355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Алексеев » Стеклянный крест » Текст книги (страница 8)
Стеклянный крест
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 04:06

Текст книги "Стеклянный крест"


Автор книги: Валерий Алексеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)

10.

Весь конец августа, до начала учебного года, я провел в лунатическом ожидании Анюты. Переписав часы прибытия поездов Савеловского направления, я даже в булочную бегал по расписанию, чтобы не пропустить телефонный звонок, а на ночь ставил телефон у своего изголовья. Я себе живо представлял: вот она выходит из вагона, идет по платформе с чемоданом в руке, заходит в телефонную будку, ставит чемодан на пол и, держа листок с моими координатами, начинает неуверенно набирать номер. Я не только ожидал, но и действовал, притом, как мне казалось, весьма методично. Я сходил в соседнюю школу, завуч которой жила в нашем доме и время от времени обращалась ко мне за книгами, которых ей было не достать, – и получил от нее заверения, что уж кого-кого, а мою племянницу примут без лишних вопросов. Поговорил с участковым: шел третий год перестройки, но институт квартальных никто не отменял. Еще я привел в порядок пустовавшую комнату: купил раскладной диван с обивкой ядовито-желтого цвета и ученический письменный стол (для чего мне пришлось – в который раз – поступиться принципами и обратиться к помощи всесильного Шахмурадова, и он не сходя с места устроил так, что все это мне в тот же день привезли), повесил на стене зеркало, под ним поставил тумбочку, так что получилось подобие трюмо, что еще? Да, хотел врезать замок, даже раздобыл его, но потом передумал и поставил внутреннюю щеколду: захочет – будет закрываться, не захочет – не будет, замок же как будто бы обязывает это делать. Единственный свой платяной шкаф я тоже переставил в ту комнату, мне довольно было и встроенного, в прихожей. Когда же я повесил в Анютиной комнате веселые шторы, имевшие, правда, несколько кухонный вид, и постелил дешевый палас на вонючей резиновой основе, комната вообще приобрела законченность и стала напоминать картинку с плаката, призывающего страховать жилье. После этого я отполз, точно сплетший паутину паук, и стал поджидать свою мошку.

А мошка все не летела. Десятки раз я перебирал в памяти наш единственный разговор: правильно ли я ее понял? не пошутила ли она, в самом деле? и не спугнуло ли ее мое спокойствие?

"Евгений Александрович, вы мне родственник?"

То, что Анюта перепутала мое отчество, лучше всяких доказательств свидетельствовало о том, что никакой договоренности с отцом у нее не было: старики на такие мелочи обращают особое внимание. Вообще предположение, что меня просто взяли в семейный оборот, было мне неприятно. В самом же вопросе я не находил ничего странного: ей было от отца известно, что я их дальний родственник из Москвы, но это от отца, ей нужно было получить подтверждение из первых рук, чтобы набраться смелости и в своей дерзкой просьбе хоть на что-то опереться.

"Тоже Прохоров? Нет? Это жаль. Ну, все равно".

Зачем ей нужна была общая фамилия? Как защита от моих посягательств? Я полагал тогда, что посягательств она не ждет: для шестнадцатилетней девчонки даже двадцатилетний немолод, я же почти вдвое старше ее, а природное безобразие делает меня в ее глазах вообще старцем. Общая фамилия была бы удобнее с чисто формальной, административно-паспортной стороны. Но в таком случае девчонка не по годам сообразительна – и слишком быстро обо всем подумала. Мне, например, когда я ехал в Лихов, то, что у моей матери с дядей Ваней могут быть разные фамилии, даже в голову не пришло.

"Я перееду к вам в Москву жить. Я буду вам очень признательна".

Нет, сколько ни крути, шуточкой здесь и не пахло. Это была выстраданная просьба. Фактически – готовность сжечь мосты, ведь слово "жить" можно было бы заменить другим, менее веским глаголом – или же вовсе обойтись без него. Из всех возможных вариантов Анюта выбрала этот, чтобы дать мне почувствовать невыносимость для нее именно жизни в городе Лихове. И, разумеется, она не вкладывала в слово "жить" никакого иного смысла (с обритой-то головой), все заблуждения на этот счет должны быть решительно отметены.

Прелестно, слово сказано. Что же ответил я?

"Конечно, приезжай", – сказал я, галантно дрыгая ножкой, с расхлябанной интонацией столичного денди, рассыпающего приглашения направо-налево: "Конечно, приезжай. Да попросту, без адреса, без церемоний, какой разговор?"

