355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентин Гафт » Красные фонари » Текст книги (страница 9)
Красные фонари
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 23:10

Текст книги "Красные фонари"


Автор книги: Валентин Гафт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)

* * * *
 
Как вода со светом —
В радужной капели,
Как любви сонеты —
В призрачной пастели
На картон ложатся,
Солнышком согреты,
Краски акварели,
Пятнышки портрета.
 
Орех
 
Как глупы бывают дамы,
Зря берут на душу грех.
Надо б Еве дать Адаму
Вместо яблока – орех.
 
 
Придавив орех зубами,
Он подумал бы о том,
Что не хочет эту даму
Ни сейчас и ни потом.
 
* * * *
 
Надоело тащиться поэтом,
Сердце камнем молчит – хоть кричи,
И я жарю стихи, как котлеты,
Чтобы в трубку шептать их в ночи.
 
 
Я бегу впереди телефона
По упругим стальным проводам,
А стихи мои с лаем и стоном,
Как ищейки, бегут по следам.
 
 
Но меня ты не видишь, не слышишь,
Тебе нравится выдумка, бред.
Оттолкнувшись ногами о крышу,
Я запутаю, спрячу свой след.
 
 
Я влечу к тебе, легкий, небесный,
Без тяжелой земной чепухи,
Но увижу в дверях твоих тесных,
Что меня обогнали стихи.
 
Я и ты
 
Я и ты, нас только двое?
О, какой самообман.
С нами стены, бра, обои,
Ночь, шампанское, диван.
 
 
С нами тишина в квартире
И за окнами капель,
С нами все, что в этом мире
Опустилось на постель.
 
 
Мы лишь точки мирозданья,
Чья-то тонкая резьба,
Наш расцвет и угасанье
Называется – судьба.
 
 
Мы в лицо друг другу дышим,
Бьют часы в полночный час,
А над нами кто-то свыше
Все давно решил за нас.
 
Восторг
 
Нет, не от оргий я в восторге,
Когда пьяны мы и сильны.
Любимая, когда в постели
Тебя коснусь я еле-еле,
В восторге я – от Тишины.
 
Три сестры
(Г. Волчек)
 
А завтра их уже не будет —
К утру погаснут фонари,
О них расскажут как о чуде,
А было их всего лишь три.
 
 
Страдать, терпеть, молчать, не плакать,
Не врать себе, другим не врать,
Терпеть в жару, в мороз и слякоть,
Не зная для чего, но знать…
 
 
Все будет выпито и смыто
Волною от ушедших барж.
Уходит полк, стучат копыта,
А сердце разрывает марш.
 
 
В последний раз успеть проститься…
Прощание как приговор.
Взметнулись в небо словно птицы
Три силуэта трех сестер.
 
Владу Листьеву
 
Нет, нет, не умер он, сейчас заговорит.
Нельзя так умерщвлять живое.
Все это кажется игрою,
Но он по-настоящему убит.
 
 
Влад, встань, ну, поднимись. Земля, твои законы
Нарушены. Не дай ему остыть,
Исправь ошибку, Жизнь, он должен жить.
Застыньте на лету, патроны.
 
 
Нет, звезды, вы не на своих местах,
Ты, наше небо, что-то проморгало,
А солнце и луна глядят устало.
И видит все Христос, и видит все Аллах.
 
 
Но день святой настал, тот самый день предела,
И в чаше переполнены края,
Услышь, вселенная моя,
О том, как сердце наболело.
 
 
Что вам озонова дыра,
Владыки мертвых звезд и небосвода?
Остервенение народа
Увидеть вам давно пора.
 
 
Уносят тело в гробовую глушь,
А кто-то снова целится в затылок,
Нет, для души не сделаешь носилок,
Но страшно жить среди кровавых луж.
 
 
Пройдет девятый день, придет сороковой,
И он уйдет в неведомые дали,
Цветы увянут, как слова печали.
Кто следующий на карте роковой?
 
Юрий Визбор
 
Попса дробит шрапнелью наши души,
Ее за это не привлечь к суду,
Часть поколенья выросла на чуши,
И новое рождается в бреду.
 
 
О, солнышко лесное, чудо-песня,
Так мы в неволе пели, чудаки.
Пришла свобода – стали интересней
Писклявые уродцы-пошляки.
 
 
Слова ничто – есть вопли вырожденья,
Тот знаменит, кто больше нездоров,
Кто выйдет петь без всякого смущенья,
Без совести, без страха, без штанов.
 
 
Где песня, чтобы спеть ее хотелось?!
Слова где, чтоб вовеки не забыть?!
Ну что горланить про кусочек тела,
Который с кем-то очень хочет жить!
 
 
С телеэкрана, как из ресторана,
Для пущей важности прибавив хрипотцы,
Они пудами сыплют соль на раны,
Как на капусту или огурцы.
 
 
В халатике бесполая фигура,
Запела, оголившись без причин.
Противно это. Спой нам, Юра,
О женской теплоте и мужестве мужчин.
 

Евгений Евстигнеев

Когда меня попросили написать о Жене, Евгении Александровиче Евстигнееве, мне показалось, что это не так трудно.

Женя десятки лет был рядом, он был всеми признанный, любимый артист. Даже не артист. Он мог появиться на эстраде, просто сказать: «Здравствуйте, добрый вечер», – и этого уже было достаточно. Его принимали, даже если он ничего не говорил, а просто обводил зал глазами и переминался с ноги на ногу. Его внутренний монолог был куда сильнее слов, которыми говорят все. Только он мог сказать мало, но иметь грандиозный успех. С ним не хотелось расставаться никогда, а хотелось смотреть, смотреть на него бесконечно. Достаточно было жеста, просто звука, вроде откашливания или кряхтения, что-то вроде грудного носового междометия «мм» и «да-э». И все смотрели только на него и ждали продолжения. Одна рука могла быть в кармане брюк, а большим пальцем другой руки он как-то сбоку ударял себя по носу, произносил: «Ну да, вот» – и сразу становился своим, близким, родным.

У него был низкий, гипнотизирующий, магического воздействия голос. Он никогда не говорил, а плел им такие кружева, в которых было гораздо больше смысла и юмора, чем в самом тексте.

Нельзя рассказать, как Женя играл в театре. Этим и отличается театр от кино. Спектакль – уникальное творение, спектакль умирает в тот же вечер, когда и рождается. Опускается занавес, и все остается только в памяти, в ощущении. Описание, пересказ, рассказ, анализ – это уже из области таланта рассказчика. Кино – это режиссер, техника, оператор и т. д. Конечно, и артист, но все-таки в большой зависимости от разной специфической атрибутики. Снимается все по кусочкам, а артист – это живой человек. У него может быть разное настроение, есть нервы, здоровье, внешний вид, а кино может сниматься хоть год. Театр – это один вечер, живой и с живыми. Три часа. Это совсем другое дело. Спектакль – это прекрасный цветок, который опадает ночью, и никто уже не расскажет, насколько он был прекрасен вечером, если, конечно, цветок не пластмассовый или тряпичный. Женя был живым цветком, который никогда не осыпался. Он был прекрасен всю жизнь и ушел из жизни, не уронив ни одного лепестка.

Наверно, будут подробно рассказывать, как Женя играл, существует кинопленка, но самое главное все-таки – это живое восприятие зрительного зала, которое не может не учитывать артист, и время, объединяющее зрителя и артиста, а отсюда неповторимое, непредсказуемое, рожденное вдохновением. Нюансы, интонации, паузы. Рядом были великолепные артисты-партнеры, все говорили на одном языке, казалось бы, одной школы, кстати, лучшей, мхатовской, у всех были равные возможности высказаться, каждый был по-своему хорош: и Ефремов, и Волчек, и Доронина, и Даль, и Козаков, и Толмачева, и Кваша, – но Женя был гений. На сцене глаза у него были в пол-лица. Красивые формы почти лысой, ужасно обаятельной головы. Лысина существовала сама по себе, никогда не отвлекала. В зависимости оттого, кого Женя играл, он мог быть любым: красивым, мужественным – и наоборот. Спортивный. Пластичный.

Я помню, еще в студии МХАТ (а Женя был постарше других) он прекрасно фехтовал, делал стойки, кульбиты. Я обращал внимание на его замечательные мышцы, мышцы настоящего спортсмена. Руки, ноги, кисти были выразительные, порой являлись самыми важными элементами характеров, которые он создавал. Как он менял походку, как держал стакан, как пил, как выпивал, закручивая стакан от подбородка ко рту. А как носил костюм! Любой костюм! Любой эпохи! От суперсовременного до средневекового. Они на нем сидели как влитые, как будто он в них родился и никогда не расставался.

Его всегда было слышно, и все всегда было понятно. Каким-то таинственным внутренним зрением, может быть через космос, почти мгновенно он ощущал образ того, кого играл. И, что интересно, он никогда не клеил носов и ничего не утрировал, но это был всегда новый человек и всегда – Евстигнеев! Ему, по-моему, иногда достаточно было одной первой читки – и он мог превратиться в человека, совсем не похожего на себя и по культуре, и по происхождению, и по интеллекту. Он был умен во всех своих ролях: играя и мудрых, и простаков. Юмор, импровизация, парадоксальность ходов – и все почти бытово, без нажима. Фантастика!!!

Он никогда много не говорил о своих ролях и вообще не тратил энергию на пустые разговоры об искусстве, о неудачах товарищей. Энергия у него уходила в работу. Поэтому он был добр и непривередлив ни в чем. Он мог есть что угодно, спать где угодно: хоть на полу в тон-ателье – я это видел сам. Когда ему что-то нравилось, он говорил: «Ну, конечно, ну, правильно». Когда не нравилось, просто: «Нет» – и переходил на другую тему.

Слушая другого человека, он сразу улавливал самую суть, мгновенно видел все. Создавалось такое впечатление, что глаза у него были на затылке и на темени. Иногда, восхищенный чем-то, порой одному ему известно чем, смахивал подступающую к глазам слезу, откашливался, как бы стесняясь своей сентиментальности, и менял тему разговора. Или просто замолкал. У него был великолепный слух – он был в молодости ударником. Был вообще похож на джазиста: мужественный, простой. Он был мужиком, мужчиной.

Помню, когда я поступил в театр «Современник» в 1969 году, первые мои гастроли были в Ташкенте. Почти все поехали на экскурсию в Бухару, а я то ли по лености, то ли по необразованности не поехал. Евстигнеев тоже не поехал. Я обрадовался, когда Женя предложил мне пообедать вместе с ним в чайхане. Меня в это время ввели на роль дядюшки в спектакль «Обыкновенная история». И после Козакова, первого исполнителя этой роли, играть было трудно, ничего не получалось. Но прежде всего, когда мы сели за столик, Женя сказал, чтобы я не очень переживал по поводу Бухары, что мы туда не поехали: «Вон видишь, киосочек стоит, «Союзпечать» называется, – сказал он. – Так вот. Мы там купим открыточки с видами этой самой Бухары, и полный порядок. Будем знать больше, чем они». Да, ему, вероятно, с его интуицией и фантазией достаточно было и открыточки.

Налили, выпили. Женя делал это просто и красиво. Я никогда не видел его пьяным или похожим на пьяного, хотя застолье он любил. «А дядюшку играй репризно», – сказал он. «Как?» – переспросил я. «Репризно», – повторил он. При слове «реприза» всегда возникают в воображении клоуны в цирке, выкрикивающие сомнительные остроты, эхом прокатывающиеся по арене. Это совсем не сочеталось ни с МХАТом, ни со Станиславским. Я смотрел на него вытаращенными глазами. «Репризно», – снова повторил Женя. И показал прямо за столиком несколько сцен, сыграв и за дядюшку, и за племянника. Это было потрясающе! И это было именно репризно! Ярко и смешно, грустно и весело. По-клоунски, только по-настоящему.

Женя точно воспринимал все, проживал за двоих. Легко, без напряжения. Потом мгновенно, по-компьютерски перемалывал услышанное – и ответ был яркий, сочный, живой. Да, репризно, и ничего плохого тут нет! Все хорошие артисты – клоуны. Женя был клоуном великим. Повторить это я, конечно, не мог. Только теперь, спустя двадцать с лишним лет, я понимаю, что это значило.

Он любил мои эпиграммы: записывал себе на магнитофон, почти все знал наизусть. Понимал, что я их пишу не со зла, – они другими и быть не могут.

Он был всегда сдержанным, жаловаться не любил, все носил в себе. Была слава, но жизнь была совсем не проста…

И что самое странное и удивительное: не складывалось в театре – во МХАТе. Выражаясь футбольным языком, МХАТ недооценивал возможности центрального форварда, ставя его в полузащиту или просто не заявляя его на игру. И пошли инфаркты, один за другим.

Смею сказать, что он меня любил. Однажды, на съемках фильма «Ночные забавы» – а это был его последний фильм, который вышел за месяц до Жениной кончины, – он сказал мне в костюмерной, завязывая галстук, тихо, как будто самому себе:

«Понимаешь, я сегодня эту сцену не смогу сыграть как надо. Там все проходит через сердце, а я, понимаешь, боюсь его сильно перенапрягать. Боюсь, черт возьми». Но играл он сердцем, до мурашек. По-другому он не мог. Он был великий артист…

…Машина заезжала за мной, потом мы ехали за Женей к Белорусскому – оттуда ближе к Останкино. Женя уже стоял у дома, всегда вовремя: в кепочке, в спортивной курточке, элегантный, молодой, с сумкой наперевес. Да, молодой, у него не было возраста. Открывал дверь машины: «Привет, – коротко здоровался он, усаживаясь, – все нормально?» – «Нормально», – отвечали мы. «Ну, правильно, тогда поехали», – говорил он. И поехали. Он впереди. Мы сзади.

Локарно
Новые стихи

* * * *
 
С утра день новым был,
наивным и прозрачным…
К полудню, повзрослев,
он думал, ел, любил…
Каким бы день ни стал —
удачным, неудачным,
Но ночью он умрет,
как будто и не жил…
 
 
В который раз нам смерть напоминает,
Что жизнь это отсчитанные дни.
Пусть никогда никто не забывает,
Что к нам не возвращаются они.
 
* * * *
 
Не знают прошлого потомки.
Не знали будущего предки.
Душа чужая как потемки.
Своя душа как птица в клетке.
 
 
Мы одинокие обломки.
Чьи мы потомки? Чьи мы предки?
Мы как оборванная пленка.
Мы как обрубленные ветки.
 
 
На пьесу наша жизнь похожа.
Мир – театр, занавес – туман.
Мы – люди. Нам всего дороже
Нас возвышающий обман.
 
 
Идем по призрачным дорогам,
Играем в прятки с давних пор.
Чтоб так играть, какой же с Богом
Мы заключили договор?
 
 
Заняв у вечности мгновенье,
Мы доживаем не спеша.
И после долгого терпенья
Из нас как Божий знак спасенья,
Как выстрел вырвется Душа.
 
* * * *
 
Это уже за пределами жизни.
Это уже не земная любовь.
Это не то, что кипит, потом брызнет
Спермой горячей, волнующей кровь.
 
 
Чьи же мой сон выполняет приказы?
Кто открывает другую главу?
Только не так, только не сразу,
Только в полете, во сне наяву.
 
 
Чудо-постель мы расстелем по небу.
Номер. Отель. Это ты. Это я.
Кажется мне, что счастливей я не был.
Сядь. Посиди. Не смотри на меня.
 
* * * *
 
За шоферскою спиною
Познакомились пока
С твоей правою рукою
Моя левая рука.
 
 
В ночь уходят вечера, —
Недосказанная ласка.
Каждый божий день с утра
Продлеваю эту сказку.
 
 
Я люблю теперь терпенье.
На руке остался след —
Твоего прикосновенья
Неразгаданный секрет.
 
 
Я храню твой след, целую.
Я прижму его к себе,
Каждый вечер пеленаю
Эту память о тебе.
 
Локарно
(Швейцария)
 
На склоне лет я поднимаюсь в горы.
Не поздно ли, товарищ-альпинист?
Патроны кончились, заклинило затворы,
Но главный недостаток – вы артист.
И вот сижу я в кресле, без движенья.
Работает одно воображенье.
Вздымая ввысь дым облаков
Почти без пауз
Природа-повар варит свой обед.
Альпийской кухне миллионы лет.
Но на нее ни жалоб нет, ни кляуз.
Терраса, стол, в руке бокал вина.
Покрякивают утки, тихо воют лодки.
Напротив – озеро, хоть рыба в нем умна,
Но жарится на нашей сковородке.
Локарно, кинофестиваль.
Он мне едва ли нужен.
Я фильм смотрю другой.
Он сделан на века.
Как солнце с тыла жарит облака
И горы к ночи затевают ужин.
Как спят они, покрытые лесами,
Спят, отлежав зеленые бока,
Спят, надышавшись небесами,
Спят, выдыхая облака.
 
* * * *
 
Не спится, ноют плечи
Бурчанье в животе…
Я тихо вою речи
В кромешной темноте.
 
 
Собака где-то лает,
Ей кто-то отвечает.
А я лежу, молчу —
Я лаять не хочу.
 
 
И с ночи до рассвета
Собаку слышу я.
Она все ждет ответа.
Ответа от меня.
 
 
Лежу, как перед боем,
Язык свой прикусив.
Пока я тихо вою,
Но знаю – будет взрыв.
 
 
Так иногда порою
Поговорить хочу,
Но только сам с собою,
Поэтому молчу.
 
Диван
 
На солнце сушатся подушки,
Мои старинные подружки.
Они мои однополчане,
Их место с детства на диване.
 
 
А солнце лупит им в макушки,
От духоты опали ушки,
Слюнявых пятен желтизна —
Знак обеззубенного сна.
Следы лоснящихся голов
Двух человеческих полов.
 
 
Их жарят как на сковородке,
А рядом коврик хлещут плеткой
Здоровых пара мужиков,
В себя вдыхая пыль веков.
А пыль валит, как дым из пушки,
И стонут коврик и подушки:
 
 
«Терпели мы, а нас давили
И спинами, и животами,
Здесь умирали и любили,
Вели смертельный бой с клопами.
Нас резали, перетирали,
Мы знали тысячи секретов:
О как клялись здесь, как здесь врали,
При ярком свете и без света…»
 
 
За что, как сломанную койку,
Забыв, что я диван со спинкой,
Меня швырнули на помойку,
Не выдав ни одной слезинки?
 
 
За жизнью смерть идет по кругу,
А вот и новая кровать.
Любовники или супруги
Здесь будут к гробу привыкать.
 

2006

Жене моего редактора
 
Звоню редактору, как доктору, —
Хочу читать стихи до дрожи.
Так просят помощи у трактора,
Который вытянуть поможет.
 
 
Его жена у телефона:
Зубов сначала слышу скрежет,
Потом предательского тона
Слова: «Иди, тебя – все те же!»
 
 
Мне с мужем не по фене ботать, —
Читаю утренние всплески,
Чтоб мог он деньги заработать
В совсем не нужной мне поездке!
 
Александру Сидельникову
 
Как хорошо с тобой в вагоне
Поговорить, посочинять.
В купе я словно царь на троне —
Что я могу еще сказать.
 
 
С тобой как с королем в поездке —
Летать спокойно, ездить, плыть.
Все, что ни сделаешь, – все с блеском
С тобой приятно есть и пить…
 
 
Все появляется мгновенно —
И карандаш, и чистый лист, —
В тебе с любовью вдохновенно,
Соединились сокровенно
Искусство, Театр и Артист.
 
Василию Ливанову
 
Тут даже не к чему придраться,
Хотя поверить трудновато,
Но Шерлок Холмс и доктор Ватсон —
Простые русские ребята.
Не Штирлицем, не Джеймсом Бондом,
Не сверхъестественным десантом,
Ты, Вася, прибыл в город Лондон
По-джентльменски, элегантно.
Ты тот единственный в истории,
Ты настоящий, ты прекрасен,
Ты сыщик высшей категории,
Наш Шерлок Холмс – Ливанов Вася.
И это пик в твоей судьбе:
Без всяких явок и паролей,
Блестяще сыгранною ролью
Ты удивил все ФСБ…
 
 
Всегда уверенный в себе,
Завербовавший Конан Дойля,
Пусть доктор Ватсон с тобой в доле,
Но это памятник тебе.
 

Андрей Максимов о Гафте

Свободный человек в зависимой профессии

Есть актеры понятные, как холодильник, – от них есть польза, но нет тепла. И загадки в таких актерах нет: их включают – они работают.

А есть иные – неясные, как день или как ночь. Но ты вдруг понимаешь, что не наблюдаешь за ними, а живешь в том мире, который они создают. Таков Валентин Иосифович Гафт.

Григорий Горин сказал о нем: «Гафт – не фамилия, а диагноз!»

Григорий Израилевич с Гафтом дружил. Я – нет. Мы – просто знакомы. Пару раз были другу друга в гостях. А в основном – вежливое: «Здрасьте. Как дела?» – в каком-нибудь публичном месте.

И тут же – любопытные взгляды. На Гафта, что интересно, зрители никогда не показывают пальцем – боятся. Но за ним всегда пристально наблюдают – интересно.

Так вот, наблюдая за Гафтом преимущественно со стороны, но пристально, я понял: этот представитель самой зависимой на земле профессии хочет быть свободным.

Он – актер Эфроса, работал в театре Сатиры, потом – в «Современнике». Он пишет не только эпиграммы, но выпустил несколько сборников лирических стихотворений. Мне кажется, все это оттого же происходит – от стремления к свободе.

Его стихи не надо оценивать привычными критическими мерками: хорошо – плохо. Не это главное. Главное – это взгляд на мир человека уникального. Такого человека, который видит мир так, как только он его видит. И главное в его знаменитых эпиграммах – не то, что они злые или смешные. Его эпиграммы – это взгляд свободного человека на своих коллег.

Валентин Иосифович Гафт доказывает право актера на свободное существование. Судя по всему, он это доказывал всегда, а не только когда стал народным, любимым и прочее. Потому что это не звездная болезнь, это такой характер. Характер свободного человека в зависимой профессии. Подозреваю, что для окружающих это может быть тяжело. Но по-другому он не умеет.

Про него рассказывают, что он съедает режиссеров, как ребенок – конфеты. Не знаю, потому что никогда на этих пиршествах не присутствовал. Но подозреваю, что это вполне может быть, потому что нутро Гафта не терпит никакой диктатуры, кроме диктатуры таланта.

Не так давно Российский канал показал потрясающую беседу Екатерины Уфимцевой с Олегом Табаковым. Показал очень поздно, видимо, надеясь, что такого класса разговор все равно услышат. Ироничный Олег Павлович говорил о Гафте только сугубо с нежностью, и глаза у большого артиста влажнели при этом как-то очень искренне.

И я в своем полуночном сознании пытался совместить того нежного, ранимого человека, о котором говорил Табаков, с тем строгим, жестким Гафтом, которого видел я и о котором рассказывали мне многие его коллеги.

Совместилось на удивление хорошо. Потому что достаточно было вспомнить его роли, чтобы понять: он играет всегда именно про это – про сочетание несочетаемого в одном человеке.

Гафт – лучший Вершинин, которого я видел. Волчек не ради имени назначила его на эту роль. Кажется, только Гафт в состоянии сыграть нежность, страсть, усталость и предельную самоуглубленность, как нынче принято говорить, в одном флаконе.

Гафт – самый невероятный из виданных мною Городничих. Его Городничий – человек не просто смешной, но страдающий. Кто может сыграть гоголевского персонажа исповедально? Гафт. Он (не без помощи – не забудем – Валерия Фокина) рассказал нам историю про то, как человек мелкий и незначительный может обмануть человека крупного и значительного. Гафт играет в этом очень смешном спектакле не сатиру – он играет боль.

Свободолюбивый Гафт не случайно в «Современнике» аж с 1969 года. Больше тридцати пяти лет. Он работает в «Современнике» дольше, чем во всех иных театрах вместе взятых. Роли перечислять не буду – здесь вам не справочник. Важно другое: проходных не было. Статичных не было. Пустых, неинтересных людей Гафт не играл никогда.

В кино он может играть лирических современников или вовсе не лирического вора. Он может быть бравым полковником или совсем не бравым хозяином свалки. (Кстати, как правило, Гафт играет без сложного грима, и такие разные персонажи имеют одно – его – лицо). На самом деле он может быть кем угодно. Он умеет петь и замечательно двигаться. Единственное, пожалуй, чего он никогда не сможет сыграть (и слава богу), – это человека плоского, неинтересного, одномерного.

Потому что как только Валентин Гафт появляется на экране или на сцене, ты сразу понимаешь: у этого человека что-то не так, этого человека что-то мучает. Человек зависимой (в том числе и от драматурга) профессии, он как-то умудряется нести свою собственную, свою личную боль.

А вы говорите: сложный характер! Но с чего, простите, ему быть легким у такого артиста? Как правило, «легкий» – говорят про того человека, у которого характера нет вовсе. Про Гафта так не говорят. Вот, например, всеми виданная эксцентрическая публицистическая комедия «Гараж». Чего мы ее сейчас-то все смотрим, когда проблемы кооперативов воспринимаются как далекое прошлое? А потому, мне кажется, что Рязанов сумел снять эксцентрическую комедию про живых, узнаваемых людей. Там не маски и символы действуют, а реальные, иногда даже страдающие люди. И герой Гафта среди них – главный. Вот вам, пожалуйста, комедия из комедий, а характер есть и даже судьба.

Все тот же Григорий Горин (который отчего-то после своей смерти вспоминается все чаще) заметил: «Я болен Гафтом неизлечимо».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю