Текст книги "Последний коммунист"
Автор книги: Валерий Залотуха
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)
– Ты меня не провожай, – попросил Владимир Иванович, направляясь к входной двери, но Геля уже поднялась.
И вдруг Печенкин снова упал – грузно, громко, нелепо.
– Володя! – испуганно вскрикнула Геля.
Но он уже встал.
– Ух ты, чего это я? – пробормотал Владимир Иванович, недоумевая, и вывалился за дверь.
2
К телеэкрану был прикреплен желтый листок, на котором было написано красным фломастером: "Володя, включи, пожалуйста".
Печенкин оторвал листок и включил телевизор. Шли новости. Он сменил несколько программ, прежде чем понял, что следует включить видеомагнитофон кассета была уже вставлена. На экране возникла Галина Васильевна. Она улыбалась улыбкой теледиктора, но глаза были очень грустны. Печенкин опустился в кресло. Словно дождавшись этого, Галина Васильевна заговорила:
– Как далеко зашел прогресс! Можно видеть того, кого уже нет и даже того, кого еще нет. Прогресс, прогресс... А если рак прогрессирует – это тоже прогресс? Не пугайся, Володя, я здорова! Я о другом...
У Галины Васильевны вдруг задрожали губы, она почти заплакала, но сдержалась, взяла себя в руки, улыбнулась и вновь заговорила – радостно, возвышенно:
– Куда теперь? Домой идти? Нет, мне что домой, что в могилу – все равно... В могиле даже лучше... Под деревцем могилушка... как хорошо! Солнышко ее греет, дождичком ее мочит... Весной на ней травка вырастет, мягкая такая... птицы прилетят на дерево, будут петь, детей выведут, цветочки расцветут: желтенькие, красненькие, голубенькие... всякие... – Галина Васильевна засмеялась и повторила: – Всякие...
Печенкин нервно поскреб пальцами щеки, подбородок, лоб и ухватил себя за нос. Галина Васильевна словно увидела это.
– Потерпи, Володя, я заканчиваю, ты всегда был нетерпелив. Что главное для человека в жизни? Главное – быть честным перед собой, перед своей совестью. Мне не в чем себя упрекнуть: всю свою жизнь я посвятила семье, то есть вам с Илюшей. И этот поступок я совершаю ради вас, только ради вас. Все тайное становится явным, это истина, и когда-нибудь Илюша узнает и поймет, и оценит... Ну, а ты, Володя, должен понять меня уже сейчас: у меня не было другого выхода. Впрочем, я прощаю тебе, я все тебе прощаю! Володя... Ты знаешь, я не верю во все эти выдумки вроде ада и рая, но что-то такое должно быть, ну, например, перевоплощение душ... Тогда мы встретимся с тобой в нашей новой жизни – какими-нибудь собачками или морскими свинками и ты мне скажешь: "Галка, как ты была права!" Последняя просьба, Володя: проследи, чтобы я была в том костюме, в каком встречала Илюшу. Вспомни: жемчужно-голубой с фиолетовым. А отпевание пусть совершит отец Николай. Только не переплачивай, он и так нам многим обязан.
Галина Васильевна прощально улыбнулась и застыла в стоп-кадре. Печенкин расстегнул пуговицы сорочки, сунул под нее руку и, тупо глядя в экран, стал тереть горячую грудь ледяной ладонью.
– Владимир Иванович, Илья приехал, – доложил из-за спины рыжий.
– Где он? – спросил Печенкин, не поворачиваясь.
– На берегу стоит.
3
Галину Васильевну искали почти сутки, и все это время отец и сын стояли на берегу, на тех самых деревянных мостках, с которых, как говорили, поскользнувшись, она упала в воду. Резко похолодало, пошел косой с ветром дождь, но Владимир Иванович и Илья не уходили, и тогда их обрядили в длинные, до пят, черные пластиковые дождевики с высокими остроконечными капюшонами. Тихая заводь кишела моторными лодками и небольшими катерами, с которых прыгали в воду водолазы и спустя какое-то время к ним же возвращались. Центром этой разношерстной и нервной флотилии был печенкинский катер "Надежда". На носу его стоял капитан в белой капитанской фуражке, на которую был натянут прозрачный целлофановый пакет.
Капитан смотрел в бинокль, по-совиному медленно и плавно поводя головой из стороны в сторону.
Отец и сын все время молчали. Только однажды, скосив на Илью глаза, Владимир Иванович неожиданно спросил:
– А как будет по-латыни "река"?
Илья не ответил.
– Слышь, Илья, как "река" будет по-латыни? – громче повторил вопрос Печенкин.
– Не знаю, – ответил Илья, оставаясь неподвижным.
– А "дождик"?
– Не знаю.
– А "лодка" – тоже не знаешь?
– Тоже не знаю.
– А чего ты знаешь?
– Ничего не знаю.
– Забыл?
– Я и не знал.
– А как же, читал здесь, переводил, помнишь? – растерянно напомнил отец.
– Я один кусок наизусть выучил. Текст и перевод...
Владимир Иванович не сразу понял, но потом до него дошло.
– А, ну да, кто же тебя проверить бы смог... Выходит, надул? – Кроме искреннего удивления в голосе Печенкина было и восхищение.
Илья пожал плечами:
– Выходит, так.
И тут случилось странное и неуместное: Владимир Иванович засмеялся, затрясся всем телом в своем мокром хрустком куколе. И, чуть погодя, Илья засмеялся – тоненько, задавленно.
Из каюты выбрался на палубу странного вида матрос: он был без штанов, но в телогрейке, из-под которой, как бабья ночная рубаха, вылезала длинная тельняшка, а на голове его была шапка-ушанка с завязанными под подбородком тесемками. Он, видно, перенырял и простудился, и теперь его мутило и знобило одновременно. Встряхивая головой и обнимая себя за бока, матрос взглянул на стоящих на берегу отца и сына Печенкиных и спросил капитана:
– Чего они там, плачут?
– Смеются, – мрачно ответил капитан, не отнимая бинокль от глаз.
Это была правда – они смеялись.
– У этих богатых не поймешь, – раздраженно высказался больной матрос, и в этот момент на реке закричали, замахали руками, и сразу несколько моторок, взревев, сорвались с места и понеслись туда, где произошло что-то важное. Капитан торопливо направил в ту сторону бинокль.
– Все, нашли, – сообщил он громко.
– Васька? – спросил матрос.
– Васька.
– Везет гаду, – проговорил матрос и нервно зевнул.
4
Беда сближает. Беда сблизила отца и сына – в продолжение тех бесцветных мертвых дней везде и всюду Печенкины были вместе. Со стороны они напоминали оперативника и задержанного, скованных одной парой наручников; их можно было сравнить и с сиамскими близнецами, у которых срослись предплечья. Непохожие недавно, отец и сын теперь стали одинаковыми: у них были одинаковые серые лица с неподвижными, неразличимыми в черноте ввалившихся глазниц глазами. Даже в росте они сравнялись – то ли сын вырос, то ли отец уменьшился. Одинаковость прибавляла одежда: на похоронах отец и сын были в одинаковых черных пальто, над ними несли одинаковые большие черные зонты, и на поминках они были в одинаковых черных костюмах и черных же одинаковых водолазках.
Только дважды за все это время отец и сын отлепились друг от друга. Первый раз – отец от сына – на кладбище, когда Владимир Иванович вдруг повалился на колени и пошел так, пополз за гробом, то бормоча что-то, то страшно взревывая, то ли молясь кому, то ли кого проклиная... А потом, уже на поминках, Илья на время оставил отца... Они сидели рядом во главе большого стола, горестный хмель затуманил мозги многочисленным приглашенным, те закурили и загомонили разом, Илья почувствовал себя плохо, испугался, что упадет, торопливо поднялся и ушел в свою комнату. Закрыв за собой дверь, он торопливо скинул пиджак, стянул через голову водолазку и вдруг увидел стоящую посреди комнаты Дашеньку Канищеву.
– Вот! – воскликнула девушка, жертвенно морща лобик, и стала стаскивать с себя прихотливое траурное платье. Оставшись совершенно голой, Дашенька Канищева раскинула руки и закричала высоким детским голоском:
– Вот! Еще никто! Никто! Возьми меня, Илюшенька! Может, так тебе легче станет! Мне тетя Галя была как мать! Она была мне больше чем мать! Возьми меня, Илюшенька!
Илья попятился, ткнулся спиной в дверь и, глядя смущенно на налитое девичье тело, не находя в себе сил отвести от него глаз, забормотал, объясняя:
– Параграф восемь. Другом и милым человеком для коммуниста может стать человек, заявивший себя на деле таким же коммунистом, как и он сам...
И вдруг по-детски всхлипнул, рванулся вперед, пробежал мимо громко рыдающей девушки, выскочил на балкон, встал на перила, прыгнул к растущей рядом сосне, ухватился за ветку и полетел вместе с ней, обломившейся, вниз. Упал Илья удачно: ничего не сломал и даже почти не ушибся – он только прихрамывал немного, когда бежал в сторону кинотеатра "Октябрь".
XXIX. Коммунизм все равно победит!
На чердаке гудели голуби. Раздраженно посматривая вверх, Илья вытащил со дна сундучка коробку из-под зубного порошка, в которой вместо дедушкиных челюстей теперь лежал револьвер. Торопливо покрутив барабан, он установил патрон под боек и стал шарить свободной рукой по груди в поисках точного местоположения сердца. Голуби отвлекали.
– Ну, вы там! – возмущенно крикнул Илья и даже погрозил им оружием. Сердце обнаружилось, и он приставил к груди револьверное дуло.
Гипсовый Ленин на столе щурился, то ли одобряя, то ли посмеиваясь.
Илья зажмурился и стал давить на спусковой крючок, но это почему-то плохо удавалось. Тогда он открыл глаза и внимательно посмотрел в гипсовые глаза Ленина. Что-то было не так... Илья вынул из стоящего на полу ящика бутылку пепси-колы, открыл ее, сел за стол и выпил из горлышка свой любимый напиток до послед-ней капли. План самоубийства созревал по ходу самоубийства. Илья сорвал со стены красное шелковое знамя и тщательно застелил им поверх одеяла свою постель.
– Думать, что коммунизм может не победить – это значит расписаться в собственном бессилии, – задумчиво проговорил он, глядя на свою работу, и прибавил – твердо, оптимистично: – Коммунизм все равно победит!
Эти слова очень понравились Илье, он торопливо вернулся к столу, взял ручку из дедушкиного письменного прибора, окунул стальное перо в чугунную чернильницу и размашисто написал на листе бумаги: "Коммунизм все равно победит!" Действия Ильи становились все более осмысленными. Теперь он был уверен в себе. Илья расправил плечи, вздохнул и лег навзничь на знамя, стараясь его не смять. Золотые серп и молот поблескивали у виска. Решимость и покой были в глазах Ильи. Но неожиданно к ним прибавилась растерянность, удивление, смущение: Илья обнаружил, что забыл револьвер на столе. Пришлось подняться, взять орудие самоубийства и лечь снова. Что-то твердое упиралось в позвоночник, лежать было не очень удобно, но второй раз Илья решил уже не вставать. Теперь он приставил револьвер к виску и, то ли прощаясь, то ли здороваясь, проговорил:
– Мама...
Потом он закрыл глаза, но в следующее мгновение кто-то громко и мокро чмокнул его в середину лба. Илья испуганно вздрогнул, торопливо провел по лбу рукой и скривился от резкого запаха птичьего помета.
– Ах вы сволочи! – заорал Илья возмущенно и оскорбленно, вскинул револьвер и трижды выстрелил вверх, в темноту. Точнее, подумал, что выстрелил, выстрела не было – были лишь резкие щелчки, удары бойка по патронам. Илья замер в удивлении. Полежав неподвижно, он сел на кровати и внимательно осмотрел свое оружие. На патронах были заметны удары бойка. Это были осечки, три осечки сразу! Покрутив барабан, Илья направил револьвер в пол и нажал на спусковой крючок. Выстрелов опять не было. Он усмехнулся, приставил дуло ко лбу, в ту мокрую противную точку и в последний раз попытался выстрелить. Никакой решимости в его глазах теперь не было, была лишь ирония. Щелчок – осечка.
– Русь-ская рапота! – выкрикнул Илья с сильным эстонским акцентом и бросил беспомощное оружие в темноту чердака.
Ленин смотрел с ироническим прищуром.
– Русь-ская рапота! – обратился к нему Илья и, прохаживаясь от кровати к столу, объяснил: – У нас в "Труа сомэ" был садовник – старый эстонец. Когда у него что-нибудь плохо работало или ломалось, он говорил: "Русь-ская рапота".
Илья вздохнул, не зная, что делать дальше, повалился на кровать. И снова почувствовал что-то уткнувшееся в позвоночник – острое и твердое. Сунув под покрывало руку, он вытянул оттуда красный томик Николая Островского и, держа его в руках, задумался.
– Да! – воскликнул вдруг Илья, вскакивая с кровати.
Торопливо листая на ходу книгу, он нетерпеливо повторял:
– Да... Да... Да... Вот!
Найдя то, что искал, Илья остановился и стал читать – громко, радостно, торжественно – себе, Ленину, всем:
– "Все это бумажный героизм, братишка! Шлепнуть себя каждый дурак сумеет всегда и во всякое время. Это самый трусливый и легкий выход из положения. Трудно жить – шлепайся. А ты попробовал эту жизнь победить? Ты все сделал, чтобы вырваться из железного кольца? А ты забыл, как под Новгород-Волынским семнадцать раз в атаку ходили и взяли-таки наперекор всему? Спрячь револьвер и никому никогда об этом не рассказывай. Умей жить и тогда, когда жизнь становится невыносимой. Сделай ее полезной!"
– Ну, конечно же! – воскликнул Илья, чуть не плача от счастья и закричав в восторженном исступлении: – Да! Да! Да! – прижался губами к твердой коленкоровой обложке.
XXX. Вот и оставайтесь в своей России!
1
Но уже на следующее после похорон утро, как все эти годы, ровно без пяти восемь черный "мерседес" Печенкина подъехал к центральному офису его компании. Владимир Иванович спешно выпрыгнул из машины, когда та еще даже не остановилась, и побежал по мраморным ступеням вверх – к высоким зеркальным дверям.
Охрана с трудом за ним поспевала. Печенкин был в черном костюме, в черной сорочке и черном же галстуке, и секьюрити, соответственно, тоже. Рыжий, который занимал теперь место седого, был еще и в черных очках.
У стеклянных дверей выстроилась охрана офиса. Давно было так заведено встречать Печенкина строем. Обычно он приветствовал их словами: "Здорово, мужики!", а они отвечали слаженно: "Здравствуйте, Владимир Иванович", однако сейчас Печенкин проговорил на ходу неожиданное: "Работать", и охрана растерялась: один промолчал, другие все-таки сказали: "Здравствуйте, Владимир Иванович", а третьи автоматически повторили: "Работать".
В президентском лифте его встретили две длинноногие красавицы в строгих черных костюмах и черных же колготках. Когда двери большого, отделанного в стиле "модерн" красным деревом с зеркалами во весь рост лифта плавно раскрылись, девушки вдруг разом всхлипнули и горестно и сочувственно ткнулись в плечи Печенкина.
– Владимир Иванович... Ой, Владимир Иванович, – шептали они сквозь слезы.
Печенкин растерянно улыбнулся, обнял девушек за плечи и проговорил успокаивающе:
– Ничего, ничего, работать.
Увидев в этот момент в зеркале собственное отражение, Владимир Иванович удивился произошедшей в нем перемене. Он осунулся лицом, почернел, постарел, но глаза просветлели, сделались чище, глубже.
– Работать! – решительно и твердо, как заклинание, как пароль всей будущей жизни, сказал Печенкин, глядя себе в глаза.
2
Как только Владимир Иванович сел за свой рабочий стол, секретарша Марина доложила, что звонит Ангелина Георгиевна Всеславинская. Он решительно поднял трубку.
Геля молчала. Он тоже молчал.
– Как ты? – наконец спросила она тихо и виновато.
Печенкин пожал плечами.
– Работаю...
– Это ужасно... – прошептала Геля и повторила: – Это ужасно...
Но Печенкин молчал, и она тоже замолчала. Он посмотрел на часы, и, словно увидев это, Геля испуганно воскликнула:
– Я люблю тебя, Володя! – И прибавила, тихо и нежно: – Мы... любим тебя...
Печенкин еще раз вздохнул – так громко, что она услышала.
– Ты придешь сегодня? – робко спросила Геля.
– Работать надо, – ответил Владимир Иванович.
– А... потом?
– Что – потом?
– Завтра...
– Что – завтра?
– Нет, ничего...
– Работать надо...
Печенкин положил трубку и сразу же пригласил к себе Прибыловского. Через минуту секретарь-референт стоял напротив. Безукоризненный, безупречный, с блокнотом в одной руке и ручкой в другой, он вел себя так, будто ничего не случилось. Печенкин оценил – взглянул на своего секретаря-референта одобрительно.
– Вызови юристов, – задумчиво заговорил он. – Пусть подготовят необходимые документы о переименовании компании "Печенкин" в компанию "Печенкины". Подготовить соответствующую рекламу. Это первое. Второе... Составить завещание... В случае моей смерти всю мою собственность, недвижимость, капиталы наследует мой сын – Печенкин Илья Владимирович.
Прибыловский захлопнул блокнот и пошел к двери.
– Да! – вспомнил Печенкин.
Секретарь-референт вернулся, взяв наизготовку блокнот и ручку. Владимир Иванович приветливо улыбнулся, вытащил из ящика и положил на стол листок с напечатанным текстом и журнал "Экспресс" – грязный, замусоленный, тот самый. Прибыловский увидел его и побледнел. Обложка журнала была разделена надвое жирной красной чертой и на одной ее половине была запечатлена скульптура Шадра "Булыжник – орудие пролетариата", на другой – голый по пояс Печенкин, с булыжником в руках. Вероятно, редакция поместила рядом два этих изображения, рассчитывая на идентичность композиций и схожесть фактур, и, надо сказать, верно рассчитала: каменный пролетарий и живой капиталист были здорово похожи.
Печенкин смущенно улыбнулся и, протянув журнал секретарю-референту, попросил:
– Переведи ты мне, дураку безъязыкому, что там твой друг написал. Да ты сядь, в ногах правды нет.
Прибыловский взял журнал, но не сел. У него сел голос.
– "Булыжник. Русский пролетарий передал свое оружие новым русским", прочитал секретарь-референт крупно написанное на обложке.
Журнал в его руках дрожал, но Печенкин этого, кажется, не замечал.
– А дальше, там, посередке, – подсказал он.
Прибыловский торопливо зашуршал слипшимися страницами.
– И погромче, – попросил Печенкин, приготовляясь слушать.
– "Двести лет назад, – громко начал Прибылов-ский, но дальше голос снова сел, так что Печенкину, чтобы лучше слышать, пришлось даже оттопырить ухо, наш великий соотечественник Александр Дюма побывал в России и написал о своем путешествии книгу, которая и по сей день в этой стране почти неизвестна. Наши далекие предки ехали в Россию, чтобы увидеть там белых медведей. Сегодня мы едем туда, чтобы увидеть "новых русских". Недавно я вернулся из России. Мне повезло. Я увидел там одного "нового русского". Он..." – Прибыловский запнулся.
– Ага-ага, – подбодрил Печенкин, подаваясь вперед.
– "Он... ужасен, – продолжил секретарь еле слышно. – Он носит под пиджаком двадцатизарядную "беретту" и ест рыбу руками, вытирая их время от времени о ковер, на котором возлежит во время трапезы".
Печенкин смущенно улыбнулся и попытался деликатно вступить с автором статьи в полемику:
– Все правильно... Не умею я есть рыбу ножом и вилкой. Да и не вкусно так... А он ел! И что получилось? Да если бы я свою грязную лапу в его чистую пасть не засунул... Читай дальше, ага...
Прибыловский криво улыбнулся:
– "Парадоксом является то, что с такими людьми, как Печенккин..."
– Печенкин, – поправил Владимир Иванович.
– "Печенкин, – поправился Прибыловский, – связываются надежды на духовное возрождение России. О духовности русские могут говорить бесконечно! (Еще недавно с таким же энтузиазмом они говорили о коммунизме.) Никто точно не знает, что такое духовность, это расплывчатое понятие русские связывают с религией. Они строят церкви, в которые не собираются ходить. Тон, конечно, задает Москва, но и провинция старается не отставать. Мой "новый русский" строит церковь из материала весьма неподходящего – из хрусталя. Зато как будет блестеть! Византии давно нет, а византийское тщеславие осталось. Оно пребывает в России. На деньги, которые господин Печенкин потратил на свой хрустальный храм, можно было бы построить тысячу общественных туалетов. О, если вы не были в привокзальной уборной города Придонска, то вы не знаете России!"
– Дались им эти уборные! – взорвался вдруг Владимир Иванович. – Гадить, что ли, они сюда приезжают? Читай дальше...
Прибыловский кивнул и, словно перед прыжком в воду, набрав в грудь воздуха, прочитал:
– "Россия – последняя великая нация, которая думает, что она последняя великая нация!"
Печенкин смущенно крякнул и подбодрил секретаря-референта:
– Читай, интересно...
– Я... не могу... – еле слышно доложил Прибыловский.
Владимир Иванович посмотрел на него внимательно и поверил.
– Тогда я сам. Мне вообще-то перевод принесли, но ты же знаешь, я читать не очень... – Он пододвинул к себе листок с текстом, посадил на кончик носа очки и, водя по строчкам пальцем, нашел нужное место.
– "Россия – последняя великая нация, которая думает, что она последняя великая нация. Вернувшись из своей поездки по России, Александр Дюма назвал русский народ ребенком, которому, чтобы повзрослеть, предстоит пережить не одну революцию. С тех пор прошло двести лет. Русские постарели, но не повзрослели. Россия – старый ребенок, обреченный на новые революции, возможно, когда-нибудь эти слова станут синонимами: Революция и Россия". – Печенкин отупело смотрел в листок с текстом. У белого как мел Прибыловского мелко дрожал подбородок.
– Революция... Россия... – забасил Печенкин, словно кому жалуясь. – Да что он знает о России, замухрышка французский!
Он поднял глаза на секретаря-референта, сорвал мешающие очки, с хрустом смял их в кулаке и повторил:
– Что он знает о России?
– А вы? Что вы знаете? – зашептал Прибылов-ский, и из глаз его неожиданно брызнули слезы. – Что вы, вообще, знаете? – продолжил он уже на крике. – Разве это неправда? А как вы витрину в фотоателье разбили? Забыли? Зато я не забыл. Россия – ну и что? – Слезы буквально заливали лицо секретаря-референта, но он продолжал обличать: – Если сто раз за день не повторите – Россия, то не спите потом, наверно! Средство от бессонницы для вас – ваша Россия! Патрик еще не все сказал! А я скажу! Вы – дикарь! Поэтому вы рыбу руками едите! И в туалет вам все равно в какой ходить, грязный или чистый! Потому что – дикарь! И все вы здесь дикари! И никогда как люди жить не будете. Замухрышка... Да вы ногтя Патрика не стоите. А мы... Я... Я и Патрик... Мы с Патриком... Он мне не друг... Он мне больше чем друг! Я люблю его! Люблю! Слышите? И он любит меня! Для вас это дикость, потому что вы – дикарь! А мы с Патриком будем жить вместе! Во Франции! И у нас будут дети – мальчик и девочка... Но вам это не понять. Никогда не понять. Вот и оставайтесь в своей России! – И, зарыдав в голос, закрывая лицо ладонями, секретарь-референт выскочил из кабинета.
Печенкин долго сидел в своем кресле, пытаясь осмыслить произошедшее, но это ему, кажется, не удавалось. Тогда он поднялся, стал думать стоя, но только развел руками.
Пребывая в состоянии оторопелого изумления, Владимир Иванович вышел из кабинета и чуть не наткнулся на секретаршу Марину. Печенкин поискал глазами, куда бы сесть, и медленно, осторожно опустился на край низкого кожаного дивана.
– Марин, а что Прибыловский – голубой? – спросил он шепотом.
Секретарша улыбнулась улыбкой Джоконды и промолчала.
Владимир Иванович пожал плечами.
– Да мне-то в принципе все равно... Неожиданно просто...
И Печенкин ссутулился, втянул голову в плечи, спрятал ладони между коленей и сделался вдруг маленьким и жалким.
Марина посмотрела на него сверху сочувственно и ласково, вздохнула и проговорила:
– Эх, Владимир Иванович, Владимир Иванович, ничего вы вокруг себя не понимаете!
Печенкин еще ниже опустил голову и мелко покивал, несомненно соглашаясь с таким о себе мнением. Казалось, он засыпал, как намаявшийся ребенок или уставший от жизни старик. Марина не двигалась, боясь его потревожить, но Печенкин вдруг сильно вздрогнул, встряхнулся, поднял голову и заговорил деловито-озабоченно:
– Значит, так, Мариночка...
В руках секретарши мгновенно оказались блокнот и ручка.
– Значит, так, – повторил Владимир Иванович и продолжил: – Мне... в кабинет... сейчас... водки... ящичек...
– Водки вашей?! – спросила Марина, записывая.
– Любой, – кротко ответил Владимир Иванович и продолжил: – Воды и побольше... Любой тоже, только без газа... И это... соды питьевой, а то изжога что-то замучила... – Он замолчал, вновь задумавшись.
– Все? – спросила Марина, и в голосе ее появилось то легкое раздражение, которое часто случается с официантами, когда заказ бессмысленно затягивается.
Печенкин поднял глаза и внес в свой заказ поправку:
– Нет, водки, пожалуй, два ящичка...
XXXI. Эй, есть тут кто?
1
И все-таки они полетели на белоснежном своем красавце "фальконе" – отец и сын Печенкины, и это были счастливейшие, сладчайшие мгновения их жизни! Небесная твердь над головами потемнела, как синее стекло, а пшеничные квадраты полей внизу выбелились солнцем, и это зримое ощущение верха и низа настраивало на торжественный лад, радовало и веселило.
Они взяли с собой в дорогу еду, сперва насыщающую душу, а уже потом тело, еда эта лежала в беспорядке на столе: халва, вобла, конфеты "Мишка косолапый", вареная картошка и малосольные огурцы, кильки в томате, розовый зефир, копченая курица, хала с маком и жареные в масле пирожки с повидлом. А еще, они взяли с собой в дорогу два ящика пепси-колы, и когда, встречаясь с воздушными потоками, их легкий "фалькон" вздрагивал, бутылки дружно и бесстрашно позвякивали.
– Летим, Илюха! – закричал Владимир Иванович и изобразил пальцами викторию, или, по-нашему – козу. – Лети-им!
Они летели, и несомненность этого факта давала Печенкиным столько силы, что, казалось, захоти они сейчас поменять местами небо и землю – сделают это играючи. Но хотелось другого. Илье хотелось другого, и Владимир Иванович хорошо понимал хотение своего сына, потому что сам хотел того же, но стеснялся в этом признаться. Однако и терпеть мочи больше не было, и в по-следний раз, глянув в сторону кабины летчика, Владимир Иванович решительно скомандовал:
– Пошли!
Илья благодарно глянул на отца.
И они пошли, слегка покачиваясь, к кабине летчика, положив друг дружке руки на плечи.
Потому, потому что мы пило-ты!
Небо наш, небо наш родимый дом!
громко, в ритме марша запел отец, а сын смущенно и счастливо улыбался.
То, что сейчас между ними происходило, это была не любовь отца к сыну и не любовь сына к отцу, это было больше, чем любовь, это была дружба, мужская дружба – самое ценимое Владимиром Ивановичем чувство.
Летчик Фриц в небе был еще краше, чем на земле. Оробело и застенчиво смотрели Печенкины в его крепкий, загорелый, аккуратно подстриженный затылок, на его сильную спину под белоснежной сорочкой, на витой золотой погончик на широком плече.
Почувствовав их взгляд, Фриц повернул голову и кивнул, показывая, что все в порядке.
– Слышь, Фриц, мы чего пришли-то, – смущенно забубнил Владимир Иванович. Можно Илюха порулит немного?
Из-за наушников летчик, разумеется, ничего не слышал, но ему было достаточно увидеть глаза Печенкиных, одинаковое выражение их лиц, он все сразу понял, замотал головой и заговорил решительно и возмущенно:
– Nein! Nein!
Это было бесполезно, Владимир Иванович сочувственно глянул на сына, указал пальцем в сторону Фрица и прошептал Илье на ухо, успокаивая и объясняя:
– Фашист...
Илья улыбнулся – на самом деле он не очень расстроился.
– Moskau! – громко объявил вдруг летчик и указал рукой вправо и вниз.
– Маскау?! – удивился и обрадовался Владимир Иванович. – Маскау, говоришь. Ну, держись, Маскау!
Представив, что перед ним стоит крупнокалиберный пулемет, Печенкин ухватился руками за гашетку и стал посылать в сторону ненавистного города очередь за очередью:
– Та-да-да-да!
– Та-да-да-да-да-да!
Илья мгновенно включился в игру, подавая пулеметную ленту.
Фриц смеялся, несколько, впрочем, сконфуженно.
Но пулеметные очереди были для Москвы все равно что для слона комариные укусы, и тогда Владимир Иванович скомандовал:
– Бомбу!
Илья сразу сообразил, обхватил бомбу руками, поднатужился и подал отцу. С серьезной важностью на лице Владимир Иванович принял смертоносный груз и, прищурив один глаз, опустил бомбу в отверстый бомболюк.
– Фью-фью-фью-фью-фью, – засвистела она, часто покачивая в воздухе хвостовым оперением...
Бомба еще не долетела до Москвы, когда раздался взрыв – внезапный, оглушительный, страшный, и в первое мгновение Владимир Иванович подумал, что у него взорвалась голова.
Печенкин полежал немного в темноте и открыл глаза. Было темно. Темно и тихо. Только где-то, непонятно где, однообразно и назойливо пищал телефон. Темнота не пугала, было понятно, что надо встать и включить свет, но делать это как раз и не хотелось. Владимир Иванович сладко потянулся и улыбнулся, радуясь ясности головы и крепости тела, отчетливо понимая, что все в его жизни отлично, а будет еще лучше. Хотя, если бы кто вошел сейчас в разгромленный рабочий кабинет, включил свет, снял со стены зеркало и наклонил его над лежащим на диване Печенкиным, Владимир Иванович не только бы удивился, но и испугался бы, увидев незнакомого человека с грязными, сальными волосами, черным лицом, острыми скулами, красным опухшим носом и мелкими гноящимися глазами... Но никто не входил, свет не включал и зеркало со стены не снимал, а он знал – все отлично и будет еще лучше, вот только думать об этом мешал телефонный писк... Печенкину это ужасно вдруг надоело, он вскочил на ноги, чтобы подойти к столу, на котором стояли телефонные аппараты, но, словно матроса в двенадцатибальный шторм, его неожиданно кинуло к противоположной стене. Боком, перебирая по-крабьи ногами, опрокидывая невидимые в темноте стулья и раскидывая пустые звенящие бутылки, Печенкин все-таки преодолел это немалое расстояние, не упав. Неожиданное происшествие развеселило Владимира Ивановича и, держась обеими руками за стену, он немного над собой посмеялся. Телефон, однако, пищал. Сосредоточившись, Печенкин поразмышлял, куда теперь направить свои стопы: к входной двери, чтобы сначала включить в кабинете свет, или сразу к телефонному столу, и решил – сразу.
– Ур-ра! – закричал он, рванул, как в атаку, достиг цели и остановился, опираясь обеими руками о стол, успокаивая стремительно бьющееся сердце и одновременно ощущая, как накатывает обжигающий нутро, хватающий за горло приступ изжоги. Торопливо нашарив кнопку настольной лампы, Печенкин зажег ее, кривясь и морщась, схватил одну из валяющихся целлофановых упаковок питьевой соды в таблетках, спешно стал выдавливать их на ладонь, закидывать горстями в рот и смалывать с громким звериным хрустом, жадно запивая водой из хрустального графина.
Следствием такого лечения изжоги стала отрыжка, больше похожая на рычание.
Телефон продолжал пищать и, рыча, Владимир Иванович стал снимать трубки всех шести своих телефонных аппаратов.
– Я! Р-р-р...
– Я! Р-р...
– Я! Р-р-р...
– Я! Р-р...
– Я! Р-р-р...
– Не я!
Писк продолжался. После этого Печенкин снова задумался и стал размышлять: какой же это телефон звонит, если все они молчат? В раздумье он сунул руку в карман пиджака, чтобы найти сигарету, закурить и подумать об этом хорошенько, но вместо сигаретной пачки вытащил оттуда свой секретный мобильник. Он-то, гад, и пищал.