Очень мило звучит: "Конечно, приезжай". Человек просится жить, даже не пожить, а именно жить: "Не дайте мне умереть здесь, в Лихове". А ему отвечают так, как будто речь идет об экскурсии. И, наверно, мимика натужно-игривая, с ухмылкой коснеющими от досады губами: "Что ты, что ты, совсем ты меня не стеснишь, наоборот". А что "наоборот" – самому неизвестно.

Но это еще не все, дальше уже начинается мыльная опера.

"Живу я один, буду рад".

Еще бы ты жил не один: взгляни на себя в зеркало, гамадрил, да кто с тобой вместе согласился бы жить? Ведь до тебя противно дотронуться хворостиной. "Живу один". Этакая небрежная скука в голосе: единственный наследник титула и угодий, пустующий замок, английский парк с лебедями, всё будет у твоих ног. "О Сильвио! – воскликнула она, обливаясь слезами. – Мне нужен только ты, всё остальное мы вместе пропьем".

"Паспорт у меня на руках", – потупившись, сказала Анюта. Странно, при чем здесь паспорт? Я же не в ЗАГС ее приглашаю – и не вербую на лесоповал. Но как еще доказать, что она уже взрослая и имеет право распоряжаться собой?

"Тем более приезжай".

Что значит "тем более"? Почему "тем более"? Можно ли более быть готовой к бегству от родного отца к чужому, в сущности, человеку? Ты балагурил, идиот? Не удивляйся же, что получил в ответ тем же концом по тому же месту.

"Я пошутила". Какое душное, взрослое, не девичье и даже не женское слово. Годится какому-нибудь старшине-сверхсрочнику с густыми усами: "Звиняюсь, я пошутил". Конечно, на слуху у меня жаргон разбитных столичных девчонок, пэтэушниц или там продавщиц: "Да просто так я, ляпнула сдуру, и нечего на меня зыриться, всё это типа ля-ля". Откуда мне знать, как выражают эту простенькую мысль школьницы здесь, в городе Лихове? "Я с тобой неловко пошутила, не сердись, любимый мой, молю..“. Кто знает, может быть, именно слова этой песенки первыми пришли ей на ум, поскольку под рукой не оказалось подходящей заготовки. А почему не оказалось? Да потому, что произошло непредвиденное: слишком быстро вернулся отец, он вообще был встревожен, обнаружив нас в сарае вдвоем. Возможно, она сказала первое, что пришло ей в голову, подавая мне знак, чтоб я не вздумал развивать эту тему в присутствии отца? В таком случае, реплика ее пришлась весьма кстати: она как будто продолжала разговор с отцом – и в то же время многозначительно обращалась ко мне: "Молчите". Женщины такими уловками как раз и сильны. Вы спросите, откуда я знаю женщин? Да ведь для того, чтобы их знать, совсем не обязательно переспать с женским батальоном. Те, кто увлекается практической женологией, как раз женщин-то и не знают.

Но почему же она тогда не едет ко мне? Ждет, когда отрастут волосы? Чепуха, можно косынку надеть. Не отпустил отец? Глупости, такая своенравная девчонка, которая не поленилась обриться наголо для единственного выхода ко мне, и спрашивать не станет. Отец, конечно, мог не дать ей мой адрес и телефон, но я, во-первых, писал и произносил каждое слово вслух, раздельно и внятно, чтобы Анюта, если ей это нужно, тоже записывала. И прятать мой листок у старика не было причины: я видел его дочку один-единственный раз и на другой же день уехал, не пожелав задержаться даже на пару деньков, сколько он меня ни уговаривал. Прощаться со мною Анюта не вышла, я ее имени ни разу не произнес: расплатился со стариком – и уехал. Сама поспешность моего отъезда могла бы показаться подозрительной, но я ее, как мне казалось, очень удачно объяснил: я ведь большой ученый, мне в голову мысли приходят, вот на болоте и пришли, нужно срочно садиться за машинку. Иван Данилович отнесся к этому с пониманием – тем более что я заплатил вперед за весь обговоренный срок.

А почему я, собственно, сбежал? Ведь можно было задержаться на денек, найти Анюту – и напрямик ее спросить: так пошутила она или говорила серьезно? Но этого-то я как раз и не хотел делать, мне было бы горько услышать от нее: "Пустое, не берите в голову, Евгений Андреевич – или как вас по батюшке". Боялся я и того, что, поглядев на меня еще дня три-четыре, Анюта может взять свою просьбу назад.

