Текст книги "Приговоренные к приключениям (СИ)"
Автор книги: Вадим Шарапов
Жанры:
Попаданцы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)
Я потянулся, чувствуя, как хрустят суставы. Да, денек был еще тот. Но, похоже, теперь Доусон уже останется позади. Наконец-то. Все-таки хорошо охлажденным я люблю только вино и пиво.

Глава 9. Доброе слово и кольт
Хертогенбос. Брабант. 1494 год
Ерун ван Акен сидел на деревянном табурете и с отсутствующим видом вертел в пальцах, перепачканных красками, длинную кисть. Время от времени художник принимался яростно скрести заросшую щетиной щеку, потом снова замирал, глядя в одну точку – на картину, которая огромным квадратом темнела посреди мастерской.
Скрипнула дубовая дверь, и в щель просунулась чья-то голова. Голова покрутилась туда-сюда и радостно воскликнула:
– Ерун! Ты чего сидишь один-одинешенек? Пылью своей дышишь, весь уже паутиной зарос! Пойдем-ка, накатим по кружечке доброго…
Взгляд головы воткнулся в картину и намертво к ней прикипел.
– …По кру… добро… – просипела голова и закашлялась, будто кто-то внезапно крепко прихватил человека за кадык. Дверь открылась шире, и в мастерскую протиснулся невысокий толстяк, разодетый по последней моде, что в Хертогенбосе, да и во всем Брабанте означало «ткань подороже да сам побогаче».
– Ч… что это, Ерун? – прокашлял толстяк, завороженно глядя на изображение.
– Сад, – мрачно отозвался художник.
– Сад? – изумился толстяк, опасливо, боком, как краб, огибая картину. – Это где ж такое сажают нынче, а?
– Сад земных наслаждений, – сварливо ответил ван Акен.
– Ничего так у тебя тут наслаждения, – пробормотал гость, стараясь держаться подальше от картины. – Такие наслаждения, знаешь ли…
– Ты не туда смотришь, – по-прежнему мрачно поправил его ван Акен. – Смотри вон туда.
– Туда? – непонимающе пробормотал толстяк. Потом лицо его просветлело. – А! Ну вот это другое дело! Благолепие… облачка вон…
Он покосился на другую часть триптиха и снова замер.
– Нет, ну там-то сад, – сказал он. – А тут…
– А тут – ад! – раздраженно откликнулся хозяин мастерской и бросил кисточку на пол, и без того заляпанный многолетними наслоениями масляных красок.
– Ад у тебя, Ерун, знаешь ли, тоже какой-то странный, – толстяк покрутил головой и запустил пальцы под тесный воротник, врезавшийся в красную шею.
– Да чтоб тебя! – внезапно взвыл Ерун ван Акен и подскочил с табурета. От неожиданности толстяк подпрыгнул, замахал руками, пытаясь удержаться, и шлепнулся на задницу, угодив полой своего отороченного мехом упелянда в свежую лужицу ярко-красной краски. Впрочем, он даже не заметил этого, потому что ткнул дрожащим пальцем по направлении створки триптиха.
– А это что за мерзость с крылышками? А? Да как вообще могло такое родиться в голове у добропорядочного христианина?!
– В голове? – криво усмехнулся ван Акен. – В голове? Счастливый ты человек, Виллем ван Майден!
Художник мрачно усмехнулся, глядя на побледневшего толстяка и снова перевел взгляд на картину. Там, куда были направлены его глаза, кисть с поразительной четкостью изобразила существо, покрытое нежной розоватой шерсткой, со стрекозиными крылышками и хвостом. Все вместе это выглядело, как сочетание несочетаемого, при этом радостно улыбающееся.
Иероним Босх вздохнул и снова потянулся за кистью, уже не обращая внимания на Виллема ван Майдена, ругающегося на чем свет стоит – толстяк все-таки заметил краску на своем роскошном упелянде.
* * *
Все началось совершенно невинно. Просто замечательно началось. Заказчик, пожелавший остаться неизвестным. Важный посыльный в бархатной куртке, с кошельком золотых монет. И пожелание: «Нарисуй мне все чудеса ада и рая, чтобы при одном взгляде на твое творение люди понимали греховность мира». Ад и рай – это Босх любил, умел и рисовал со всей страстью.
А потом появилось это…
Однажды, хмурым декабрьским утром, когда в мастерской по углам еще лежали ночные тени, Ерун ван Акен (сам он давно уже предпочитал называть себя Иеронимом) потянулся за кистью, чтобы поправить один блик на пурпурной накидке грешника.
– Снегь! Мерзь! – пропишал кто-то за его спиной. Иероним Босх вздрогнул, кисть чиркнула по накидке и оставила безобразный мазок.
– Тьфу! – выругался художник досадливо. – Твою мать!
– Мать! – радостно пропищали за плечом снова. – Мать! Хвать!
И тут живописец, к своему ужасу, почувствовал ощутимый щипок за ягодицу.
– Что за…! – взвыл он, вскакивая с табурета. Щипок тут же повторился, да так, что Иероним опрокинул глиняную посудину со старательно растертой краской. Потрясая кулаками, он грязно выругался – замысловатым оборотам речи позавидовал бы любой бандит с большой дороги.
– Взять-перемать! – согласились с ним. И Босх наконец-то увидел то, что его ущипнуло. Увидел, и крепко протер глаза. Отвратительно розовое видение не исчезло, а наоборот – хихикая, устроилось на едва начатой створке триптиха, болтая перепончатыми лапами.
– Изыди, – неуверенно перекрестил химерическое создание художник.
– Неть! – помотало оно головой с огромными кокетливыми глазами. И сделало бантиком… губы? клюв? хобот? Художник не выдержал и сам ущипнул себя – на сей раз за руку.
– Ай! – боль была самая настоящая.
– Ай! – согласились с ним. – Дай! Хвать!
Розовое шерстистое потянуло к ван Акену длинные тощие лапки.
– Стой! – в ужасе крикнул он, отмахиваясь кисточкой. Создание обиженно нахмурилось и поправило невесть откуда взявшийся на щетинистом гребешке засаленный бантик.
– Неть, – пропищало оно жалобно. – Хотеть!
– Блядь, – обессиленно сказал живописец, падая задом на табурет. Точнее, сказал он не совсем это, но фраза Иеронима, совершенно точно, имела в тогдашнем брабантском диалекте именно такое значение.
– Плять! – радостно запрыгало розовое и шерстистое. – Плять! Мать! Дать!
И тут Босха осенило.
– Стой! – строго сказал он. – Я буду тебя рисовать.
Создание широко распахнуло свои и без того большие глаза и уставилось на художника целым скопищем маленьких шестиугольных зрачков.
– Вать? – растерянно произнесло оно.
– Ри. Со. Вать, – раздельно произнес брабантец. – Понимаешь? Брать и рисовать!
– Брать? – кокетливо протянуло розовошерстное и неуловимо омерзительным движением поправило что-то – вероятно, грудь. Босх судорожно сглотнул и потряс в воздухе пальцем.
– Рисовать! Портрет!
– Дя! – восторженно пропищали с угла триптиха.
– Ты. Тут сидеть. Молчать, – уже освоившись, строго сказал хозяин мастерской.
– Сидеть, – согласились с ним. Подумали и добавили: – А потом хвать и брать! Блять!
Мысленно передернувшись, живописец кивнул.
– Потом – посмотрим. А теперь сидеть и молчать.
Он отступил на шаг, прищурил один глаз, привычно поднес к лицу раздвинутые пальцы, измерив перспективу. И положил первый мазок кистью.
* * *
– Вот так это и случилось, дорогой мой Виллем, – закончил свой рассказ Иероним-Ерун. Он придирчиво осмотрел угол триптиха и потянулся к мастихину.
– Это ужасно, – прошептал толстяк, мелко вздрагивая. Художник посмотрел на него с удивлением.
– Да чего ты так трясешься? Ну бывает… Вон и святого Антония искушали разные твари. Я потом сходил в церковь, если тебя это хоть как-то успокоит.
– Ты что? Не понимаешь?! – взвизгнул Виллем, судорожно комкая в пухлых пальцах испачканный краской угол упелянда. – Ты нарисовал чистейший ужас, Ерун! Я даже смотреть на это не могу, у меня мороз по коже!
– Ну, ты все-таки преувеличиваешь, – польщенно пробормотал живописец. – Я, конечно, старался передать что-то этакое, инфернальное, но, по-моему, вышло даже довольно забавно.
– Забавно? – хрипло каркнул ван Майден. – Так значит, по-твоему, в этом есть что-то забавное?
Иероним Босх хотел что-то ответить, но толстяк выставил вперед ладони.
– Нет-нет, Ерун. Погоди. Сейчас ты сам все поймешь.
Он подошел к двери, распахнул ее настежь и крикнул фальцетом:
– Марта! Ма-арта!
Снизу ему ответила служанка.
– Что случилось, сударь Виллем?
– Зайди-ка, Марта, – распорядился гость.
– Что ты… – растерянно начал художник.
– Погоди.
Марта, румяная девица – что называется, кровь с молоком, свежее личико под чепцом – вошла с опаской, присела в поклоне, вопросительно глянула на ван Майдена: что господин удумал?
– Посмотри-ка вон туда, Марта, – нетерпеливо распорядился толстяк, тыча пальцем в картину и стараясь не смотреть в ту сторону.
– Куда пос… ой, мамочки!
Загрохотала по полу деревянная миска, которую Марта до этого держала в руках. А сама служанка как была, так и грохнулась рядом на доски, пребывая в глубочайшем обмороке.
– Видишь теперь? – спросил гость.
– Ничего не понимаю, – живописец был растерян до крайности.
– Ерун. Как друга тебя прошу – закрась ты это… эту мерзость. Или сотри.
– Я подумаю, – сухо отозвался Иероним Босх. Потом набрал в рот воды из оловянной кружки и шумно прыснул служанке в лицо. Марта открыла посоловевшие голубые глаза, похлопала ресницами, громко ойкнула и завизжала. Но ван Майден схватил ее за плечи и потряс – грубо, как куклу, так что голова девицы моталась туда-сюда, чепец удержался только чудом.
– Ты! Слышишь меня? Чтобы ни одной живой душе! Поняла? Иначе выгоню на улицу, чтоб и духу твоего здесь не было! Поедешь к своим родителям, свиньям хвосты накручивать! О городской жизни можешь забыть тогда. Поняла? Ну?
Марта закивала головой, истово, прижимая ладони к щекам, будто собиралась сорвать голову с шеи и запустить ее подальше, как тряпичный мяч.
– Иди, – толстяк выпроводил служанку, захлопнул дверь и повернулся к художнику.
– А ты говорил… В общем так, Ерун. Или ты слушаешь меня, или я сделаю так, что придет стража и твою мастерскую запрут на замок, а к дверям приставят караульного.
– Да что ты такое говоришь? – возмущенно крикнул живописец. Но толстяк уже, переваливаясь на коротких ногах, шел к двери, повторив напоследок:
– Я тебя предупредил.
Когда нежданный гость все-таки покинул мастерскую, Босх тяжело сел на табурет и задумался. Из этого состояния его вывел какой-то шорох. Вскинув покрасневшие от плохого освещения и возни с красками глаза, Иероним увидел, как розовошерстная страховидина поудобнее устраивается рядом с палитрой.
– Кусь! – хихикнула она и запустила лапу в плошку с любовно разведенной художником красной краской. Облизала когти и хищно ухмыльнулась, выставив частокол острейших белых зубов, которые росли в пасти несколькими рядами – один за другим. Только сейчас мейстер начал соображать, что, кажется, его мерзопакостная гостья не так уж и безобидна.
– Майдень! – обиженно скрипнула страховидина. Все слова она произносила потешно, смягчая их окончание. Но почему-то особо смешным это не казалось – было в ее голоске что-то зловещее. – Майдень хамь! Кусь его! Грызь!
– Не надо кусь! – испугался Иероним. – Не надо! Не такой уж он и плохой…
Последние слова художник произнес без особого убеждения, и розовошерстная это почувствовала. Она покосилась на мейстера своими многозрачковыми буркалами, похлопала длинными ресницами и повторила:
– Грызь!
Тело Виллема ван Майдена, исковерканное до неузнаваемости, сложенное пополам и изломанное, нашли засунутым в узкую щель между двумя покосившимися домишками на неприметной улице. Ван Майден был абсолютно гол, его брюхо было вспорото от лобка до самого горла, а кишки в опавшем брюхе попросту отсутствовали. На лице покойника застыло такое выражение, что даже видавший виды начальник стражи мелко крестился и отворачивался.
– Чего его сюда понесло? – недоуменно спросил один из стражников, отлично знавший окрестности. – Ни блядюшника здесь приличного, ни выпивки…
Когда Иероним Босх узнал об этом, он ничего никому не сказал. Просто позвал Марту, попросил ее сбегать в ближайший погребок и сунул кошель с деньгами.
– Купи покрепче, – хрипло сказал он.
А потом заперся в мастерской, и беспробудно пил почти неделю. Марта, которая то и дело подкрадывалась к двери и прикладывала к ней ухо, чтобы понять – жив хозяин или нет, потом божилась подружкам в церкви, что слышала из мастерской женское хихиканье. Но когда мейстер, весь почерневший и опухший от пьянства, наконец-то появился на пороге мастерской, и Марта сумела проскользнуть внутрь, чтобы прибрать следы суровой мужской пьянки – там никого не было.
Всю жизнь Ерун ван Акен, которого история сохранила под именем Иеронима Босха, мечтал рисовать натюрморты. Бывало, что он просыпался утром, радостно улыбаясь, потому что во сне видел гроздья винограда, яблоки на грубом дереве стола, чеканный медный кувшин, из которого тянется стебель свежесрезанной розы… «Рисуй меня!» – будто кричала она, тянулась из сна своими листьями.
Потом Босх улыбаться перестал. Когда он в первый раз попытался нарисовать то, что видел во сне, а потом отошел от загрунтованной доски с нанесенными на нее мазками, то заплакал. Там, в квадрате, пробужденном к жизни его воображением, тянулись к черному небу изломанные ветви странных деревьев, жаба в островерхом железном колпаке играла на дырявой волынке, крылатый уродец щелкал огромными ножницами… Мир Босха стал населен чудовищами – потому что чудовища жили рядом с ним.
После гибели ван Майдена нечисть с розовой шерсткой и огромными глазами, в которых кружилась неприкрытая похоть, сливаясь в кольцо зрачков, какое-то время не появлялась. А потом, однажды утром, оказалась в мастерской. И не одна. С собой она привела еще нескольких – они пищали, сцепившись в клубок, катались по полу, ссорились, но как только мейстер зашел в мастерскую, притихли. Потом вперед вышел один – самый рослый. Глядя на него, Иероним едва сдерживался, чтобы не расхохотаться во все горло – настолько комично-нелепым выглядело это существо.
Розовошерстная сунулась было, чтобы что-то пропищать, но получила от рослого увесистый подзатыльник и спряталась за незаконченную картину. Рослый важно поклонился и почесал щетинистое брюшко.
– Воть! – объявил он. – Здесь жить! Охь-ра-нять!
Он ткнул пальцем на сморщенное нечто в кокетливом огрызке чепца и куске старой шали, обмотанном вокруг тушки.
– Мать! – радостно сказал он. Повернулся в другую сторону. – Зять! – еще поворот. – Дядь!
Почесал шишковатую голову, подергал голым хоботом. Ткнул в создание, радостно грызшее старую кисточку, валявшуюся на полу. – Брось!
Создание послушно оторвалось от недогрызенной деревяшки и вытянулось в подобие строевой стойки, пошатываясь на голенастых птичьих ногах. Глядя на эту фантасмагорию, Иероним протер глаза, отчаянно надеясь, что бредит. Не бредил.
– Брать! – сказал рослый, ткнув когтем в любителя кисточек. Тот радостно оскалился.
– Брать! Брать! Хвать! – оживилась розовошерстная, высунувшись из-за картины.
– Цыць! – строго было сказано ей. Рослый почесал задней ногой за ухом, удивительным образом ухитрившись не упасть, сморщил хобот и презрительно махнул лапой в сторону кокетливой розовой страхолюдины с бантиком.
– Блять! – огорченно сказал он и развел лапами. – Умь неть!
Взгляд одного из глаз предводителя разношерстной банды (второй глаз в это время смотрел куда-то в потолок, точно у редкостного зверя хамелеона) упал на старую почерневшую доску – подарок Иерониму от отца. Это было «Искушение Святого Антония» работы неведомого художника. Краски совсем потускнели, но все еще была отчетливо видна фигура святого, окруженного демоническими страшилищами.
– Дедь! – завопил он, подпрыгнув от радости. – Онь! Дедь!
Иероним хмыкнул, глядя на то, как нечищеный корявый коготок указывает на особенно мерзкого монстра над головой Антония.
– Дед? – переспросил художник.
– Дедь! Дедь! – рослый вдруг погрустнел, шмыгнул хоботом и пропищал сипло. – Дедь неть. Пропаль. Многь леть.
«Мне надо выпить», – решил Босх и махнул рукой.
– Пропади оно все пропадом, – сказал он решительно. – Зато какие натурщики…
Ерун Антонисон ван Акен, больше известный как Иероним Босх прожил довольно долгую по меркам того времени жизнь и мирно скончался в своей кровати. Был конец лета 1516 года, над смертным одром художника всхлипывала любящая жена. Все как полагается. До конца своей жизни Босх так и не узнал, почему неприятности, грабители и пожары обходили его дом и мастерскую стороной. В углу спальни жалобно шмыгала хоботком растрепанная розовошерстная страхолюдина, глядя на тело, накрытое простыней. Это она уговорила всю семейку мануанусов остаться в Хертогенбосе. Как ни шипели на нее другие, потом они махнули лапами и согласились – чего там, от добра добра не ищут, а эта… чего с нее взять, коль замуж выдать такую дуру не получается? Проще согласиться. Иероним, смирившийся с тем, что ему повсюду мерещатся крылатые уродцы, считал их своим наказанием за дерзость мыслей, то и дело ходил в церковь, истово молился, просил у Господа прощения за то, что рисует ужасы вместо цветов. И продолжал творить свои картины.
После смерти Босха оказалось, что за душой у мейстера нет ни гроша, и даже дом ему не принадлежит. Картины разошлись по друзьям и наследникам. Семейство монстров покинуло мастерскую и затерялось где-то на просторах Европы. Но их и сейчас можно увидеть – достаточно зайти в музей.
Чикаго. Февраль 1929 года
Альфонс Капоне был в ярости. Джек МакГурн, который привык к буйному характеру своего шефа, только покачал головой, глядя, как тот с размаху швыряет в стену, обтянутую дорогими обоями, хрустальную пепельницу работы какого-то там шикарного и модного мастера. Шварк! – и пепельница разлетается тучей острых осколков.
– Послушай, Аль… – начал было МакГурн, но его прервали.
– Нет, это ты послушай! Эта сука, Моран, что он там себе возомнил, а? Я что, похож на лоха, об которого можно ноги вытирать?!
– Не похож ни чуточки, – меланхолично согласился «Пулемет» МакГурн, мысленно прикидывая, что полетит в стену следующим. Не угадал. Это оказалось серебряное ведерко для льда. Бабах! Теперь с сигарным пеплом на дорогущем ковре смешался еще и тающий лед.
– Мне нужно выпить, – Аль Капоне внезапно остановился и поставил обратно на стол резной стакан, который уже собирался запустить следом за ведерком. Голос его звучал удивительно спокойно. – Нужно. Прямо сейчас.
– Сейчас распоряжусь, чтобы принесли виски, – сказал Джек, но Капоне покачал головой.
– К черту! Хватай свою хренову шляпу, Джек, пойдем, навестим бутлегера. Я знаю тут одно местечко, до которого не добрались крысы. Подышим воздухом. Осточертело уже торчать здесь, как в мышеловке!
МакГурн пожал плечами и взял с вешалки шляпу. К перепадам настроения Аля привыкнуть было нельзя. Можно было только следовать за ним.
Когда они вышли на освещенную улицу, Джек коротко мотнул головой парочке крепких парней в одинаковых пальто. Парни скучали у ступенек парадного. Увидев МакГурна вместе с боссом, они подобрались, выплюнули недокуренные сигареты и зашагали следом, отставая на пяток шагов – исполнительные, неразговорчивые, не спрашивающие, куда и зачем.
Аль Капоне шагал, размахивая руками, и вертел головой в «федоре», продолжая громко ругаться – замысловатые непристойности, которые изрыгал его рот под тонкими черными усами, заставили бы заткнуться любого докера. Пулемет МакГурн снова передернул плечами, одновременно проверив, насколько легко вынимается из наплечной кобуры пистолет. На Бога надейся, а сам не плошай.
– Куда идем-то, Аль? – спросил он, подпустив в голос самую малость беспечности. Капоне встал как вкопанный и яростно оглянулся на него.
– А тебе-то что? Иди, куда ведут, и не спрашивай! – он кинул в угол рта толстую короткую сигару и принялся ожесточенно раскуривать ее, нежадно разлохматив кончик. Выпустил клуб дыма в вечерний воздух Чикаго и вдруг смягчился: – Ладно, не дуйся. Нервы ни к черту. Пошли, тут рядом.
Они свернули в незаметный переулок, откуда дунуло холодным ветром, и под ноги МакГурну вынесло пару замызганных газетных листов. Он ругнулся, заметив грязь на лакированном носке ботинка, вынул носовой платок и нагнулся, чтобы стереть скользкое пятно. А когда разогнулся – чуть не уткнулся головой в широкую спину Аля. Тот озадаченно оттопырил толстую нижнюю губу и сдвинул шляпу на затылок.
– Хрень какая-то… Здесь было заведение Микки Горовитца. Вот прямо тут, где я стою, лестница в подвал и деревянная дверь. А сейчас ее нет.
– Как это? – осторожно поинтересовался Джек. – ты не путаешь, Аль?
Тот наградил МакГурна яростным взглядом.
– Я что, по-твоему, совсем тупой? Или, может, я сраный наркоман?! Это было тут! Погоди-ка…
Аль Капоне изогнул бровь и посмотрел на желтую лампочку, неярко светившую шагах в десяти.
– А это еще что такое?
Под лампочкой была дверь. Обычная, ничем не примечательная, таких дверей до черта в разных городах, и за каждой обычно скрывается непримечательная забегаловка. «Скрывалась, – мысленно поправил себя Джек. – До чертова сухого закона». Над дверью красовалась вывеска. Прищурившись, Джек МакГурн кое-как разобрал название: «Две пушки».
– Когда я чего-то не понимаю, мне это не нравится, – сипло объявил Альфонс Капоне. Гангстер решительно крутнулся на каблуках и зашагал к неведомой двери. – Откуда тут это взялось? Кто это такой смелый – открывать без спроса новое заведение? А?
Вопрос был риторическим, и Джек промолчал. Он коротким кивком послал парней вперед, а сам, настороженно оглянувшись, замкнул процессию. Капоне решительно преодолел пару замызганных кирпичных ступенек и толкнул дверь. Звякнул колокольчик.
Варфоломей. Немного раньше
– Мануанусь! – торжественно, развалившись в большой жестяной миске, вещал наш кошмарный постоялец. – Мануанусь – эть страхь! Ужась! Сьмерть!
Я месил тесто для пиццы и задумчиво посматривал на тощую щетинистую лапку, неаппетитно перемазанную в томатном соусе. Впрочем, сам Мануанус Инферналис выглядел не лучше. Соус был везде – на его хоботе и даже на задних лапах, которые торчали из миски, будто там лежала только что ощипанная утка.
– Все мануанусь – эть ужась! Кусь врага, потомь грызь! И кьровь – фррррррь! – наш кабацкий монстр, очаровательно грассируя, довольно убедительно изобразил предсмертные хрипы неведомого врага и затрясся всем тощим ребристым тельцем. Для пущей выразительности втянув брюхо к самому хребту. То самое, кстати, брюхо, которое, как я уже мог убедиться, способно раздуться до невероятных пределов, вместив почти десять кило отборного говяжьего фарша. Ну, тут я сам виноват. Не углядел вовремя.
– Миску отдай, – кротко сказал я, постукивая для убедительности Зангецу по разделочной доске. Мануанус возмущенно покосился на меня, сфокусировал глаза на ноже, потом многочисленные зрачки снова разбежались в разные стороны и закружились в безумном калейдоскопическом хороводе.
– Неть, – пропищал он. – Я охранять! Врагь кусь мясь, а я его – хвать!
– Мясь я уже нарезал и спрятал, – пояснил я, сам себе удивляясь. Стою на кухне, невесть в каком времени, разговариваю с ожившим ужасом, который способен маньяка-убийцу напугать до мокрых штанов… И что? А ничего! Пришлось признаться: не то я окончательно очерствел, не то просто привык, не то что-то еще. А ведь я видел собственными глазами, как во Флоренции века этак шестнадцатого, куда наш «Дубовый лист» занесло всего на несколько часов после Аляски, здоровенный и насквозь пропитой кондотьер, наверняка прошедший не одну смертоубийственную стычку, потянулся за кинжалом, когда ему не понравился ответ Фараона. Наш практичный валлиец отказался налить ему вина «в долг».
– Охолони, приятель, – сказал он в ответ на ругань и угрозы. – Нет – значит нет. Иди и попей из лужи вместе со своей мамашей-свиньей, понял?
Взвыв от злости под хохот других выпивох, наемник рванул кинжал из ножен. Потом глянул на что-то за плечом Фараона. Уронил кинжал, воткнувшийся в дощатый пол, захрипел от ужаса, царапая скрюченными пальцами завязки на рубахе, упал и тут же помер. В гробовой тишине Фараон обернулся и посмотрел назад. Он-то увидел, что на створке шкафа с бутылками сидит, скрючившись, как горгулья с Нотр-Дам, угрюмый Мануанус, и в глазах его горят нехорошие красные огоньки, дергаясь, как пламя крошечных свечных огарков.
А выпивохи ничего не увидели. Крестясь и бормоча что-то, они подхватили жмурика и уволокли его, оглядываясь и шепча то ли проклятья, то ли молитвы. Должно быть, они еще больше удивились, когда приперлись потом с факелами (а я такой паскудный народишко знаю – обязательно приперлись бы!), и не обнаружили никакого питейного заведения. Я даже хотел как-нибудь полистать старые флорентийские летописи и покопаться в архивах – а ну как где-нибудь сохранилась запись о «дьявольской пропаже таверны»? Но дела, дела… короче, так и не собрался.
Тесто было готово. То, что надо – не люблю я все эти извращения, когда пицца толщиной с картонку, так что через нее стол просвечивает. Нет, настоящая пицца должна быть в меру пышной, это же не еда распоследнего итальянского бедняка, для которой он по сусекам наскреб пару горстей муки, две тощие помидорки и горсть оливок. Я посмотрел на раскатанный блин теста и начал смазывать его соусом. Мануанус с интересом наблюдал за моими манипуляциями. И вдруг насторожился. Хобот нервно дернулся несколько раз, редкая щетина на загривке вздыбилась слипшимися иглами. Из растопыренных пальцев выскочили длинные, очень неприятные на вид когти. Монстр резво выбрался из миски, не обращая внимания на капающий с него соус. Его глаза расширились так, что весь Инферналис стал похож на какой-то гибрид стрекозы и мясорубки.
– Неть… – проскрежетал он, и спрыгнул на пол.
– Эй! – возмутился я, хватаясь за швабру. – Ты чего творишь? Я только что все вымыл!
Поздно. Что-то вереща, Мануанус долбанул по кухонной двери так, что она чуть не сорвалась с петель. Цокая когтями по полу, он выскочил в зал и яростно заверещал. Это было похоже… да ни на что это не было похоже. Звук саданул по моим барабанным перепонкам так, будто в каждое ухо мне мгновенно ввинтили по ржавому шурупу. Я бросил швабру и заткнул уши пальцами. Помогло слабо.
– Да что тут у вас такое? – на лестнице стоял разъяренный Фараон и тряс головой, морщась от боли. – Дайте почитать споко…
Он осекся, глядя куда-то в сторону двери, и глаза его стали похожи на выпученные зенки Мануануса, который внезапно успокоился и резко замолчал. Я тоже поглядел в ту сторону.
Мама дорогая…
Это было похоже то ли на кошмарную семью беженцев, то ли на небольшой цыганский табор, родившийся в извращенном воображении какого-нибудь последователя Босха, если не его самого. Голова у меня закружилась, и я прислонился к дверному косяку. У нас на пороге стояла целая… семья? стая? рой? – и каждый из них был очень похож на Мануануса. Кто-то настороженно шевелил коротенькими крыльями, кто-то топорщил щетину. Чем-то это все напоминало мне старый фильм «Вий», когда нечисть лезет в церковь к ополоумевшему Хоме Бруту. Слева громко шмыгнул тощий хобот, на кого-то зашипели, и опять наступила тревожная тишина.
Потом толпа чудовищных созданий зашевелилась, и оттуда настороженно выступил худой остроухий монстр, на котором красовалась старая драная бейсболка с надписью Red Devils. Отчего-то это меня рассмешило, и я, не удержавшись, фыркнул. Мануанус Инферналис негодующе покосился на меня, потом раздулся, как рыба-луна и зыркнул на вновь прибывшего. Под суровым взглядом тот как-то съежился, снял бейсболку с бесформенной головы и развел такими же тощими, как у нашего невольного постояльца, лапками.
– Дедь… Воть…
– Дедь жить здесь! – рявкнул Мануанус. – Одинь!
Дед? Вот это ничего себе… Я от изумления чуть не выронил сантоку, но вовремя успел поймать нож за самый кончик рукояти. Мануанус тем временем окончательно перешел на какую-то смесь шумерского с арамейским, он всегда так делал, когда был чем-то не на шутку взволнован.
В разговор неожиданно для всех вмешался валлиец. Он помахал рукой и крикнул:
– Эй, эй! Ребята! Невежливо говорить на незнакомом языке, когда хозяева тут стоят и ни черта не понимают!
Спустя некоторое время мы кое-как разобрались. Оказывается, сейчас мы наблюдали трогательную семейную встречу нескольких поколений. Которые все эти столетия кочевали по Европе, останавливаясь там, где им больше нравится, до смерти пугая суеверных горожан и селян, попадая в страшные городские легенды и байки. Наш Мануанус был у них патриархом – самый старшенький, то есть. Неудивительно, раз он помнит еще времена римских императоров. Его отпрысков хватало с избытком (кстати, а как размножаются мануанусы? ничего не хочу об этом знать…), но кто-то сгинул бесследно, а кто-то находился в добром здравии… если, конечно, словом «доброе» тут вообще можно кого-то назвать. Так что теперь весь этот сброд водил за собой самый старший внук.
Тут я услышал знакомое слово и перебил недовольно заворчавшего Мануануса. От его мягких знаков у меня уже ум за разум заходил.
– Босх? – спросил я. Внук нашего монстра закивал своей головой так, что уши затрепетали в воздухе.
– Босьхь! Рисоварь… кхудожьникь! Кисть крась!
– Ого, – Фараон хмыкнул, – так вот кому мы обязаны всеми этими жуткими картинами. А критики-то ломали головы, искали потаенные смыслы, чуть ли не к розенкрейцерам бедного Иеронима причислили. Разгадка лежала на виду…
– Жаль только, что кроме нас ее никто не узнает, – закончил я.
В этот момент я поймал на себе какой-то чересчур уж внимательный взгляд, пригляделся и чуть не подавился чаем – успел все-таки налить себе кружку, под аккомпанемент всех этих семейных разборок.
Из цыганской толпы на меня глядело что-то невообразимо розовое, пушистое и выглядящее настолько странно, что мои глаза отказывались соединять все детали в одно целое. Во-первых, у нее были выпученные глазищи с накрашенными ресницами. Во-вторых, на хоботе красовался кружевной бант. В-третьих, на лапы были натянуты женские, когда-то лакированные босоножки, из которых торчали неумело, но старательно крашеные розовым лаком когти. В-четвертых, шерсть на голове была завита явно при помощи старых добрых бигуди. И, как добивающий выстрел прямо в голову – на этой… этом… была детская юбка на резинке!
Увидев, с каким ужасом я уставился и не отвожу взгляд, монстр женского рода – ну, а как мне это было еще назвать? – кокетливо подмигнул мне и обеими лапами поправил что-то впереди. Наверное, грудь. Потом запахнулся в кружевную шаль, невообразимо пыльную и грязную, и призывно заморгал.
Вид у меня, похоже, был тот еще, потому что даже Мануанус внезапно заткнулся и, лязгнув зубами, вопросительно посмотрел на меня. Перевел взгляд на розовое и пушистое. Его хобот нервно дернулся. Инферналис посмотрел на своего внука, и было в этом взгляде что-то такое, отчего тот отступил на шаг и выставил вперед лапы.
– Неть! Неть кусь! Эть Блять!
Отчего-то я ни капли не сомневался.
– Блять! – разъярился Мануанусь. – Позорь!
– Дедь! – игриво пропищало розовое. – Хвать!
И немедленно свое намерение осуществила.








