Текст книги " Желтый металл"
Автор книги: Валентин Иванов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 23 страниц)
Плавать Антонина не умела, она плескалась на мелководье. Каждый раз перед получением посылки она всячески медлила, обманывая себя любыми предлогами. Это было сильнее ее, и сейчас, не только чтобы освежиться, Антонина сидела на корточках в воде, приподнимаясь и опускаясь с находящим и отступающим прибоем, – плавала стилем «чарльстон», по ее выражению. Сегодня ей было особенно трудно. Подлец Александр поднес неожиданность. Она была уверена, что он привезет металл на себе.
С Г-тами Антонина была знакома. Из осторожности Александр редко посылал золото по с-скому адресу жены, чаще выбирал соседние городки, извещая письмом об отправлении посылки до востребования. В курортных местностях это не привлекает внимания: многие курортники получают свою почту, и работники связи привыкли находить в паспортах постоянную прописку другого города.
Запыхавшись, будто от быстрой ходьбы, Антонина Окунева вошла в отделение связи. За стойкой – четыре стола. Вправо – низкий прилавок. Там отправление и выдача посылок. Антонина достала паспорт.
– Я ожидаю посылку.
Взглянув поверх очков, пожилой работник связи ответил:
– Сначала вы возьмите извещение.
Она это отлично знала, но забыла от волнения. Перед дощечкой «До востребования» стояли пять или шесть человек.
– Кто крайний? – спросила Антонина так тихо, что последний в очереди не расслышал.
Можно уйти... Уйти? Самые дикие мысли приходили Антонине в голову: посылка или случайно разбилась, или ее раскрыли и теперь ждут получательницу. Уйти! Струйка пота залилась женщине в рот, и Антонина судорожным движением языка, не замечая, лизнула губы. Если бы сейчас еще сидеть в море!..
Вдруг перед ней освободилось место. Машинально Антонина подала свой паспорт. Оказывается, она держала документ наготове. Нет, больше никогда!.. Лучше мыть полы, мести улицы, только не этот ужас. Ей хотелось: пусть скорее арестуют, пусть все откроется, лишь бы кончилось это, невыносимое! Страх причинял физические страдания: болели виски, ныла спина, живот схватывали спазмы. Неслись мысли: «Сегодня обулась с левой ноги. Перед самой почтой кошка перебежала дорогу...»
– Распишитесь, гражданка. Расписывайтесь.
Антонина не заметила, как получила талон и оказалась у выдачи посылок.
Не разумом, не волей, а с помощью инстинкта человека, спасающего жизнь, Антонина ответила заплетающимся языком:
– Мне плохо... Жара...
Кто-то поддержал женщину, иначе она упала бы. Подали стул. Антонина пила воду, обливая себе грудь.
А посылка уже лежала на прилавке перед получательницей. Спасена!.. Антонина опомнилась, она уже чувствовала, как промокшее от пота платье липнет к телу, как режут пояс и резинки чулок, давит лиф, горят ноги в лаковых туфлях.
Не было миловидной, полной, соблазнительной блондинки, очаровавшей Леона Томбадзе; на стуле сидела старая, растрепанная баба с бессмысленной улыбкой на сером, обвисшем лице, с дурацкой малиновой нашлепкой краски вместо рта.
Но она оживала. Посылку выдают. Антонина была уверена, что «в случае чего» ее арестуют сразу же, у окошка. Она расписалась. Ее участливо спрашивали о здоровье.
– Все прошло.
Она не поблагодарила за внимание. К чорту их всех, они больше не страшны! Она кивнула:
– Пока! – и легко вышла под лучи палящего солнца.
На пути к вокзалу Антонина свернула в сторону с безлюдного шоссе. Пыльно-серые заросли держи-дерева не высоки, но укрыться можно. Ножницами для ногтей Антонина вспорола посылку. Маленький тяжелый мешочек был запрятан в тряпье и газетную бумагу. Антонина изрезала часть холста с адресом на мелкие кусочки, скрутила все в комок и забросила за ветки, усеянные загнутыми, будто железными, колючками. Туда, и то не без ущерба для толстейшей кожи, проберется один буйвол.
Все хорошо! Женщина отдыхала, приводила, насколько это возможно, платье и лицо в порядок. Она пойдет медленно и обсохнет. Ее занимала новая забота: как устроиться, чтобы этот мешочек прошел через руки Леона, а не Гавриила Окунева? Вспомнив свои страхи, она хихикнула:
– Что, девонька, крута горка, да забывчива? – Сейчас Антонина была способна опять итти за золотыми посылками. И обулась с левой ноги, и кошка дорогу перебежала, и месяц не с того плеча видала? – потешалась она над собой.
– Эх, ты!.. – Она обругала себя позорнейшим для женщины словом.
С вокзала Антонина отправила телеграмму в адрес брата мужа, Гавриила Окунева:
«Здорова устроилась хорошо пишу целую Маша».
Кстати сказать, отправителем только что полученной посылки значился некий Стефан Тарасович Сергиенко, лицо реальное в той же мере, как Нина Кирсановна, Мария Дубовская – Маша и некоторые другие.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
1
Встречался как-то Александр Окунев с одним приятелем, работавшим в сорок втором или в сорок третьем годах, в военное время, в органах связи. Приятель рассказывал, что даже тогда военная цензура не досматривала сплошь все почтовые посылки. В мирное же время почтовые отправления неприкосновенны.
Поглядев секунду-другую вслед Антонине, которая неохотно шла вихляющей на высоких каблуках походкой по платформе г-ской станции, Александр вернулся на свое место в вагоне. Он не пытался представить себе решения и действия, которые могут сделаться необходимыми, если завтра не придет условная телеграмма из Г-т. Планы «на случай чего» были составлены в свое время, не забывались и, подобно мобилизационным планам, получали коррективы в меру изменяющихся обстоятельств текущего момента. Так или иначе, Окунев никакой «осечки» от посещения Антониной Г-т не ждал.
Александр был, если можно так выразить его путанное и не слишком трезвое отношение к жизни, фаталистом в силу обстоятельств. Судьба! Будь, что будет!.. Эти слова, являющиеся по смыслу, который им придают люди, подобные Окуневу, выражением пошлейшего компромисса со всяческой подлостью, были свойственны языку Александра. Никакой философии они не отражали. Нечто вроде случайных подпорок гнилого забора. Заплаты из мешковины на ветхих штанах.
Попытки спрятаться за судьбой помогали очень мало, сколько бы раз Александр ни повторял их. В его представлении о судьбе отнюдь не залегал разработанный и внушенный рядом поколений утешительно-стойкий фатализм настоящего, убежденного исламиста. Как бы ни прятался Александр Окунев, он знал: преступник. Его фатализм был своего рода бюрократической отпиской от самого себя.
Александр боялся, но привык к состоянию страха. Бывает, что в рубцах старой раны упорно не желают отмирать нервные окончания. Живучая нервная ткань беспрестанно ноет, пульсирует, тянет. Бесполезные сигналы сливаются в нудную, тупую боль. Наконец сознание привыкает, изолируется. И ощущение боли появляется случайно, в минуты упадка духа, скуки, безделья ума.
2
В число оборонительных бастионов, которыми окружал себя горный мастер, входила бутылка водки.
Александр Окунев пил часто и помногу. В его среде водка, именуемая белым вином, занимала важное место, и пьянство служило не одной дикой привычке самооглушения. Водка была символом достатка, благосостояния, хорошей жизни. Имея в кармане деньги, не выпить казалось неестественным. Невозможность выпить угнетала, была чем-то позорным. Непьющий вызывал в этой среде ярко выражаемое недоброжелательство, о таком человеке отзывались с презрением.
У нас как-то само собой повелось, что пьянствовать так уж и совсем без повода «не положено». В российском словаре давно порхает летучая фраза: «Веселие Руси есть пити». Не одобрение кабацкого разгула, не призыв к пропиванию имущества, к утоплению в зеленом вине молодецкой удали, а вопрос, презрительное осуждение пьянства, укор и грусть гуманиста слышатся в этих словах. Нет, у нас давным-давно повелось, что пить чару без особого случая, без повода никак не принято и совсем «не положено».
Что же касается пьяниц, то это они и никто другой, в обход сложившихся в народе взглядов, изощряют свои умишки в убогой софистике, хитроумно изобретают всякие поводы, чтобы напиться... По случаю субботы, воскресенья. В понедельник – как же не опохмелиться, во вторник – чтоб не забылось, в среду – за перелом недели, пятница – тяжелый день, как тут не выпить? Пили по случаю разлуки, встречи, получки... Зимой – от холода, летом – от жары. Пили под весенний листочек, под мокрый дождик, под порошу. Пили с устатку, по случаю премии, для праздника; чтоб пошло по жилочкам, для отдыха, для рассеяния, чтобы встряхнуться. Свадьба – пей, поминки – пей, жена родила – пей.
И всегда – «для здоровья». Водка считалась полезной, и разубеждать в этом – напрасный труд, потерянное время.
Пьяницам свойственна своеобразная страусовая самостраховка: они, никак не соглашаясь считать себя алкоголиками, инстинктивно занижают количество выпитого.
– Пью? Как все, – уверенно ответит каждый. – Понемногу: рюмочку-другую за обедом, за ужином.
Рюмочку... Водочная рюмка емкостью двадцать – двадцать пять граммов сохранилась в литературе да в редких ресторанах. Нет рюмки. Ее вытеснила стопка. Но в этой среде и стопка отжила свое: водку «глушили» стаканами.
Для нашей психиатрии клиническая картина алкоголизма ясна не со вчерашнего дня: «Торможение сложных мозговых функций. Дегенерация нервных элементов. Гибель задерживающих влияний. Болезнь высших психических процессов. Деструктивные, необратимые изменения».
Люди в среде Окунева считали себя всезнающими, образованными, с собственными представлениями о жизни. Для них специальный язык медика – презренная тарабарщина.
Дегенерация нервных элементов – это моральное одичание. Усиливаются эгоистические тенденции, слабеют задерживающие влияния; облегчается возможность осуществления обмана, воровства, насилия.
Болезнь высших психических процессов – исчезновение чувства меры, такта. Гаснет понятие чести, понятие о долге перед собой, иначе говоря – перед обществом, перед семьей... На сцену вырывается дикая свора низких инстинктов.
Деструктивные, необратимые изменения – безвозвратная гибель лучших качеств человеческой психики. Круг понятий и интересов сужается и сужается, ум делается тугим, все труднее воспринимается сколько-нибудь новое и сложное. Зрение становится хуже, краски тускнеют. Не ощущая наступления ночи, алкоголик погружается во мрак мысли, в темноту чувств. Слабеет и слабеет способность объективно оценить свои поступки, свою личность. Исчезает драгоценнейшая способность самокритики. Взамен утраченного, не встречая сопротивления, разрастается самомнение – эта раковая опухоль личности.
Есть нечто фанатическое в самомнении пьяницы. Попытка в чем-либо убедить его, на что-то открыть ему глаза вызывает злобное сопротивление: он-де сам лучше всех все знает!..
Это-то самомнение и вывозит пьяницу в его собственных глазах.
На целую степень повышать бы наказание алкоголику-преступнику: «...за сознательную психологическую подготовку себя путем длительного, систематического пьянства к совершению антисоциальных поступков...»
3
В Н-ик Александр приехал ночью и в темноте не без труда нашел дом, где квартировал Гавриил.
Маленький южный город дышал удивительным для жителей больших центров спокойствием. Но обитателя Восточной Сибири, знакомого с глухими таежными приисками, тишиной не удивишь.
В садах и садиках, около темных массивов растительности, около клумб высоких гортензий, светлых даже ночью, медленно, на высоте человеческого роста, чертились пунктиры желтенького света: брачные полеты южных светлячков.
Вот и знакомая калитка в ограде; она на запоре. Александр постучал. Совсем рядом проплыл светлячок. Скрывшись в листве, он погорел угольком, освещая волшебную пещеру, и погас. Было, вероятно, за полночь. Светлячки устали.
Александр Окунев постучал сильнее. Он не помнил, но собаки, конечно, не было: она бы залаяла. Пошарив, Александр нашел задвижку.
Под ногами громко шуршал гравий. Александр остановился перед домом:
– Есть кто?
– Кто там? – отозвался женский голос из открытого окна.
– Я к Окуневу.
– А что вам надо? Поздно, он спит. Приходите завтра.
Александр вспомнил имя домохозяйки:
– Марья Алексеевна, я его брат.
– Подождите минутку.
В комнате вспыхнула спичка, загорелась керосиновая лампа.
– Войдите. Только не глядите: беспорядок у меня. Здравствуйте. Теперь узнаю вас. Так приехали?
– Да. На один день.
– Брат-то ваш дома, да только нехорош.
– Чего это?
– Запил. Вышел вечером в сад, свалился. Еле поднялся. На земле холодно, хоть и лето.
Хозяйке очень хотелось поговорить, но Александр перебил в самом начале поток пустословия:
– Я с дороги. Пройду к нему.
Дверь из сада в комнату Гавриила была открыта настежь.
– Сам отпер, я с вечера прикрывала, – заметила хозяйка, провожавшая Окунева.
– Ладно. Спасибо, я справлюсь, – нелюбезно ответил Александр. Его злила навязчивость Марьи Алексеевны, женщины тучной, рыхлой и словоохотливой. В свое время Арехта Брындык, ведя разведку по следу Гавриила Окунева, хорошо использовал разговорчивость Марьи Алексеевны, чего, конечно, Александр не знал.
– Как хотите, – подчеркнуто холодно сказала Марья Алексеевна, вздернув головой в частых папильотках. Она не могла расстаться с кокетством, свойственным более нежному возрасту.
– Покойной ночи.
4
Светя карманным электрическим фонариком, Александр нашел на столе массивный медный подсвечник и зажег свечу. Остатки какой-то снеди в глубокой тарелке, два граненых стакана, – один с трещиной; на столе горлышками в разные стороны валяются две пустые бутылки и стоит одна полупустая – первое, что заметил Александр.
Стены комнаты глухие, с одной дверью в сад. Тот самый отдельный ход, о котором говорила домохозяйка Брындыку. Над хилой этажеркой из тоненького, крашенного черной краской бамбука на пунцовой ленте гипсовый барельеф в стиле Марьи Алексеевны: пара пухлых голубков, целующихся позолоченными клювами, в комбинации с малиновым сердцем и синим якорем. Словом, верность и страстная любовь, объединенные храброй рукой анонимного скульптора для услаждения еще не тронутых культурой дореволюционных вкусов мелкого мещанства. На этажерке – большая гипсовая кошка с отбитым ухом.
На полу – два поваленных стула, порченных шашелем, и разбросанные принадлежности мужского туалета.
На стене – старенький кавказский ковер с прямоугольным рисунком, выполненным черной и красной шерстью, а над кроватью другой ковер, быть может работы того же Брындыка: на клеенке небывалый лес с опушкой, на опушке два оленя, под опушкой ручей, в ручье полнотелая «дама», в меру цензуры нравов скрытая длинной кружевной рубашкой, которой (дамой или рубашкой) любуются нескромные олени.
Кровать мятая, скомканная телом Гавриила. Из-под кровати высовываются углы двух чемоданов.
Действительно, Гавриил был «нехорош». Лежал он полуодетый, наискось, со свесившейся ногой.
– Ганя! – Александр потряс брата за плечо. – Ганька!
Провозившись какое-то время без всякого успеха, Александр обозлился:
– Ну, браток, дождался! Я тебя оживлю...
Он прижал уши Гавриила ладонями и начал тереть: старый прием вытрезвления пьяных. Гавриил терпел, как мертвый. Жестокий по натуре, Александр азартно терзал уши брата, пуская в ход всю силу.
Внезапно Гавриил подскочил, едва не ударив лбом в лицо низко согнувшегося брата. Перевернувшись, Гавриил сел на кровати, выпучив глаза в налитых водой веках.
– Что, опамятовался? – спросил Александр. Гавриил бессмысленно молчал.
– Не узнаешь?
Не глядя на брата, Гавриил указал в угол:
– Опять пришла? Пошла, пшла, пшла, – он махал рукой и пробовал топать, чтобы прогнать воображаемую крысу. – Брысь, киш, киш, киш, проклятая!.. Ишь, повадилась!.. Пшли, дьяволы!..
Очевидно, крыса была уже не одна. Гавриил опасливо подобрал ноги. А, может быть, в комнату на самом деле забежала крыса? Александр посветил фонариком в угол. Там ничего не было, но луч света произвел свое действие.
– Ага, ушли! – сказал Гавриил. Сидя на узкой кровати, он откинулся, опираясь спиной на стену, и заговорил, заговорил... В бессвязном потоке слов, как щепки в переполненной ливнем мутной канаве, крутились отдельные фразы, которые ловил Александр Окунев. Гавриил несколько раз называл незнакомые для старшего брата имена – Леон, Арехта Григорьевич и фамилии – Томбадзе, Брындык, очевидно, принадлежавшие этим именам. С именами путались названия золотого песка: земляное масло, металл, желтяк, золотишко, песочек. Гавриил болтал о каких-то встречах, ценах, граммах, будто бы торговался, что-то обещал, грозился, хныкал, просил, доказывал. Прорывались странные обрывки: что-то о доносах, арестах, лагерях... Он торопился все больше: не только смысловая, и грамматическая связь исчезала, обрывки фраз превратились в отрывки слов, жеванных, скомканных слогов-выкриков и закончились лепетом.
– Да-а... – оказал Александр Окунев. – Верно, что нехорош ты, Ганька. Больно нехорош!..
Он взял брата за плечи. Пальцы почувствовали мелкую дрожь, которая трепала тело Гавриила. С необычным для него отвращением Александр стащил брата на пол, взял с кровати подушку и подсунул ему под голову.
Александр Окунев очень устал. Он закрыл дверь на ключ и на крючок, закрыл и окно, хотя было жарко. Второй подушки не нашлось. Александр посмотрел на брата, но что-то остановило его:
– Чорт с тобой! Лежи.
Александр разделся, устроил из костюма и ботинок изголовье, задул свечу и вытянулся на кровати. Несмотря на усталость, он заснул не скоро. Поворачивая и так и этак клочки братниных пьяных речей, он клеил из обрывков что-то целое.
Сразу в двух местах поскрипывали и тикали шашели: в стульях, в полу или в потолке – не поймешь. Шашель – червь-древоточец. Проникнув в мебель, в доску, в бревно, он ест древесину, проделывая ходы, толщиной почти в мизинец, набитые мелкой трухой. В чистом воздухе толстый червяк не нуждается и всегда оставляет между собой и дневным светом хотя бы миллиметр защитного слоя дерева. Шашеля уничтожают ядами, скипидаром, керосином. Шашель живуч, его трудно достать. Если шашеля не уничтожат, он съест весь дом.
Часть четвертая. ПУТИ-ДОРОЖЕНЬКИ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
На Комсомольской площади Владимир Борисович Бродкин уселся в такси так, как это делают привычные москвичи, которые не спрашивают водителя, свободен ли он, не пытаются по-провинциальному сначала узнать, сколько будет стоить проезд, чтобы взвесить свои скромные ресурсы на фоне столичных удобств. Бродкин запросто открыл дверцу, втиснулся неловким пухло-жирным телом на сиденье рядом с водителем и распорядился:
– К Цэдэса.
Бродкину спешить было некуда. Он отлично мог бы добраться до места сначала на четвертом троллейбусе, потом из центра на тринадцатом. Мог бы он, обойдя вокзал, по кольцевой линии метро доехать до Новослободской и там сесть на восемнадцатый автобус. Пусть эти маршруты потребовали бы лишних десять-пятнадцать минут, зато в кармане останется рублей двенадцать. Бродкин не был охотником бросать деньги на ветер. Но сейчас ему хотелось лишь одного: поскорее принять лекарство и лечь, во что бы то ни стало лечь!.. Печень разыгралась не на шутку. Приступ. Болезни вызывают досадные дополнительные расходы.
У Бродкина с собой были небольшой пузатый чемоданчик и круглая плетеная корзиночка из лозняка, зашитая сверху холстинкой. С такими корзиночками ходят по грибы, по ягоды. С трудом повернувшись, Бродкин поставил корзиночку на свободное заднее сиденье, а чемоданчик, хотя его это и стесняло, оставил у себя на коленях.
Вверх и направо мимо высотного здания, черти бы его побрали вместе с проклятой печенью, – скорее бы! Толчея машин. Зеленые ящики грузовиков, лягушачьи задки «Побед», горбатые спинки «Москвичей» с колесом на горбу, черные «ЗИМы» и «ЗИСы». Над их толпой высокие спины троллейбусов со щупальцами-ножками. Зисовский автобус пялил на Бродкина пустые глазницы в очках, а у Бродкина перед глазами все шло кругом. Чортов шофер не так поехал, ведь у Орликова всегда затор!
И на Колхозной затор. Опять, опять жди... Наконец-то вниз, к Самотечной! Тут легко повернуть вправо вдоль бульвара. Вот и площадь; на левой руке пятиконечный театр в колоннах.
– Дальше... Я скажу где, – проскрипел Бродюин сквозь стиснутые зубы. Стрелка на циферблате автомобильных часов показывала, что прошло всего четырнадцать минут. Хорошо, что он взял такси! Цэдэса уже позади.
– Остановитесь здесь. Нет, на том углу. У тротуара.
Мелкие бумажки были приготовлены: ведь у водителя может не найтись сдачи. Бродкин расплатился и вылез. Неудобные дверцы у этих машин...
– Вы забыли! – крикнул водитель.
Эта чортова корзинка, она доведет до ярости! Ворча и охая, Бродкин перешел очень узкую улицу. Арка в фасаде, за ней знакомый запущенный двор. Нужный Бродкину дом, трехэтажный, старый, кирпичный, стоял в глубине. Ну, еще несколько усилий! Бродкин прошел вдоль забора. Теперь на третий этаж. Экая паршивая лестница, с крутыми ступенями, чтоб ей провалиться! Наконец-то и дверь, обитая холстом. Бродкин постучал ногой, так как обе руки были заняты.
Каждый раз, когда перед ним отворялась эта дверь, Бродкина посещала одна и та же мысль; и сейчас, несмотря на острые приступы боли, он подумал: «И это они называют «отдельная квартира»! Тоже мне люди!..»
Конечно, не каждому дано иметь собственный особнячок с двором, садом, огородом, погребом и прочими надворными постройками, находящийся хотя и не в Москве, но все же в городе крупном и культурном, ставшем университетским еще задолго до революции.
Отдельная московская квартира старшей сестры Владимира Борисовича Бродкина вытянулась в одну линию без помощи коридора. От входа крохотная кухонька с загородкой-чуланчиком для ванны, три шага – и первая комната, еще четыре – вторая, и все тут. Когда бывали открыты дверь из кухни в первую комнату, а из первой – во вторую, то квартира просматривалась с порога вся.
– У нас анфилада, как в старых царских дворцах, – шутил племянник Бродкина.
Странная планировка квартирки вовсе не была результатом подражания дворцам. Какие там дворцы! Просто-напросто в некую дальнюю эпоху, до появления сестры Бродкина на этой улице, кто-то сумел сделать из одной квартиры две, выкроив с помощью так называемого «черного» хода эту самую анфиладу.
Кажется, приступ болей кончался сам собой. Как это бывало обычно, Бродкин почувствовал облегчение сразу. Поздоровавшись с сестрой, которая была старше его лет на восемь, Бродкин дал ей корзиночку:
– Тебе от Маши.
В корзиночке прибыли знаменитые яйца от бродкинских кур, тщательно переложенные сеном.
– Как Лева? – осведомился Бродкин о племяннике.
– На курорте.
– А Фаня?
– Фаня тоже.
– Это хорошо, – согласился заботливый дядя.
Но хорошо в его смысле. Бродкин не выносил своего остроумного племянника, не лучше относился и к племяннице. Всегда критически настроенные к каждому оттенку речи Бродкина, молодые люди не умели скрывать свое недоброжелательство. Они держались в рамках вежливости в обращении со старшим родственником, но Бродкин был способен отлично различать все тонкости отношений. Его вовсе не приходилось тыкать носом.
Эта ненавистная Бродкину молодежь пошла в отца а худое дерево не приносит добрых плодов. Анна Бродкина в Котлове никогда не бывала. Летом 1930 года она вышла замуж за приехавшего на каникулы к родителям в западный городок В. студента-медика. Брак по любви. Сама Анна той же осенью окончила местные зубоврачебные курсы. В разраставшемся и индустриализировавшемся В. хирург Исаак Осипович Кацман и прожил с женой довольно счастливо до страшного лета сорок первого года.
Врач Кацман был мобилизован на третий день войны и, получив предписание, куда-то выбыл. Он успел поручить семью вниманию товарищей, работников того завода, в поликлинике которого работал последние девять лет.
Друзья в последнюю минуту не забыли и о семье врача. Анна Борисовна Кацман с двумя малолетними детьми проделала скорбный путь на железнодорожных платформах с эвакуированными вглубь Средней Азии, побывала в Ташкенте, в Самарканде. Она сумела сохранить жизнь детей и, что было, пожалуй, потруднее, выжила сама. Работала, даже совершенствовалась, превратилась в стоматолога.
А Исаак Осипович исчез навсегда. О нем ничего, ничего!.. С дороги, в какую-то тоже последнюю минуту, он посильно помог своим, сумев прислать еще в В. аттестат части на военного врача Кацмана И. О. Аттестат, вырванный где-то в дороге, в суматохе первых организационных дней, сделался последней вестью. Больше совсем ничего: ни письма, ни слухов. Ничего!.. Попал в окружение. Другие попадали и выходили все же, а Кацман исчез.
Он появился в конце сорок четвертого года. Он воскрес в Указе о присвоении звания Героя. Посмертно...
Семье рассказали. В сущности, Кацман Исаак Осипович был одним из многих. Врач сформированного из «окруженцев» партизанского отряда, Кацман после разгрома отряда уцелел и оказался в одном из временно оккупированных украинских городов. Законспирированный, под чужим именем, сумев выдать себя за фольксдейче, он почти полтора года обманывал гитлеровцев, работал в больнице, держал в своих руках связи, под носом гитлеровцев устраивал в больнице раненых партизан. Он почти полтора года, как акробат, танцевал на тонкой проволоке, под которой не было предохранительной сетки. Семнадцать месяцев! С его мужеством и выдержкой он мог бы продержаться до освобождения Украины. Погиб, случайно опознанный предателем, человеком из В., знавшим его в лицо. Умер трудно, истерзанный гитлеровцами, озлобленными вдвойне и на советского партизана, и на фальшивого фольксдейче, на еврея, осмелившегося выдать себя за представителя высшей нордической расы.
2
– Ты прости, Владимир, сегодня я принимаю в поликлинике с двенадцати, – извинилась Анна Борисовна. – Если захочешь отдохнуть, я приготовила тебе постель Левы. Хочешь поесть – посмотри на плите и в холодильнике. Уйдешь – вот ключи. До вечера!
Оставшись наедине, Бродкин принял свои капли, разделся и прилег. Он подремал полчаса, спать не хотелось. Он отдыхал после приступа. Почувствовав себя вполне хорошо, встал и прошелся по комнаткам в одном белье – так прохладнее. Хорошо, что нет молодежи.
В крайней комнате, бо́льшей, где помещались Анна и дочь, висел большой портрет Исаака Осиповича. Бродкин не встречался с Кацманом при жизни.
– Да, лучше живому псу, чем мертвому льву, – глядя на портрет зятя, вслух произнес Бродкин сомнительное изречение, плод не мудрости, а упадка духа, тоски, сомнения и страха, – слова, бывшие данью дней скорби древнего жизнелюбивого поэта. Но Бродкин, как и ему подобные, принимал всерьез это малодушное восклицание.
Среди наспех захваченных в эвакуацию вещей нашлись две карточки мужа Анны Борисовны. С одной удалось получить хорошее увеличение. На этой фотографии Кацману было лет двадцать пять – двадцать шесть: он фотографировался вскоре после получения диплома врача. Волнистые и длинные волосы, зачесанные назад, казались темными. На самом деле Исаак Осипович был, как говорили, русый, даже светлорусый. Это и помогло ему разыгрывать фольксдейче. Он именовался у гитлеровцев Апфельбаумом – из немецких колонистов.
С портрета смотрело серьезное лицо, глаза имели какое-то мечтательное выражение.
«И с такой внешностью заморочить головы немцам! – думал Бродкин. – Да, тип...» – Уж он-то, Бродкин, узнал бы его за версту!
Для Бродкина внешность Исаака Осиповича была действительно типичной для интеллигента из евреев. Сюда Бродкин вкладывал всю свою злость к тем, кто, в нарушение здравого смысла, вместо денег старался в старое время делать революцию, вместо дел – сидел в тюрьмах и на каторге, кто погибал во имя «идей» – другое презренное слово. А ныне, когда революцию уже не нужно делать, появляется такой Кацман со своими коммунистическими кацманятами. Для блага человечества... Фа! Конечно он, Бродкин, малограмотный человек, на которого даже родная сестра, ставшая слишком умной, смотрит свысока, на самом деле умнее их всех, вместе взятых, в сто раз!
В изголовье кровати сестры, зацепленные браслетом за верхнюю перекладину, висели женские ручные часы. Забыла надеть... Бродкин взял часы и с профессиональным интересом часовщика приложил к уху. Ход есть, годятся, чтобы узнавать время. Простенькие, в металлическом корпусе. В этой квартире нет вообще ни одной «порядочной» вещи. Тоже мне, семья Героя!..
– Эге, – вдруг громко сказал Бродкин, – они-таки сумели поставить телефон!
Отлично, это избавит его от необходимости итти к автомату в комиссионный магазин за воротами или к соседям по площадке лестницы, как делали раньше сами Кацманы.
Бродкин набрал номер клиники и, узнав, что нужного ему профессора нет, позвонил в институт. После четвертой попытки он нашел профессора, договорился с ним о приеме. Бродкин был «интересным» больным: интересным в смысле формы заболевания и его течения. Бродкин уверял, что это привлекало к нему внимание специалистов: «На мне же можно заработать степень!»
Покончив с делом, нужным и как больному и для оправдания поездки, Бродкин позвонил по телефону, номер которого дал ему Миша Мейлинсон.
– Рика Моисеевна есть? – опросил он.
– А кто это говорит? – ответили вопросом на вопрос.
– Я ей привез поклон из Котлова.
– Из Котлова? От Миши? – живо заинтересовались с другого конца провода.
Вслед за тем Бродкин услышал отзвуки переговоров, и другой женский голос, знакомый, спросил:
– А кто это приехал из Котлова?
Бродкин назвал себя, отметил, что, здороваясь, Рика Моисеевна не назвала его по имени, и перешел к делу:
– Хотел бы сегодня же вас повидать.
– А как это устроить? – спросила Рика Мейлинсон.
– Как хотите. Могу приехать к вам. Называйте время.
– Нет, – возразила Рика, – давайте встретимся в садике перед Большим. Я выйду туда через десять-пятнадцать минут.
– Я далеко. Хотите, через полчасика?
Мейлинсон согласилась.
3
В садике перед Большим театром Бродкина уже ждали. Полная невысокая женщина лет сорока, с узким длинным носом, который в сочетании с круглыми выпуклыми глазами придавал ее лицу что-то сорочье (может и клюнуть и спорхнуть, судя по обстоятельствам), что-то беспокойное и вместе с тем дерзкое, Рика Моисеевна Мейлинсон прогуливалась по дорожке между скамьями, заполненными главным образом отдыхающими приезжими.
Днем садик перед Большим театром оказывается на перекрестке между двумя известнейшими центрами торговли: ГУМом и так называемым Большим Мосторгом, или ЦУМом.
Почему Рика Моисеевна выбрала это место? Бродкин без труда сообразил, давно, еще при первом свидании, что какие-то знакомые Мейлинсон, скорее друзья, жили поблизости, на Петровке или на Пушкинской, – словом, очень недалеко. Чтобы женщина смогла оказаться на месте уже через десять минут, ей нужно пройти шагов триста. Ведь у самой деловой из десяти минут семь уйдут на зеркало, пудру и губную помаду. Женщина – это вам не солдат!