Начался мой учебный год, тут еще Лизавета приехала, отдохнувшая и полная сил, но на Савеловский я после лекций наведывался иногда – проверить на всякий случай, не сидит ли там на узлах Анюта. Работу свою в университете я всегда делал с удовольствием, студенты меня слушали и побаивались лишь слегка, мое уродство, которое некогда отпугивало, с годами стало привычным в университетских стенах и благотворно действовало на аудиторию: если какая-нибудь легкомысленная девица начинала хихикать у меня за спиной, когда я, нарочно уродливо ковыляя, выходил из-за кафедры к доске, я мог быть уверен, что ее одернут сразу несколько добровольных и искренних моих защитников. Но если раньше я украдкой любовался свежими девичьими мордашками (предпочитая отчего-то округлые и глуповатые), то теперь они меня раздражали: я чувствовал себя оскорбленным, глумливо и глупо обманутым. Я по-прежнему отпускал в адрес своих студентов язвительные шуточки, подтрунивая над их невежеством, но эти шуточки, я и сам понимал, стали более желчными и вызывали не смешки, а робкую тишину. Однажды, возвратившись домой, я с досады врезал в Анютину дверь заготовленный замок и решил, что если она не объявится до Нового года, то я поселю в этой комнате квартирантов, какую-нибудь студенческую парочку, за номинальную, ради приличия, плату. И когда Анюта прибудет, скажу ей с порога, что надо было приезжать вовремя.

Ожидаемое чаще всего происходит, когда перестаешь ожидать. У Анюты хватило разума приехать не в будний день, а в воскресенье, и не вечером, как я прикидывал, а утром, не слишком рано, но и не поздно, ровно в девять часов. Должно быть, прислушиваясь к нашим с ее отцом разговорам, она брала на заметку все, что касалось моих привычек, – и теперь знала, что по воскресеньям я работаю дома, с шести утра уже на ногах. Открывая на звонок входную дверь, я ожидал увидеть кого угодно, соседа-прокурора, почтальона с телеграммой от Шахмурадова, попрошаек, сборщиков макулатуры, но не студентку в стройотрядовской робе с лихою кепочкой на голове. Мои студенты на дом ко мне не ходили, я этого, признаться, не люблю, одна шуструнья явилась узнать насчет своей курсовой, и я ее так шуганул, что сразу всех отвадил: "Евгений Андреевич просили-с не беспокоить-с". Не удивительно, что я смотрел на гостью недружелюбно: в такую рань, да в выходной – и выдернуть из-за рабочего стола, это – свинство. Ни на одну из моих студенток эта тонкошеяя, со стрижеными висками похожа не была, и уши из-под кепки, кругленькие, крепенькие, точно грибы-волнушки, торчали у нее не по-студенчески, по-детски, ярко-розовые при бледном лице, девочка волновалась. Ангельское Анютино личико, острый подбородок лопаточкой – все это, виденное лишь однажды, к тому же на слабом свету, призабылось, и я решил, что меня пришли агитировать, чего я тоже терпеть не могу. Но тут глаза ее вспыхнули, как ни у кого в мире, синим и одновременно желтым, и я ее узнал – и почувствовал себя глубоко, непоправимо несчастным: Анюта смотрела на меня с тихим ужасом, она ведь тоже впервые в жизни видела меня на свету – и в полную величину. Еще на лице ее ясно читалось, что она приехала на все готовая, это выражение готовности как-то сразу ее удешевило, сделало подержанной и невзрачной.

Должно быть, Анюта это уловила: она ведь рисковала, сдаваясь на милость незнакомому человеку, и интуиция ее была, естественно, обострена.

"Вы меня не узнали?" – тихо спросила она, и на меня повеяло луковым запахом ее страха.

"Как не узнал! – все с той же противной, вызывающей изжогу развязностью сказал я. – Здравствуй, Анюта, с приездом".

Я пропустил ее в прихожую, она вошла, сняла кепку, открыв беззащитную свою головенку, покрытую золотистой шерсткой (это было уже наше общее с нею воспоминание, и мы обменялись смутными полуулыбками, означавшими: "Обрастаешь?" – "Да, понемногу"), потом я как-то замешкался, высматривая, где ее багаж, и Анюта вопросительно, почти по-собачьи заглянула мне в лицо: "Куда теперь? Показывай, хозяин". Я провел ее в перестроенную комнату и сказал: "Вот здесь ты будешь жить. Это твоя комната, только твоя. Здесь тебя никто не побеспокоит".

Анюта всплеснула руками, прижала их к груди, повернулась ко мне:

"Так вы меня ждали?"

"Конечно".

Это было первое слово, которое я произнес естественным, почти человеческим голосом.

"Спасибо вам!" – горячо воскликнула она, и между нами пролетел ветерок: по логике, она должна была кинуться ко мне на шею, а я был должен ее крепко облапить, и оба вместе мы должны были долго-долго топтаться в беззвучном танце, изображая, что исстрадались друг без друга, и целенаправленно перемещаясь к дивану, который как нарочно разложен, – и вдруг завалиться на него, к удовольствию невидимого нам зрителя, и долго, разнообразно факаться, забыв про членораздельную речь. Наверно, чего-то подобного Анюта ждала, но, бегло взглянув мне в лицо, сразу поняла, что этого не будет.

"А я так боялась", – упавшим голосом сказала она заготовленное в комплекте к своему бесхитростному "спасибо", снова эти были лишними, поскольку должны были произноситься уже в объятьях, залепленным поцелуями ртом, но в подобных ситуациях трудно остановиться и не сказать того, что задумано.

Я написал "упавшим голосом" по бедности своего языка, и создалось, по-видимому, впечатление, что Анюта прямо-таки трепетала от нетерпения броситься на шею безобразному старику. Все было не так: у нее, как я теперь понимаю, имелись две разработанных линии поведения, любовная и родственная, разложенный диван позволил ей предположить, что первая предпочтительнее (женщина востра на такие подробности, ей довольно окинуть место действия взглядом, чтобы сказать себе: "Ага, дело будет"), но тут Анюта ошиблась: я разложил диван во всю ширину и застелил его пледом для того, чтобы лишний раз подчеркнуть, что это именно ее место. И, осознав свою ошибку, Анюта поспешно переключилась на запасной вариант, но верную (почтительную) интонацию ей удалось подобрать не сразу, звук немного поплыл, вот и получилось то, что я назвал "упавшим голосом". Оба варианта устраивали Анюту в равной степени, она приехала готовая стать и любовницей, и воспитанницей, в зависимости от того, что мне требуется. Однако после того, как любовный вариант был забракован, с каждой минутой он отступал все дальше, пока не стал вообще невозможным: на первый порыв ничего списать уже было нельзя, формировался родственный комплекс, который где-то выше я условно назвал шекспировским. Я этого, честно скажу, не предвидел (семейного опыта, в сущности, я не имел) и понял, что поезд уходит, когда он уже стал набирать ход. Анюта же поняла это сразу и все-таки огорчилась: она так и так приехала готовая платить, неважно чем, послушанием или телом, но опекунский, родственный вариант был для нее намного сложнее, ей предстояло теперь постоянно доказывать обязательность своего пребывания в моем доме. Первый порыв эту проблему закрыл бы самым простым и уже ей доступным способом. Попутно сама собою была бы решена и другая проблема: мы оба ни на минуту не забывали, что Анюта приехала с горькой девичьей тайной, любовный вариант эту тайну мгновенно бы рассекретил, а опекунский, напротив, возводил ее в ранг запрещенных, болезненных тем. Так что "упавший голос" пришел мне на ум неспроста: Анюта пожалела, что простое и удобное решение упущено. Теперь ей предстояло скоренько помладшеть, нащупать детские модуляции – да еще и определиться, кто она для меня, младшая сестра, племянница или послушная дочка. Мне тоже горько было, что поезд так быстро уходит, но я не мог и не хотел пользоваться одной лишь деликатностью ее положения: мне нужно было, чтобы меня полюбили. Несчастный глупец, Анюта приехала совсем не за этим: с того, в чем я видел венец трудов доброго гения, она предпочла бы начать. А дальше? А дальше по обстоятельствам: главное для нее было – закрепиться на этом плацдарме. И затаиться. И потерпеть. И подождать. Не думаю, что Анюта явилась с обдуманным планом меня извести, но смертной тоской от нее пахнуло: недаром, увидев ее на пороге, так задрожала моя душа. То чудище, на остров к которому в сказке летала славная купеческая дочка, имело основания для оптимизма: в косматой глубине его сидел неотразимо молодой, спортивный и красивый принц. А кто сидел во мне? Да я же сам и сидел. "Снимите маску, маска!" Мне нечем было ее удивить.

Взглянув на меня с усталым любопытством ("Рожна тебе надобно, старая образина!"), Анюта села на краешек дивана и проговорила:

"Ноги не держат, всю ночь не спала".

"Ты что же, ночью ехала?" – запоздало удивился я.

Она кивнула, потом сказала:

"Днем было бы не уйти".

Я помолчал, вникая в эту фразу.

"А что, отец не знает?"

Она посмотрела на крошечные старомодные наручные часики (явно мамашины), тонкие губы ее искривились в усмешке:

"Теперь уже знает. Я ему записку оставила".

"И написала, что ты у меня?"

"Конечно, – она пожала плечами. – У кого же еще?"

"Значит, скоро приедет".

"Кто?" – не поняла она.

"Твой отец".

"Нет, не приедет, – она покачала голенькой своей головой. – Пока мы сами не позовем".

МЫ – это было приглашением к соучастию, просьбой откликнуться.

"Сейчас будем завтракать", – откликнулся я.

"Спасибо, не хочется, я в поезде ела. Спать ужасно хочу".

"Тогда ложись".

Она вопросительно взглянула мне в лицо: да? теперь уже да?

Я отрицательно покачал головой.

"Эта комната – твоя, ключи на столе. Закройся – и спи".

"А вещи мои? – спросила она. -Я их на Казанском вокзале оставила, в автоматической камере".

"Почему на Казанском?"

"Так, – она снова усмехнулась. – Конспирация".

"Следы заметала?"

"Ага".

Я оставил беглянку одну, велел никому не открывать, к телефону не подходить – и поехал за ее приданым.

Приданого оказалось не так чтобы много: две стареньких кошелки, багаж вполне транспортабельный, но я понимал, почему Анюта его оставила: а вдруг я ее не приму.

Когда я вернулся с вокзала, дверь ее комнаты была настежь распахнута, беглянка спала на своем диванчике, накрывшись пледом с головой. Дыхание у нее было совершенно беззвучное. Я подошел, наклонился: да нет, живая. Глаза у Анюты были мучительно зажмурены, как будто и во сне она боялась увидеть меня. Вот так началась наша с нею семейная жизнь.

11.

Почти два года, до своих восемнадцати лет, Анюта жила у меня на правах дальней родственницы. Паспорт она с собой привезла, но на прописку отдавать его категорически отказалась, то есть, что значит «категорически»? Просто сказала: «Не надо», – и все, у нее это «не надо» звучало как объективная истина. Я, признаться, оказался в довольно глупой ситуации: участковый – мой хороший знакомый, и на его снисходительное отношение к моей племяннице из провинции я очень рассчитывал. Теперь при встрече он всякий раз юмористически спрашивал: «Ну, что, дядюшка, будем законы уважать – или перебьемся?» Дальше этих вопросов дело не заходило, а в скором времени в городе начался такой бардак, что проблема потеряла актуальность. Нет, соседские шепотки по подъезду гуляли: мол, профессор (все почему-то называли меня профессором) прислугу из деревни привез, малолетнюю дурочку, живет с нею, старый козел, и эксплуатирует, как домашнюю скотину. К счастью, Анюта выглядела старше своих лет, и даже сосед мой сверху, как я уже говорил, прокурор, отнесся к этим слухам безо всякого интереса. Не знаю, дошли ли до Анюты эти сплетни: скорее всего, не дошли, поскольку первые полгода она из квартиры не выходила («Ты бы съездила в центр погулять». – «А что я там потеряла?»), да и позднее, когда начались ее выезды, шла через двор с независимым видом, ни на кого не глядя и ни с кем не здороваясь. В школу ходить она тоже не захотела, предпочла заниматься со мной на дому – и, должен сказать, относилась к моим урокам с почтением. «И тригонометрию вы можете объяснять? Вот это я понимаю». За домашнюю работу она с готовностью взялась, но я ее в скором времени от этих дел отстранил. Неряхой Анюта оказалась чудовищной: все, за что она ни бралась, обращалось у нее в грязь, доделать до конца она ничего не могла, вечно у нее тухло недостиранное белье, оставался недометенным мусор, неделями она могла ходить, перешагивая через оброненный посреди коридора свой собственный лифчик. Вообще она, как я заметил, жила в каком-то ином миропорядке, где между наличием и отсутствием нет четкой разницы, и мне, аккуратисту-холостяку, приходилось принимать ее расплывчатую, размытую вселенную как данность. Умение готовить, которым она пыталась меня соблазнить, также оказалось фикцией: по-видимому, в Лихове она росла, ни к чему на кухне не притрагиваясь и полагаясь всецело на мать, а затем на отца.

Кстати, о лифчиках. Однажды, возвращаясь вечером с работы (у меня было заседание кафедры, затянувшееся, как это часто в дамских коллективах бывает, до семи часов), я увидел Анюту сидящей в скверике на скамейке: она прекрасно знала, каким путем я иду от автобуса к дому, поскольку высматривала меня из окна. В тот вечер, как нарочно, шел дождь с мокрым снегом, и в парусиновой курточке своей она так замерзла, что губы у нее стали синие и едва могли шевелиться. Насколько мне помнится, на улицу она вышла первый раз. "Что ты здесь делаешь?" "Дверь не могла открыть, ключ заело". Это была неправда, дверь у нас открывалась даже слишком легко. Как выяснилось, Анюту вспугнула соседка, тучная женщина с пронзительным голосом и таким же пронзительным взглядом, она приоткрыла свою дверь (напротив нашей) и крикнула Анюте, достававшей ключ: "А вот сейчас милицию позову!" И воспитанница моя в панике убежала. "Зачем же выходила?" – спросил я ее. Она посмотрела на меня с укором и сказала: "Мне вата нужна". Черт побери, я действительно держал в доме ровно столько ваты, сколько требуется холостяку, то есть клочок. Это открытие заставило меня поинтересоваться смежными, так сказать, проблемами, и обнаружилась зияющая нищета, полная штопки и дыр. Опыта в подобных покупках у меня не имелось (такие, как я, не дарят женщинам белье и чулки, они дарят им себя, со всеми отягчающими обстоятельствами), тем не менее я представлял себе, что решить эту проблему будет непросто: давно прошли петродолларовые времена, когда в любом универмаге секции были завалены дамскими причиндалами, и у меня на глазах в универмаге "Москва" задержали воровку, которая выносила под норковой шубой десятка полтора полиэтиленовых пакетов с гэдээровским бельем. На помощь опять же пришел Шахмурадов, он справился о размерах моей любимой – и с лучезарной улыбкой достал из своего сейфа именно то, что мне было нужно, сопроводив это словами: "Надеюсь, будет довольна твоя, так сказать, Эмманюэль". Денег он с меня за это добро не взял – чем укрепил в подозрениях, что имеет от нашего сотрудничества хороший навар. Позднее к этой гуманитарной миссии подключился и Гарик, который, маслясь и приговаривая свое "дамьятта, датта, даядхвам", дарил Анюте, бывало, и парижское белье, которое она тут же молча уносила в свою комнату. "Да выйди в обновке, покажись! – кричал ей Гарик. – Все тут свои, чего стесняться!"

Надо сказать, в одежде Анюта была не слишком привередлива (да и с чего бы), но нарядиться любила, ее приводила в тихий экстаз буквально каждая новая вещь. Джинсы и ветровка, приобретенные мною через Шахмурадова, совершенно ее потрясли. Прижимая эти сокровища к сердцу, она убежала к себе, долго шуршала там перед зеркалом, потом открыла дверь – и остановилась на пороге своей комнаты, с ложной стыдливостью опустив улыбающееся лицо. В новом наряде она была чудо как хороша, рыжеватые волосы ее уже порядочно отросли, я ее похвалил, она посмотрела на меня долгим обещающим взглядом, медленно повернулась и ушла переодеваться, оставив открытою дверь. А я пошел к себе – и чувствовал себя при этом препакостно: значит, все-таки я для нее человек, меняющий тряпки на ласки.

Жизнь взаперти Анюту совершенно не тяготила: целыми днями она бродила по пустой квартире, лежала на неубранной постели или сидела у окна и ждала меня. Во всяком случае, возвращаясь домой, с книгой в руках я ее не заставал. Разве что на кухне, у включенного телевизора. Чтобы приучить ее к хорошим книгам, вечерами я просил ее почитать мне вслух: притворялся, что глаза устали. К этой своей единственной обязанности Анюта относилась серьезно: приходила в мою комнату, садилась в кресло, придвигала торшер, открывала книгу на закладке, а я лежал на своей тахте и слушал музыку ее нежного голоса. Сперва Анюта читала скверно, с запинкой, особенно сердили ее иностранные имена ("Тэсс из рода д'Эрбервиллей" ей никак не давалось, "джентльмены" она упорно прочитывала как "джельтмены"). Но постепенно она втянулась, стала следовать дыханию текста, иногда даже умолкала и, прислушиваясь к только что прочитанной фразе, недоверчиво покачивала головой. Деревенская девчонка, она и не подозревала, что я подсовываю ей давно мною читанные книги из золотого минимума для тинэйджеров, какое там, в свои шестнадцать лет она не знала, что такое Маугли. Да это и понятно: Иван Данилович, сам человек довольно начитанный, держал на своих полках главным образом историческую и мемуарную литературу, не считая, конечно, школьных учебников. Итак, она читала мне вслух, приглушая голос, когда доходило до интимных подробностей, и поглядывая на меня глазами многоопытной женщины, я смотрел сквозь ресницы и с горечью чувствовал, что все это – не то, что мой поезд уходит все дальше и что я остаюсь одинок. Потом мы как бы между прочим беседовали о прочитанном. В том, что касается причин и мотивов человеческих действий, Анюта была не по-детски, а по-бабьему, нет, не то слово, по-цыгански мудра: душевные побуждения ей казались несерьезными, эфемерными ("Ну, и подумаешь, застыдилась она, фифа какая, много о себе понимает, могла бы и потерпеть"), зато в практических она разбиралась, как цыганка в колоде карт. Страшно было с нею читать детективы, убийцу Анюта определяла задолго до того, как я начинал ориентироваться в потоке имен. "Да ну, Евгений Андреевич, тут и гадать нечего, этот убил, как его, Джонсон Смит". И, когда ее правота подтверждалась, охотно мне объясняла: "А вот тут, в одном месте, вы не заметили, так прямо и написано. "Что-то холодает, подумал он". Разве не ясно? Убийца не думает, если подумал – значит, не он". На ночь мы час-другой занимались с нею немецким, смешно было наблюдать, как она выговаривает "плётцлихь унд етцт", старательно шевеля непослушными бледно-розовыми губами и темно-розовым язычком, так хотелось схватить ее в охапку и поцеловать прямо в этот трепещущий от напряжения язычок. Но я представлял себе, что после этого будет: деловитое факанье с лепетом благодарности – и затяжная, тягостная фальшь. "Ах, Евгений Андреевич, я так, я так, я так вам признательна". Надолго ли хватит этого "так"? До первой встречи с кем-то нормальным, до случайной близости с чужим человеком в тесном вагоне метро. И – неизбежная расплата: "Вы что, возомнили, что я за красивые глазки вам отдалась? Да посмотрите на себя в зеркало". Так оно и случилось, только без факанья, пропади оно пропадом. "Поглядите на себя в зеркало" – это было, до этого мы дотянули. Надо было раньше раскрывать парашют.

О существовании Лизы и о наших с ней отношениях Анюта скоро узнала – от самой Лизы, естественно: эта неврастеничка позвонила в мое отсутствие и наговорила Анюте целую кучу страшных слов (в частности, обещала заразить меня СПИДом и таким вот манером маленькую стерву достать). Впрочем, Анюта никогда не была словоохотливой. Она лишь сообщила, что звонила Елизавета Никитична, и после некоторого молчания спросила: "Это ваша любовница?" Я утвердительно кивнул. "Молодая?" – "Ровесница мне". – "Красивая?" – "Смотря на чей вкус". Больше вопросов не было. Лизавета устраивала мне истерику за истерикой, грозилась сойти с ума (что на нее вообще-то было похоже), покончить с собой (а уж это, извините, дудки), звонила Анюте, оскорбляла ее и пугала. Особенно бесило Лизавету то обстоятельство, что я перестал оставаться у нее на ночь (сама она ко мне никогда не ходила, не желая пересудов, этой странной логики я так и не понял до конца), и надо было видеть сатанинские уловки, на которые Лизавета пускалась, чтобы задержать меня до утра. "Растлитель малолетних! Педофил! Боишься напугать ребенка? Да ты ее пугаешь всякий раз, когда к ней враскорячку подходишь!" Я ничего не пытался ей объяснить (поди объясни), я только требовал, чтобы она перестала терроризировать мою племянницу, иначе… иначе я не знаю что. Правда, Анюта не жаловалась: более того, довольно скоро она перестала меня информировать о звонках Елизаветы Никитичны, а чуть позднее изыскала какой-то способ эту громоподобную женщину приручить. В один прекрасный день я застал свою воспитанницу мирно беседующей по телефону – естественно, с Лизаветой, других знакомых у Анюты еще не имелось. "До свиданья, Лизочка, – сказала Анюта, когда я вошел, – звоните почаще". Лизочка! Ничего себе, две подружки: Анечка да Лизочка, слон и моська, лев и собачка. "А она мне сама так сказала, – как бы оправдываясь, проговорила Анюта. – Зовите, говорит, меня просто по имени". И, подумав, добавила: "Умная женщина, хорошо понимает людей". Постепенно мои отношения с Лизой стали приобретать отвлеченный характер (что перемежалось взрывами мастодонтских страстей), Лиза все чаще передавала насмешливые приветы "Лолите", а где-то к началу летних каникул года желтой змеи она и вовсе сошла на нет, увлекшись заезжим алтайским провидцем.

О, это было чудесное время. Я чувствовал себя и отцом, и братом, и тайным любовником, и духовным пастырем. Последнее, впрочем, удавалось мне меньше всего, поскольку строптивая беглянка моя все чаще выказывала свои рожки. Да что там говорить, ни одному моему указанию она так и не подчинилась до конца: о школе я уж и не говорю, о прописке тем более, даже с чтением ежевечерним пришлось покончить, Анюта жаловалась на головные боли, это, может быть, было у нее возрастное, я не специалист в подобных делах. О печальном происшествии в лиховской школе мы не разговаривали: это было негласным табу. Несколько раз, рассказывая мне о своих учителях и о школьных подружках, Анюта подступала к черте и готова была мне что-то об этом деле поведать, но ей нужно было мое поощрение, и, не дождавшись его, она отступалась. Я не хотел ее исповеди: общая картина была мне ясна, подробностей, сообщенных отцом, было более чем достаточно. Даже так: чем больше Анюте хотелось открыть мне так называемую всю правду, тем решительнее я от этого уклонялся. Я предполагал, что Анюта уже подготовила для меня версию случившегося (может быть, даже еще до побега) и очень на эту версию рассчитывает. Возможно, она надеялась, что углубление в интимные подробности поможет ей сократить телесную дистанцию между нами, но я такого сокращения (точнее, сокращения таким способом) не желал: оно меня сделало бы пятым соучастником насилия. А может быть, Анюта рассчитывала таким образом меня разжалобить, но я, если честно сказать, жалел ее лишь как жертву отцовского произвола, но не как жертву насилия, в котором, старик был прав, Анюта сама была виновата. Вообще, чтобы растрогать меня, у Анюты имелись иные средства: как и я, в раннем детстве, она потеряла мать, наше сиротство могло бы нас сблизить, но, будучи существом рассудочным, Анюта этой возможности просто не видела. Я же, со своей стороны, не пытался ей в этом помочь: мне от нее не нужно было ни жалости, ни сострадания, мне от нее нужна была только любовь, ни на что меньшее я не мог согласиться. Попытки инсценировать любовь Анюта время от времени предпринимала, но шла при этом очень уж прямолинейным путем. Был такой случай. Однажды поздно вечером, когда мы уже разошлись с нею по своим постелям, я услышал, как она жалобным голосом меня зовет: "Евгений Андреевич, можно вас на минутку?" Я встал, не спеша оделся (небрежности в домашней одежде я не терпел даже тогда, когда жил одиноким) и направился к своей беглянке. Дверь в ее комнату была открыта, Анюта лежала на своем диванчике, натянув одеяло до подбородка, и смотрела на меня большими глазами, мерцавшими желтым и синим. Верхний свет был включен. "Какие проблемы?" – спросил я ее, уже предполагая, что сейчас меня начнут соблазнять. "Что-то с сердцем у меня, – сказала она полушепотом, – какие-то перебои, послушайте, пожалуйста". Я повернулся и пошел за корвалолом, и мне послышалось, что за спиной у меня было тихо, но внятно сказано: "Убила бы, честное слово". Как это просто у них: "А знаете, давайте я вас утешу". И – утешают, лепеча: "Любименький, миленький, уау". А на уме в это время: "Убила бы, честное слово". Собственно, мне следовало бы понять уже тогда, что из моего плана ничего хорошего не выйдет, но, во-первых, что было делать? Не возвращать же девчонку обратно к отцу, а во-вторых – с каждым днем я к Анюте все больше и больше привязывался. Мне было горько с нею – и хорошо. Всю полноту жизни, которой я недобрал, Анюта мне подарила – и потому заранее мною прощена, что бы она ни совершила. Прощаю и тех, кто владел ее телом: моей радости им все равно не понять, и ее они у меня не отнимут. Пусть будет благословенна ее дальнейшая жизнь, и пусть моя смерть будет поскорее забыта.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю