьянке. Наверное, мать быстро сдала, потому что сейчас от той красоты почти ничего не осталось: кожа пожелтела, сделалась дряблой, а нервная утонченность превратилась в болезненную мнительность. Что было – то прошло. Но ведь было!

Мы с ней вечно цапались. Уж очень она любила вмешиваться в мои личные дела. Даже когда с Тоней дружил, и то неустанно капала на мозги: «Не пара она тебе!» А почему «не пара» – и не думала объяснять. Все уши прожужжала нравоучительными речами, и слишком нервно реагировала на мои возражения. Как-то приучила она себя не слушать доводов другого человека, убедила себя в том, что хорошо изучила жизнь, – и я вскоре понял, что лучше с ней не спорить. В противном случае мы с ней заводились с полуоборота.

Мы вышли из автобуса напротив многоэтажного конусовидного здания. «Ты не ошибся?» – тут же недоверчиво спросила мать, но я лишь молча и снисходительно кивнул в сторону плаката, прикрепленного у входа. Он призывно обращался ко всем: «Приемная комиссия находится на первом этаже».

Внутри с десяточек, не больше, молодых людей толпились у столиков, над которыми висели таблички с названием того или иного факультета. Мы прошли в самый конец, пока не увидели – «исторический факультет». Я хотел было сказать матери, чтобы подождала меня в сторонке, но, взглянув на ее решительное лицо, понял, что от нее не избавиться.

Впереди нас стояло человека три. Я стал последним после девушки в пестром сарафане. Мать вполголоса восхитилась ее косой, тугой, светло-каштановой.

Документы у абитуриентов принимала толстая женщина в темных очках. Когда подошла очередь девушки, женщина молча протянула широкую ладонь.

В этот момент мать отвлекла меня каким-то вопросом типа: «Ты ничего не забыл, все хорошо проверил?» – и пока я отвечал ей в том же духе: «Ничего не забыл, все проверил», – то, естественно, не расслышал, что сказала женщина, а только увидел сразу расстроенное лицо девушки. Упавшим голосом она спросила:

– Неужели это так важно? Может быть, я потом представлю эту справку?

– Нет, без нее мы документы не возьмем, – сухо заметила женщина, выжидательно повернув в нашу сторону темные очки. – Ничего страшного, время еще есть, успеете…

Но девушка явно расстроилась. Убрав документы в сумочку, отошла было на шаг, снова вернулась – я посторонился.

– Но я издалека приехала, из Магадана. А если не успею вернуться?

– Ну а я чем вам помогу? – развела руками женщина. – Надо было раньше думать.

Раскрыв мой аттестат, темные очки с минуту изучали его, затем слабая ироничная усмешка мелькнула за ними.

– Ну, милый мой, аттестат ваш не очень-то впечатляет. Сразу хочу предупредить: в этом году у нас ожидается большой конкурс. Сами знаете, какой интерес сейчас к обновленной истории…

Я не успел и слова вымолвить, мать опередила меня:

– Ну и что такого! Аттестат как аттестат. Не хуже, чем у других. Чего раньше времени говорить? Может, он лучше ваших отличников все сдаст! Вы возьмите документы-то…

Я подавил вспыхнувшее раздражение. Прерывать мать в таких случаях – дохлый номер. Еще хуже заведется. Женщина, очевидно, тоже это поняла и вскоре выдала нам расписку.

– Не расстраивайся, – сказала мать веселым голосом. – Ты поступишь, обязательно поступишь.

– Ты так уверена?

– И ты должен быть в этом уверен. А то как же иначе? Внушишь себе, что ничего не выйдет, вот и провалишься. Надо убедить себя, что все будет хорошо!

Тоже мне, специалист по аутотренингу нашелся! Все это мы понимаем. Только не все от нас самих зависит.

Я поставил чемодан на землю, когда мы вышли, чтобы оглядеться, но тут же пожалел об этом: мать перехватила его.

– Мам, отдай чемодан, – я стал заводиться.

– Нет-нет, ты устал, я теперь понесу, – скороговоркой выпалила мать и посмотрела на меня невинными глазами.

Я психанул:

– Ма, ну когда это прекратится? Ты что, совсем ничего не соображаешь! Как люди-то посмотрят: женщина в возрасте тащит чемодан, а рядом налегке идет ее сын – здоровый бугай! Ведь стыдно же мне. Неужели ты этого не понимаешь? Из пеленок я уже давно вырос – когда это до тебя дойдет? Ну правда, когда ты перестанешь меня позорить? А ну – отдавай чемодан, не выводи меня из себя!

Мать со вздохом вернула мне поклажу и смиренно пошла рядом, хотя по заметному движению ее губ я понимал, что она хочет мне возразить, но, слава богу, вокруг было многолюдно.

Зашли в отделанное каким-то серебряным, ослепительно сверкающим под солнцем материалом кафе «Мотылек»; в меню – только блинчики, но со сметаной, маслом, яблочным джемом. Мы на скорую руку перекусили, и я с тоской вспомнил блины бабушки.

Во мне все еще не стихало раздражение: ну зачем понадобилось матери ехать со мной? Сам бы все спокойно сделал, свыкся бы, хотя и не люблю уезжать из дома. Нет, вбила себе в голову, что сын без нее пропадет – и никак теперь эту «идею» не перешибешь!

– Теперь куда? – спросил я.

– Квартиру искать. Так как, пойдем к знакомым Гавриловых, они мне адрес дали? – вопросительно заглянула она мне в глаза.

– Поехали, это ведь в юго-западный район города надо добираться, так, кажется, дядя Витя рассказывал… На десятом автобусе.

– Сейчас я посмотрю, у меня записано, – засуетилась мать.

До улицы Баженова мы добирались минут десять. Затем, сойдя с автобуса, по чертежу Гавриловых отыскали нужный дом – деревянный, некрашеный, барачного типа. Мы с матерью переглянулись, но решили идти до конца.

Дверь, на которой мелом была начертана цифра 17, находилась в самом конце полутемного коридора.

Немного помешкав, мы нажали на звонок, вернее, это сделал я. Дверь, обитую серым скучным дерматином, открыл мужчина; у меня сразу испортилось настроение: он живо напомнил мне гоголевского Собакевича – бочкообразное туловище, тумбы-ноги, голова с тупо скошенным лбом начиналась прямо от жирных плеч.

Угрюмые глазки уставились на нас с явной подозрительностью.

Мать поспешила объяснить причину нашего визита. Собакевич тяжело сдвинулся в сторону, освободив таким образом дорогу, и молча опустил голову – мол, проходите.

Квартира оказалась не такой уж и просторной, к тому же однокомнатной, но из кладовки сделали еще одну комнату, которую и сдавали квартирантам.

Мне стало совсем худо, когда я увидел, в какой тесноте придется жить, готовиться к экзаменам. Стол и раскладушка стояли впритык друг к другу, сквозь махонькое окошко, прорубленное на улицу, сочился слабый свет. Камера-одиночка, подумалось мне.

Мать спросила взглядом: ну как? А где еще искать? И я согласно кивнул.

Павел Павлович (так звали хозяина) сиплым низким голосом сообщил, что ни один из тех молодых людей, что жили здесь до меня, не пожалел о том, что поселился: один, «вольготно, никто не помешает», и запросил сорок рублей. Мы не стали торговаться.

Тут же мать выступила в своем привычном репертуаре, начала расхваливать меня: тихий, скромный, застенчивый, ну прямо ангел, а не человек; и в общежитие не хочется, нравы там не те… Я, не церемонясь, прервал ее, выразив озабоченность тем, что надо ехать на вокзал, покупать для нее билет на обратную дорогу.

Оставив чемодан в каморке, мы вышли под солнце.

– Не понравилось? – спросила мать, участливо вздыхая. Так как я лишь красноречиво развел руками, она продолжала: – И мне не показалось… Очень уж тесновато. Да и хозяин какой-то не такой. Ну а что делать, правда, Антош? С квартирами туго. Да и живут в одной по 5–6 человек, разве в такой компании можно к экзаменам подготовиться как следует? А тут ты один, сам себе хозяин. Жил же у Гавриловых сын, три года, ничего вроде…

– Сойдет, мама, сойдет, – постарался я ее успокоить, зная, что мнительность не даст ей покоя.

Пока ехали на вокзал, она без устали говорила, я безропотно слушал.

– Сынок, христом-богом прошу, готовься как следует. И на подготовительные курсы запишись, как договаривались, смотри, ни дня не пропускай, все записывай, все пригодится. Вечером не ходи никуда, видишь, город хоть и не Москва, а тоже большой, всякое может приключиться, шпаны везде хватает. Может, они телевизор тебе разрешат смотреть? Ну до программы «Время», спать ложись пораньше, чтобы голова была свежая. Гавриловы говорили, что жена у него больно хорошая, ты уж лучше с ней обо всем, ладно? Но главное – подготовка, подготовка, экзамены надо хорошо сдать, вишь, что в приемной комиссии сказали: конкурс большой ожидается…

Ах, если б кто знал, как мне все это знакомо! Перед школьными экзаменами та же песня слышалась. Мама, да все я понимаю, неужели нельзя о чем-то другом поговорить, без назиданий, а просто по душам, спокойно и без снисходительных ноток… Так нет, мать ведь только одноцветно мир видит, хлебом ее не корми, дай поучить дитя, как надо жить. А сама – знает ли? Если б знала, не шумела бы с отцом, жили дружно и согласно. И я бы у них поучился…

Поезд шел вечером, мы пошлялись еще по магазинам, пообедали в диетической столовой и вернулись на улицу Баженова.

Я стал уговаривать мать, чтобы она немного поспала – всю ночь будет добираться до дома, неизвестно еще: выспишься ли.

– Да не хочу я, Антон, не хочу, – долго отнекивалась она, но в конце концов притулилась на раскладушке. И тут же заснула, по-детски подложив обе руки под щеку.

Я сидел на стуле и думал о том, как тут буду один. Ничего, стерпится-слюбится, как говорят в нашей деревне. Не помрем. Совсем не обязательно каждый день видеть рожу хозяина (шибко он мне не понравился!). Буду день и ночь читать учебники…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю