Текст книги " Желтый металл"
Автор книги: Валентин Иванов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц)
Старый работник коммунхоза, советский гражданин?
2
Мария Яковлевна Бродкина родилась в двенадцатом году, перед первой мировой войной, и после второй была (о вкусах не спорят) еще достаточно свежей женщиной, хотя те из знакомых, например Мейлинсоны и Гаминские, которые называли Марью Яковлевну обаятельной, мягко выражаясь, «преувеличивали ее прелести». Марья Яковлевна располнела если не совсем до неприличия, то во всяком случае, вне всяких канонов даже рубенсовской красоты. И лицо огрубело, и голос звучал не теми нотками, которые пели в восемнадцать лет, когда Маня Брелихман окончила счетные курсы. Но бухгалтером девушка работала недолго. Отец, в прошлом богатый ювелир-часовщик, обучил дочь своему ремеслу. А в двадцать лет Маня оказалась женой часовщика же, Володи Бродкина. Ее энергичный муж, которому отец Мани помог из своих запасов, через неделю после свадьбы открыл хоть и маленькое, но «свое» дело.
Брак дочери Брелихманов с Бродкиным был, как говорили некоторые старые знакомые, мезальянсом. Такого мнения держались Гаминские, Мейлинсоны, Шедты и другие старые котловцы. Они, как и Брелихманы, обосновались в Котлове задолго до революции и в прошлом были людьми весьма состоятельными: купцами, владельцами аптек, крупных фотографий, парикмахерских, первоклассных кинематографов (дело новое, многообещающее) и так далее. Это была заметная прослойка в пухлом теле котловской буржуазии.
Такие люди с пренебрежением смотрели на каких-нибудь сапожников или портных Бродкиных, которые, получив после революции в каком-то местечке под Оршей надел земли, единственное, что в жизни порядочного сделали, так это бросили землю, догадавшись, что не дело превращаться в мужиков.
Но Володя Бродкин, нынешний Владимир Борисович, тогда красивый молодой человек (Маню можно понять), быстро создал благополучие для семьи, – быстрее, чем иные сыновья более почтенных семейств. А многие вообще ничего не умели создать. Этим Бродкин заслужил полное признание даже со стороны таких светских людей, как Рубины, Клоткины и Каменники.
Володя Бродкин преуспел, не имея никакого образования. Впрочем, этот недостаток проявлялся лишь в тех случаях, когда Бродкину приходилось писать. Но Мане в любви он объяснялся устно, а в остальном деловые люди обязаны уметь не писать, а думать, говорить, творить дела.
С хорошим мужем Мане не пришлось губить свои карие глазки над бухгалтерскими книгами или над часовыми механизмами. Став домашней хозяйкой, Мария Яковлевна не портила ручки кастрюлями: у Володи хватало.
Перед войной дела шли особенно блестяще. И вдруг в сорок первом году, под самый новый сорок второй год, – взрыв! Владимир Борисович был арестован, как и некоторые общие знакомые Бродкиных. Был взят и тесть Бродкина, старый Брелихман. Друзья арестованных пустили в ход все, что могли, добрались если не до самого Берии, то, во всяком случае, побывали где-то около него, и... улик против Бродкина и других не оказалось, как значилось в бумаге под заголовком «Постановление о прекращении дела».
Словом, семья Бродкиных заслуживала своего дома и, наконец-то, получила его.
Сад давал тень, огород – овощи на продажу, а двадцать пять породистых кур неуклонно неслись и летом приносили чистого дохода до девятисот рублей в месяц: хорошие яйца всегда в цене. Может быть, эти девятьсот рублей были не так и нужны семье Бродкина, который сейчас, по состоянию здоровья, получал двести с чем-то рублей пенсии. Так или иначе, Марья Яковлевна увлекалась хозяйством до того, что сама сбывала яйца на базаре, гордо говоря:
– Я никогда не отказывалась от труда!
Соседка за небольшую мзду могла бы торговать на базаре знаменитыми яйцами бродкинских кур, но Марья Яковлевна вздыхала с друзьями: – Ах, моя дорогая! В наше несчастное время все эти пролетарий стали такими жуликами, такими хамами...
Для иллюстрации Марья Яковлевна захлебывалась рассказом об очередном случае с очередной домработницей, затравленной ее подозрениями.
Мадам Бродкина всегда страдала, когда какая-либо случайность заставляла ее прибегать к чужой помощи в ее личных торговых операциях.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
Крупная овчарка зарычала было, но тут же, узнав посетителя, подавилась и пошла к нему, развратно виляя длинным телом и сворачивая набок морду. Сморщенные губы обнажали здоровенные клыки и резцы в подобии усмешки; подобии настолько двусмысленном, что невольно думалось: «А не укусит ли все же и старого знакомого эта злая и хитрая гадина, притворившись, что произошла досадная опечатка?»
В интересах Бродкиных овчарка ходила на цепи, цепь ходила по медной проволоке, а проволока была протянута во дворе против ворот с калиткой – единственного входа в прочно огражденную усадьбу. Днем калитку не закрывали: Бетти не пустит чужих.
Михаил Федорович Трузенгельд заметно ковылял на ходу: его правая нога была короче левой на три сантиметра с лишним. От рождения... Следовательно, виноваты были родители, в частности мать, так как ни у нее, ни у папы Фроима не было физических недостатков.
Неосторожность во время беременности. До такого обвинения Миша Трузенгельд додумался лет в четырнадцать. Поводом для размышлений и обвинительного акта было пробуждение интереса к девочкам. Миша, носивший в школе прозвище Утка из-за своей переваливающейся походки, страдал (юность глупа!), ненавидел своих «нормальных» товарищей и готов был возненавидеть родителей. Впрочем, страдания легкомысленного юноши были не слишком глубоки. И еще до достижения призывного возраста мальчик узнал от старших, что короткая нога не недостаток, а ценное преимущество.
– Да, мой мальчик, – поучал отец. – Тебя не возьмут в эту паршивую Красную Армию, и воевать за тебя будут другие. Э, многие-многие заплатили бы тебе кругленькую сумму за такую ногу! Но я не посоветую нашему Мыше соглашаться. Такая сделка была бы еще глупее той, которую безголовый Исав заключил с мудрым Иаковом, уступив младшему брату права первородства.
Старик говорил только по-русски, жаргона почти не понимал и коверкал русский язык, произнося «Мыша» в насмешку над «пархатыми голодранцами», которые появились в Котлове и прочих приволжских городах во время войны четырнадцатого года и после революции, прибывая из Западного края.
И первая медкомиссия и все последующие устанавливали факт укорочения ноги на четыре сантиметра. К прохождению военной службы негоден. В сущности-то, нормальным оказался Михаил Трузенгельд, который будет жить для себя, без риска, как он говорил, сделаться «пушечным мясом», подобно равноногим парням. По его мнению, – это хорошая месть за кличку Утка.
Михаил Трузенгельд проковылял на своей высокоценной ноге мимо загадочной усмешки Бетти с неприятной мыслью о близости собачьих зубов к новым брюкам. Но все обошлось благополучно.
2
Трузенгельд нашел Владимира Бродкина в кабинете – небольшой, метров на четырнадцать, квадратной комнате, уютной, в первом этаже, с двумя окнами в сад. Бродкин окончательно переселился сюда года полтора тому назад, когда его здоровье заметно ухудшилось. Он отдал жене в полное распоряжение супружескую спальню с двумя составленными кроватями орехового дерева, тумбочками, зеркальным шифоньером, трюмо, мягкими пуфами, трельяжем, расписной фарфоровой люстрой и всеми прочими приспособлениями; приспособлениями, так хорошо создающими семейное счастье если не по Льву Николаевичу Толстому, то уж наверняка по Вербицкой. Кстати сказать, несколько томиков этой забытой писательницы – любимое чтение Марии Яковлевны, – в том числе некогда скандально-знаменитые «Ключи счастья», хранились под замком не честно изношенные, как настоящая книга, а позорно замызганные, засаленные, как ветхий подол юбки, истасканной по толкучим рынкам.
Бродкин книг не читал никогда, а ныне, как он выражался, и «в спальню своей супруги не навещал». Он был действительно болен и получал пенсию отнюдь не по снисходительности соцстраха.
Владимир Борисович сидел в халате на диване и о чем-то размышлял. Заболев, он стал как-то особенно часто и глубоко задумываться.
– Добрый день, Мыша, – сказал он, вяло протянув руку Трузенгельду и не отвечая на пожатие. – Как пригаешь?
Обычное приветствие Бродкина, в котором вовсе не крылся намек на короткую ногу Трузенгельда, было для того все же неприятно.
Михаил Трузенгельд унаследовал от отца аристократическое презрение к «этим выходцам из Западного края». В самом деле, нужно быть ослом, чтобы за тридцать лет не научиться правильно говорить и до сих пор путать звуки «ы» и «и».
Но Бродкин отнюдь не был ослом, иначе Трузенгельд не имел бы с ним дел. Деловитость, ум, расчет Бродкина признавались всеми, также и покойным Фроимом Трузенгельдом, который в последние годы своей жизни был для Бродкина, в сущности, посредником. Маклером Бродкина и скончался старый Трузенгельд в сорок втором году.
На вежливый вопрос Трузенгельда о здоровье Бродкин ответил длиннейшим, многосложным ругательством. Это совершенно русское ругательство было адресовано профессорам-медикам, которые «жрут» деньги и время. Времени у него, у Бродкина, – чтоб ему, этому времени! – хватает, но кидаться деньгами он не собирается. Чтоб этим профессорам чорт загнул ноги на загривок, чтоб они подавились бродкинскими деньгами и треснули!
Бродкинские деньги!.. Чем больше развивалась болезнь Бродкина, тем больше, тем серьезнее Миша Трузенгельд размышлял об этих деньгах. Капитал...
Революция пустила прахом капитал семьи Трузенгельдов. Исчезли (для Трузенгельдов, конечно) вальцовая мельница в Саратове и рыбные тони в Астрахани, пропали средства, вложенные в обороты хлебом и скотом для выгоднейших поставок на старую царскую армию.
Фроим не без увлечения встретил Февральскую революцию. Не потому, что пали национальные ограничения для него и для его соплеменников. Для Трузенгельдов эти ограничения не существовали, нет: наконец-то и в отсталой России на широкую арену вылезал его величество Капитал с большой буквы! Вот почему богач Фроим Трузенгельд с такой охотой, с воодушевлением даже, сам – никто его не просил – укрепил шелковый красный бант над сердцем. Коммерсант не чувствовал, чем кончатся его увлечения «свободой». Он не собирался останавливать дела, раздутые войной. Работа «на оборону» обещала сделать его настоящим миллионером. Как можно извлечь капитал из дел, которые после августа четырнадцатого года начали приносить «настоящие» проценты?!
В поисках путей и после Октябрьской революции Фроим Трузенгельд, надеясь на лучшее будущее, поддерживал Самарское правительство, Комуч, жертвовал деньги, принимая участие в сборах, организованных в среде волжских коммерсантов.
В этом-то семнадцатом году, чреватом большими несчастьями для людей «больших дел», и был произведен на свет Миша Трузенгельд с драгоценной короткой ножкой. В двадцать третьем году его родители после ряда мытарств оказались в Котлове. Котловское «общество», растрепанное революцией, приняло Трузенгельдов как равных: помимо воспоминаний о деловых связях, были связи родственные, например известные Мейлинсоны.
Но что в сочувствии? Увы, это не кредит. Да и дел-то не могло быть. Словом, Фроим Трузенгельд и маклерил, и маклачил, и служил, кормя жену и сына «чужим» хлебом. «Своего» не было, настоящих денег не было тоже. Не то, что у Бродкина, на которого оба Трузенгельда поработали немало в последние предвоенные годы, на которого Миша работал и сейчас. Михаил Трузенгельд уже кое-что имел. Имел деньги – не капитал. Да... Капитал Бродкина. А каков он?.. Сколько?..
3
Неоспоримым преимуществом Бродкина над Трузенгельдами, Мейлинсонами, Брелихманами и другими было то, что пока те повторяли зады, Бродкин создал себе состояние сам.
Потомок теснившихся в местечках нищих поколений мельчайших торговцев, рабочих, батраков, ремесленников, факторов, извозчиков, забитых «своими» капиталистами куда больше, чем национальными стеснениями, установленными законами империи, Владимир Бродкин, будь он пограмотнее, мог бы сказать о себе словами тоже не слишком-то блиставших грамотностью баронов, герцогов и князей Наполеона Первого: «Я сам свой предок!»
Для Бродкина старое время не мерцало в далекой дымке, как для Трузенгельдов, Брелихманов и других, собственными мельницами, пароходами, стадами скота, поземельными владениями, хотя бы и купленными на чужое имя.
Старое время рода Бродкиных высовывало чахлое лицо в рамке нищеты, привычного, на грани дистрофии, хронического недоедания и личной безопасности на грани погрома, никогда не грозившего Трузенгельдам. Итак, все и всякие Трузенгельды в «старое» время действовали в благоприятной для частного обогащения обстановке капитализма. А Владимир Борисович Бродкин пустился по пути личного стяжания вопреки обществу, вопреки всем установкам Советского государства.
Телом Бродкин был брюзгло-жирен, от плохого обмена. Прежде незаурядно-красивые черты лица, – старики говорили, что молодой Володя Бродкин походил на известного «мессию» сионизма конца прошлого столетия, – пухло раздулись, рот с опущенными углами хранил застывше-недовольное выражение.
– Что слышно? – продолжал разговор Бродкин.
– Все по-старому. Опять, Володя, есть металл. Брать будешь? – предложил Трузенгельд.
– Сколько есть?
– Четыре килограмма.
– Гм... Четыре... килограмма? – переспросил Бродкин. – Об этом золоте я уже слыхал. Там, гм, было больше...
Чорт же его разберет, этого Бродкина! Каждый раз, каждый раз, когда Трузенгельд являлся с предложением сделки на золото, Бродкин подносил что-либо подобное: он всегда уже был «в курсе», этот коммерсант.
«Там было больше», – дьявольски-хитрые слова! Как решить, действительно Бродкин знал или нарочно притворялся всезнающим, чтобы легче разговаривать с Трузенгельдом? Трузенгельд хорошо помнил, как на самое первое предложение – это было довольно давно – Бродкин хладнокровно ответил: «Я уже слышал об этом деле».
Откуда и как мог Трузенгельд знать, сколько «там» металла на самом деле? Он не мог проверить Бродкина. Но Бродкин брал золото. Зачем бы он допускал маклера, если бы имел возможность договариваться с поставщиками непосредственно? Из осторожности? Беспокойный ум Трузенгельда не находил ответа.
– Больше – не больше, Володя, я предлагаю тебе четыре кило – и по двадцать восемь.
Опершись обеими руками на диван, Бродкин приподнялся и переменил положение. Теперь он привалился в углу, удобно вытянув ноги. Татарский халат разошелся на пухлой, почти женской груди, по-медвежьи обросшей густой шерстью. Не глядя на Трузенгельда, Бродкин рассуждал:
– В сущности, Миша, – он умел правильно выговаривать слова, когда хотел, – ты несправедлив к людям. Ты только носишь металл туда-сюда. По настоящей честности, тебе хватило бы полтинника (подразумевалось пятьдесят копеек с грамма). – А сколько хочешь ты заработать? Скажи, Миша, честно скажи, как старому другу? Скажьи?
Слово «скажи» Бродкин произнес очень мягко, и опять Трузенгельду послышалась насмешка.
– Что тебе за дело, Володья? – Трузенгельд невольно передразнил Бродкина. – Я имею дело с людьми, я договариваюсь, я рискую.
– Рискуешь? Э!.. Рискует тот, кто вкладывает капитал! Тот рискует по-настоящему, а маклер? Ф-фа! – И Бродкин дунул на ладонь, с которой вспорхнула воображаемая пушинка. – Раз – и маклер считает свои комиссионные. Он больше ни о чем не думает. Маклер собирает там, где не сеял, – изложил Бродкин одно из положений своей самодельной политэкономии.
– Я работаю на собственном капитале, – возразил Трузенгельд. – И этот металл мною куплен.
– Покажи! – Бродкин протянул руку с длинными мохнатыми пальцами.
– Что? Я буду носить, с собой в кармане? – парировал Трузенгельд.
– М-мм?.. – недоверчиво и вопросительно проворчал Бродкин и предложил: – Двадцать.... – он косил глаза на Трузенгельда, – шесть!
– Ты хотел бы лишить меня и полтинника? – спросил Трузенгельд.
– Зачем, Миша!. Бери свой полтинник, иди с богом, не теряй времени.
– Двадцать семь и девяносто пять, – сбросил Трузенгельд пятачок.
Сторговались они через пылких полчаса, наговорив один другому немало колкостей и совершив десятки покушений на остроумие. А после соглашения о цене возникла проблема расчетов: Бродкин требовал кредита на неделю, Трузенгельд – расчета наличными.
– Ага, Миша, – торжествовал разгоряченный Бродкин, – я же тебе всегда говорю: ты только маклер, у тебя нет своего капитала, ты торгуешь воздухом, ты имеешь на моем капитале!
– Мои деньги сейчас в другом деле, – неудачно возразил Трузенгельд, защищаясь от тяжкого обвинения, а Бродкин вовсю пользовался ошибкой продавца:
– Та-та-та-та! Значит, один оборот ты делаешь на свои деньги, а другой на мои? Ах, ты!.. – Бродкин обратился к своей привычке ругаться сквернейшими словами. – Ты еще и не видел того металла, который мне предлагаешь, вот что! Что? Ты хочешь, чтобы я тебе выписал чек на Госбанк? Получай! – И Бродкин состроил Трузенгельду кукиш.
Трузенгельд вернул ругательства с процентами и предложил Бродкину два кукиша, но торг вернулся опять к цене.
Изощряясь в доказательствах, волнуясь, споря, будто бы дело шло о жизни и смерти, они разошлись вовсю и «жили» полностью. Бродкин забыл о больной печени, жестикулировал, бегал из угла в угол, выгнав комнатную овчарку Лорда, чтобы собака не путалась под ногами. Трузенгельд ковылял на месте, переваливаясь с длинной ноги на короткую и становясь то выше, то ниже.
Хватая друг друга за грудь, они одновременно хрипели, шипели, свистели, сипели, брызгали слюной.
И когда, наконец, сделка совершилась, Бродкин вместо крыльев обмахивал себя полами халата, а Трузенгельд вытирался салфеткой, сорванной в пылу схватки со столика.
ГЛАВА ПЯТАЯ
1
Марья Яковлевна предложила мужчинам позавтракать. Бродкин ворчливо отказался выйти в столовую:
– Вели этой, как ее, подать мне сюда.
Домашние работницы менялись часто, и Бродкин подчеркнуто делал вид, что не может запомнить имени новой: шпилька жене, которая не умеет «обращаться с прислугой». Новая работница жила в доме лишь несколько дней. Перед расставанием с предыдущей между мужем и женой состоялось крупное объяснение. Не в первый раз Бродкин безуспешно внушал жене, что умные люди обязаны создавать себе в «прислуге» не врагов, а друзей, что «в наше время» особенно глупо не понимать такой очевидной вещи: выживать работниц каждые три месяца просто опасно! Но и прежде трудновато было бороться с проявлениями характера Марьи Яковлевны, теперь же, после переезда мужа в кабинет, и совсем невозможно: Бродкин, по его словам, «сдыхал от бабьего визга».
Смягчая крикливые нотки своего голоса, Марья Яковлевна угощала Мишу яйцами всмятку «от своих кур», макаронами с тертым сыром, селедочкой и сухим «Цинандали». Отдыхая после торга, Трузенгельд не спешил. День был будничный, но Миша располагал временем.
Трузенгельд состоял в одной артели главным механиком и одновременно начальником штамповочного цеха. Техник-машиностроитель, Трузенгельд был знающим, дельным специалистом, ценимым артелью, пользовался положительной репутацией в правлении и в городских организациях. Артель, выпуская ширпотреб, план перевыполняла, а себестоимость была ниже плановой. В успешной работе крылась заслуга и главного механика, который по обеим должностям и с премиальными законно зарабатывал свыше двух тысяч в месяц – ставку кандидата наук, что совсем не плохо для техника.
Первую половину дня Трузенгельд провел на своем рабочем месте, а сейчас никому и в голову не пришло бы проверять, куда ушел главмех: в городской или районный Совет, в правление или к кому-либо из смежников. Разве случится авария...
Как это выяснилось в дальнейшем, Михаил Федорович действительно к своим служебным обязанностям относился добросовестно.
Мужчина крепкий, телосложения нормального, если не думать о короткой ноге (впрочем, Марья Яковлевна и не собиралась танцевать с Трузенгельдом), Миша в последние годы привлек благожелательное внимание Мани. И это внимание росло по мере ухудшения здоровья мужа. Миша был моложе мадам Бродкиной на пять лет, но в ее глазах это не было недостатком, наоборот. Она чувствовала себя совсем молоденькой, хотя прошло двадцать лет со времени ее первого, жгучего увлечения красавчиком Володей Бродкиным. Теперь Володи не было, – был желчно-раздражительный, больной Владимир Борисович. Не было и Манечки Брелихман – вот этого-то она и не знала и не чувствовала.
«На что дурище зеркала?» – такой саркастический вопрос Бродкин иногда задавал, но лишь себе самому. Он следовал завету: «Посоветуйся с женой и поступи наоборот» в расширенном виде – не только не советовался, но и не дразнил ее.
После завтрака Марья Яковлевна поднялась к себе наверх, – ей было необходимо «посоветоваться» с Мишей, – и заперлась с ним в спальне, чтобы беседе не помешали.
Мягкие пуфы, тумбочки, зеркала, обои из Ленинграда, составленные кровати из ореха, несколько настоящих картин, подписанных художниками не знаменитых, но известных имен. Спущенные занавески создавали приятную полутьму.
Деньги Бродкина... О них думал – не думал, но и не забывал Мишенька Трузенгельд. Не будь бродкинских денег, не было бы и Миши в этой спальне. Такова точная, деловая формулировка отношения Трузенгельда к бывшей Манечке Брелихман.
Раздобревшая, краснолицая, крикливая, грубо-чувственная Бродкина считала себя обаятельной. Не один Миша – льстили ей и Мейлинсоны и Гаминские. Но те просто говорили любезности богатой женщине, а Миша исходил из коммерческого расчета. Если не дни, то наверняка недолгие годы Бродкина были сочтены. Его жена была скорой наследницей большого капитала. Бродкинские деньги... Но сколько их и где они, кроме стоимости дома, обстановки и ценностей «на виду»?..
Могла ли ответить Манечка? Но таких опасных вопросов Миша не задавал. Боже упаси! Ни намека. Любовь, самая пылкая любовь. Муж жил и жил, могли явиться конкуренты.
– Я слышал, молодой Мейлинсон приехал к старикам из Москвы, – сказал Миша. – Этот оболтус опять будет шляться сюда?
– Дурачок, – басисто ворковала Маня. – Ты что? Собираешься меня ревновать к ребенку? Ему едва восемнадцать. Школьник. И ведь я-то тебя не ревную.
Миша сказал подходящий к случаю комплимент фигуре Мани, и Маня засмеялась довольным смешком. Возлюбленный ее удовлетворял во всех отношениях, и смерти мужа она не ждала. Муж ее ничуть не стеснял.
– У меня, глупенький, – женщине всегда приятно когда ее «красиво» ревнуют, – к тебе дело. У Бетти скоро щенки. У меня просили двоих, а у нее меньше пяти не бывает. Я хочу поскорее распродать щенят, а то на собак так много уходит...
Миша обещал, и он исполнит. Трузенгельд цветов своей возлюбленной не подносил, но щенков сбывал. Наравне с другими услугами...
2
Бродкинские деньги... Их хозяин поглощал в кабинете одинокий диэтический завтрак: макароны, но без сыра и масла, кусок вареной рыбы без соли, немного сухого, тоже без масла, картофеля, жидкий чай со специальным печеньем. Достаточно, чтобы жить и быть сытым, но довольно противно на вкус. Больной тщательно соблюдал диэту.
Он знал, о чем «советуется» жена в своей спальне с Мишей. Зная Марью Яковлевну, он мог представить себе «совещание» во всех подробностях и относился к подобным вещам с полнейшим безразличием.
Трузенгельд – это было даже неплохо. Свой человек, голова на плечах есть, с характером, неглупый, право же, совсем неглупый, дельный, язык подвешен. Ах – всех им чертей в спины! – он забыл намекнуть Трузенгельду, чтобы тот повлиял на эту бабу в отношении домработниц. Сейчас толстая дура прислушалась бы...
Переменись обстоятельства – и Бродкин мог себя представить в роли Трузенгельда. Деньги нужно уметь брать всюду. Случись с ним что-либо, и эта идиотка пропадет, как овца, именно из-за денег. Мишка поднимет бродкинских детей и не обидит Маню. А что он будет наставлять «бочке» рога – это естественно: он моложе, а она через пяток лет станет совсем старухой. У умных людей все шито-крыто, больше ничего не требуется.
Завтра вечером – с золотом в Москву. Заодно он покажется своим профессорам.
Бродкин знал свою болезнь. Превозмогая малограмотность, он даже почитывал кое-что медицинское. Болезнь редко излечимая, состояние тяжелое, но нужно тянуть. Свыкшись, он позволял себе размышлять о возможной смерти как делец: деньги обязывают думать обо всем. Но по-настоящему он не верил в свою смерть. Медицина делала колоссальные успехи. Говорили об излечениях, невозможных еще лет десять тому назад, а ныне обычных, о поразительных операциях. Нужно тянуть. Главное, – тянуть время, жить, дождаться дня, когда наука доберется и до его, Бродкина, болезни.
И еще дождаться времени, когда состояние можно будет пустить в дело. Бродкин считал, что он не делал и не сделает ошибок, которые допустили все эти бывшие Брелихманы, Гаминские, Мейлинсоны, Каменники и прочие. Они с их приемами – хлам такой же, как их хваленое «старое время».
У часовщика заняты пальцы, в какой-то мере – внимание, а мысль свободна. Всю свою сознательную жизнь, что бы он ни делал (а Бродкин много и молчаливо отсидел над часовыми механизмами), он глубоко, настойчиво и с увлечением размышлял о движении денег и о способах их «размножения». Своим умом он додумался до главной ошибки бывших богатых людей: по его мнению, их капиталы были малоликвидны, омертвлены. Мельницы, заводы, земля, товарные обороты создают для владельцев престиж богатства, но в нужную минуту оттуда не вытащишь капитал. Поэтому все эти богачи, за ничтожными исключениями, оказались нищими сразу же после прихода большевиков к власти. «Национализированные люди», как их презрительно называл Бродкин. Нет, по его мнению, капитал должен быть в быстром обороте: продал – купил, купил – продал, и капитал вертится, как колесо автомобиля.
Бродкин мечтал... «Первые годы, какое это будет роскошное время! У кого будут возможности после уничтожения советской власти? У обладателей наличных. Их найдется немного, таких людей. Польется американский, европейский капитал. Но в двухсотмиллионной стране всем хватит места в «золотой период» возрождения частной собственности, всем, кто обладает наличными.
И в руках людей, знающих местные условия, капитал будет удесятеряться, расти, как шампиньоны, – любимые грибы Бродкина. Он сам собирал их во дворе, за погребом. Грибы росли над тем местом, где был надежно захоронен «основной капитал» Бродкина, запаянный (часовщики умеют паять) в цинковые банки.
Стоимость дома, всего «видимого имущества» Бродкина, и оборотные средства, находящиеся под рукой, в целом относились к подшампиньонному «капиталу», как, например, нормальные банковские проценты за два года относятся к среднему остатку текущего счета – десятая или пятнадцатая часть.
3
Владимиру Борисовичу Бродкину не приходилось слышать о пушкинском «Скупом рыцаре». Но если бы кто взял на себя труд растолковать ему этот художественный образ (труд невеликий – Бродкин был понятлив), то Владимир Борисович воспринял бы «Скупого» единственно как маньяка, мечтателя-идиотика. Сидеть на горах денег и лишь грезить о своих возможностях, как вынужденно грезит он, Бродкин! Сумасшедший «Скупой», разве кто или что мешало ему пустить в полный оборот властное золото! Еще один тип дураков этого самого «прошлого времени», чтоб ему холера! Нет, отнесите ваши сказки, знаете куда?!. Он человек практичный.
Возможно, сиденье на золоте уродовало психику богача, но, конечно, не так, как у «Скупого рыцаря». Представьте себе самочувствие, скажем, свиньи, супоросость которой длится сверх всяких сроков, – годами. Брюхо растет, и нет никакой возможности, никакого средства отделаться от мертвой тяжести драгоценного брюха. Более того: нет ничего дороже этого брюха, и все делается лишь для него.
Вы скажете – прогрессирующая опухоль сознания человека, не в свой час родившегося: Бродкин опоздал лет на сто или, вернее, родился не в той части света?
Не совсем так. Бродкин жил своим временем и, как умел, следил за временем. Никогда больше он не вмажется в ту политику, которая, в лице окаянной памяти Флямгольца, чуть было не задела его в сорок первом году. Тогда он был молод и глуп. Он воображал, что неплохо будет наладить дружбу с Гитлером. Пусть Гитлер душит всех этих разноплеменных интеллигентов, всю революционную шваль, беспокойную, живущую «идеями», – тех, кто так много способствовал совершению русской революции еще задолго до явления на свет Владимира Борисовича Бродкина.
Ошибка... Политика? Заниматься политикой?! Э, политика для дураков, для старых шляп вроде ветхого Фроима, нежного папаши Мишки Трузенгельда. Не-ет, явись к нему сегодня агент любой разведки, и Бродкин сдаст его «куда нужно» со всеми потрохами.
Рассматривая свои длинные, сужающиеся к концам пальцы в пучках черных волос, Бродкин размышлял о некоторых, по его мнению, намечающихся тенденциях советской жизни. Разрешается собственность... Бродкин, конечно, хорошо понимал разницу между собственностью личной, которая допущена, и собственностью частной. Можно иметь дом и дачу и даже вторую дачу, скажем, в Сочи, Сухуми, купить автомобиль, нанять шофера. Это не частная собственность, она не дает дохода, хотя не возбраняется продавать свои фрукты, овощи, те же куриные яйца. Но, быть может, советская власть сделает еще маленький шажок и разрешит чуть-чуть и частную собственность? Бродкин допускал, что власть вдруг да и «образумится».
И так, и так, и так – жить стоило для будущего, а не для прошлого – в смысле его невозможного возвращения. Ах, проклятая печень!..
4
Действительно, Миша Мейлинсон зашел вечерком с визитом и передать привет от мамы – «длинноносой Рики», как ее звали у Бродкиных.
«Подрастает славный мальчик», – подумала Марья Яковлевна. После нынешнего свидания с Трузенгельдом у нее появились насчет Миши Мейлинсона так называемые игривые мысли. Говорят, что небезопасно, глупо указывать женщине на своего возможного соперника.
Желторотый молодой человек, уже напускавший на себя воображаемую «взрослость», никак не подозревал, что эта «толстенная бабища», как он и его приятели непочтительно именовали мадам Бродкину, могла бы иметь на его счет кое-какие намерения.
Тем временем Марья Яковлевна кокетливо щурила глазки, шутила со свежим мальчишкой, интересовалась его «сердечными делами». Про себя же она как бы примеривала Мишу Мейлинсона, примеривала на роль, подозревать о которой неопытный юнец никак не мог. Кончилось тем, что Бродкина отказалась от мальчика по совокупности ряда соображений, в числе которых был и риск огласки. Марья Яковлевна никак не желала разрыва с Трузенгельдом. Боясь обидеть своего возлюбленного, Бродкина была ослеплена самомнением, что свойственно многим, а ей особенно. Иначе говоря, выражаясь коммерческими терминами, она завышала цену своей пленительности и забывала о значении капитала своего мужа.