Текст книги "За столетие до Ермака"
Автор книги: Вадим Каргалов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)
– Верно глаголешь! – вскинулся Варсонофий. – Едина жена есть! Греховным языческим обычаям не потакай!
– А младшему князцу вдобавок к законной жене девку нехристи прислали, даже женой не считается, токмо на ушкуе своего князца увидела, – жаловался Федька.
– Девку вовсе к полоняникам не пускай! Ишь чего надумали, нечестивцы! – закипятился Варсонофий.
– А ежели воеводы распорядятся? Человек я подневольный… – вздохнул Федька.
– Не твоя забота! Тотчас же к князю Федору Семеновичу иду, вразумлю. Князь добрый христианин, греховодства не допустит. А чтобы нехристи на соблазн людям с двумя бабами не баловались, ты присмотришь. С тебя спрос!
– Исполню, отче! – смиренно склонился Федька, торжествуя в душе.
Отпускал Варсонофий Федьку много милостивее, даже руку дал поцеловать. Решил, видно, что не безнадежен сын боярский, хотя, конечно, разумом легковесен. Искоренять надобно скверну!
Вскоре Федьку позвал воевода Салтык. Расеянно толкая пальцем по столешнице хлебный катыш, бросил вскользь, как о малозначительном:
– Ты остяцких женок к князцам ночью допускай. Не для того их везем, чтобы отдельно в каморке сидели. Одна пусть ходит – которую князец выберет… – и, досадливо поморщившись, будто вспомнил что неприятное, добавил: – Девка там есть. Девку не посылай – соблазн людям. А может, совсем ее отослать, как думаешь?
И тут Федька вывернулся, проговорил будто бы с сомнением:
– А не обидится князец? При другом две жены на ушкуе, а у него одна останется…
– Ну, коли так, вези девку дальше, – решил Салтык и добавил с усмешечкой: – Не объест, чай!
Вот Сулея-то обрадуется! Молодец Федька!
Вечером Федька привел к JIop-узу жену, еще молодую, но толстую и сонную бабу. Князец рассыпался в благодарностях – толмач едва успевал переводить.
– Ну хорошо, коли так! – с сомнением протянул Федька.
У толмача все же поинтересовался: с чего князец так обрадовался? Баба-то незавидная…
Толмач сказал, что Лор-уз и вправду может быть довольным. У остяков, как у татар, чем толще баба, тем считается красивей. Знатные люди стесняются, если жена худая, прячут ее от посторонних. Вот, к примеру, новая жена Лор-уза – Сулея… Телом недозрела, надобно ее долго откармливать и не позволять много ходить, прежде чем брать на брачное ложе…
«Много вы понимаете в бабах, нехристи!» – усмехнулся про себя Федька. Остяцкие представления о женской красоте как нельзя лучше соответствовали Федькиным желаниям. Удачно все складывается. Вот если бы заупрямился Лор-уз, потребовал прислать Сулею, а не другую женку, могло получиться по-разному. Варсонофий Варсонофием, а обижать знатного пленника воеводы навряд ли пожелали бы. Да и не больно они слушаются духовника, больше из вежливости не перечат его путаным речам.
Ничто не мешало теперь Федьке встречаться с Сулеей. Виделись каждодневно и подолгу: сидеть в каморке, с другими остяцкими бабами, Сулея не любила, выходила на палубу, а Федька тут как тут!
Обычно в любовных играх Федька был быстр. Случалось, что и начинал он прямо с поцелуя. А тут вдруг робким стал, стеснительным, сам на себя удивлялся. Довольно было Федьке, что Сулея просто рядом стоит, что можно слушать ее тонкий голосок, смотреть в глаза-вишни, гладить смуглую руку. Нежность, бережная жалость, ласковое томление переполняли Федьку, и он был счастлив.
Ничего похожего Федька раньше не испытывал. Нет спору – мила была Марфа, но влекло к ней плотское желание, потребность в ласке, неустроенность одиночества, не более. Да и расчет, что ни говори, тоже был (себе-то Федька в этом признавался!). Маячили за любовью к Марфе Евсеевне богатые хоромы в Москве, новгородские вотчины, притягательность боярского чина. Переплелись женские чары и корысть, и неизвестно еще, что перевешивало. Нынче же – иное…
Не о блуде думал Федька, любуясь Сулеей, но о совместной честной жизни. Так ей и сказал. Сулея была согласна: видно, приглянулся ей молодой и ласковый русский богатырь. Предупредила только, что старый князь Екмычей отдал за нее немалый калым.
– Вдвое калым верну! – горячился Федька. – И еще от себя добавлю, пусть подавится!
Ночевать Сулея продолжала в каморке, вместе с княжескими женами, – честь свою блюла. Тяжко ей там было: косые взгляды, злобный шепоток, враждебная отчужденность.
Княжеские рабы, проходя по палубе, тоже бросали на Сулею ненавидящие взгляды, особенно уродец Каяр. Столь злобен был, что, дай ему в руки нож, зарежет. Но ножи у рабов давно отобрали, Сулея это знала и презрительно поворачивалась к Каяру спиной.
Когда Федька отсутствовал, Сулея забивалась в его любимый закуток между двумя пищалями, тихо лежала под медвежьей шкурой, будто спала. Сквозь щели палубы ей было слышно, как возятся внизу, в каморке, княжеские жены, лениво переругиваются, сплетничают (Сулея хоть по-ихнему говорить еще не умела, но понимала многое).
Однажды в женское бестолковое лопотанье вплелся жесткий мужской голос. Сулея прислушалась: Каяр!
Каяр говорил негромко, но отчетливо, и Сулея, прижавшаяся к щели, разбирала каждое слово.
– Этой ночью… Будьте готовы… Как придет Юзор, зажгите свечу, три раза покажите в окно… Ешнек и воины на обласе будут близко… Татарку зарежьте ножом, чтобы не помешала…
Едва дождалась тогда Сулея своего любимого, кинулась, трепещущая, на грудь, обо всем рассказала.
Федька посуровел:
– Иди в каморку. Прислушайся, может, еще что скажут. И не бойся, никто тебя не зарежет.
Подозвал Аксая, Ивана Луточну, что-то строго наказал им и спрыгнул в долбленку – поспешил к воеводе Салтыку.
Юзора и Каяра схватили в тот же час, заковали в железо. В берестяном коробе, принадлежавшем Юзору, на самом дне, под сушеной рыбой, нашли ножи и мешки из налимьей кожи; на таких мешках остяки плавали по воде, как на лодке. Розыск поручили Тимошке Лошаку и вогуличу Кынче. Юзор только вздрагивал от ударов плетью, скрипел зубами, ненавидяще щурил глаза. Ни слова не добились от него розыскники. А вот Каяра даже стращать не пришлось: как увидел исполосованную плетью заплывшую кровью спину своего товарища – рухнул в ноги, все выложил. Злодейское было задумано дело. Юзор должен был ночью приплыть к ушкую на пузыре из рыбьей кожи, подняться незаметно на корму (Каяр еще вечером там веревку привязал и спустил в воду), зарезать караульных ратников. Потом женщины посветят свечой, и подоспеет облас урта Ешнека – освобождать сыновей князя Екмычея. Отчаянно рискованной казалась эта попытка, но, если неожиданно, могла и получиться. Так сказал воевода Салтык, выслушав Тимошку Лошака и Кынчу. Обратился к Федьке: – Подумай, как встретить этого Ешнека, чтоб другим лиходеям впредь соваться неповадно было!
– Подумаю, – многозначительно заверил Федька. – Встретим и приголубим!
Вечером, как обычно, суда с пленниками встали на якоря поодаль от берегового стана. Охранявших их с реки ушкуев было не больше, чем всегда. А о том, что под палубами ушкуев бдят настороженные вооруженные люди, что возле заряженных пищалей лежат пушкари и гребцы не выпускают из рук весла – никто из посторонних знать не мог.
На большой ушкуй Федора Бреха пробрались в темноте дети боярские, москвичи и вологжане, десятков пять, если не более, забили все судно: и в трюме сидели, и на палубе лежали рядами, выставив вперед ручницы. Дальнобойные пищали от борта откатили, а на их место поставили легкие тюфяки, заряженные дробосечным железом, – бой предстоял близкий. Остяцким женкам рты заткнули тряпицами, чтобы голосом своих не предупредили.
Федька строго-настрого приказал, чтобы воины не шептались, оружием не звенели, но как вдарит он из ручницы – тотчас, над бортом поднявшись, били остяков нещадно.
Ночь выдалась мглистая, сырая. Дождик не дождик, а так, пыль водяная оседала на шлемы, на стволы тюфяков. Тихо было вокруг, только вечно текущая обская вода вдоль бортов шуршит.
Было далеко за полночь, когда Федька негромко постучал в палубу прикладом ручницы два раза, а потом спустя малое время – еще. Перегнулся через борт и удостоверился, что оконце, прорезанное близко к воде, трижды осветилось. Ну, с Богом!
Едва слышный плеск весел раздался неожиданно близко. Как тати подкрадываются, тишком!
Из темноты наплывало на ушкуй что-то черное, большое.
Облас мягко прислонился к борту.
Федька с носа выпалил из ручницы вдоль обласа, в самую толпу остяцких воинов. Вскочившие на ноги дети боярские дружно ударили из ручниц. Вспыхнули факелы, выхватив из темноты заметавшихся остяков.
С ушкуя снова трескучим раскатом ударили ручницы – другие дети боярские выскочили к борту с заряженным оружием.
Толстый урт в медном шлеме что-то закричал, размахивая саблей.
Остяцкие воины принялись отталкивать свой облас от ушкуя древками копий.
Аксай сунул в руку Федьке заряженную ручницу, ткнул указательным пальцем в толстого урта:
– Воевода, поди, ихний!
Федька тщательно прицелился, прижал к затравке фитиль.
Толстый урт взмахнул руками и упал.
Но остяки успели оттолкнуть облас. Ширилась полоса взбаламученной, дрожащей багровыми отблесками факелов воды. Тогда ударили тюфяки – почти в упор, смертоносно.
Облас вздрогнул, начал тонуть.
Загорелись факелы на караульных ушкуях – они спешили на помощь, охватывая облас кольцом. Но все было уже кончено. Взбурлила вода. Поднялась огромным пузырем и поглотила остяцкое судно, только обломки дерева и круглые шапки покачивались на поверхности.
– Знатно встретили лиходеев, знатно! – возбужденно говорил, подходя к Федьке, Иван Луточна.
– Ты вот что, – остановил его Федька, – вели остяцких женок развязать. Задохнутся еще с тряпицами во рту…
Ни радости не чувствовал Федька, ни удовлетворения. Может, не надо было так – всех разом на дно? Больно уж зло получилось. Как на облавной охоте беззащитное зверье били…
Сказал о своих сомнениях Салтыку (не удержался воевода, прибежал с берега на легкой ладье сразу после боя!). Но воевода Федькиных сомнений не разделил. Сказал, что распорядился Федька как истинный воевода, урок уртам преподал, больше не сунутся.
Потом приплывали ладьи с других ушкуев, отвозили обратно детей боярских, посаженных в засаду. Потом сам Федька к князю Федору Семеновичу Курбскому ездил – пожелал большой воевода самолично расспросить очевидца. Так в колготе и прошла вся ночь.
Утром Федька обошел ушкуй. Кое-где выдернул из борта остяцкие стрелы (успели-таки урты луки натянуть!). Заглянул в каморки к князьям.
Лор-уз посередине каморки на коленях стоит, лепечет испуганно, что не виноват. Напали-де урты без его воли. А ему, Лор-узу, на русской большой лодке даже нравится: еды много дают и с женщиной спать позволяют. Совсем потерял лицо князец!
Игичей на скрип двери даже не обернулся. Как лежал на лавке, уперевшись носом в стену, так и остался лежать. Федька даже за плечо его потеребил: живой ли? Оказалось – живой, только злой очень.
На палубе спохватился: где Сулея? Всегда выходила восход солнца встречать, а нынче нет ее. Может, спит?
Нырнул, обеспокоенный, в женскую каморку. Так и есть, под своим одеялом из беличьих лапок лежит. Подошел, осторожно приподнял одеяло.
Между лопатками Сулеи торчала рукоятка остяцкого охотничьего ножа…
Ох, бабья злобная глупость! Свою зарезали!
Федька вырвал из ножен саблю, шагнул в угол, куда забились княжеские женки. Те заверещали дурными голосами, натянули на головы платки. Змеи зловредные, погань!
Федька поднял саблю! Но опала с глаз черная пелена, сдержал карающую руку. Пошатываясь, выполз на палубу, прислонился к борту.
Текла навстречу обская вода, тяжело и неумолимо, как время. Давно унесла она остяцкие шапки, последние следы быстротечного боя.
В небытие ушла беспокойная, кровью омытая ночь. В другом времени уже Федька, и нет возврата ни к чему прожитому. Закончилась короткая Федькина любовь.
Глава 13 Поединок
Только на великой реке Оби понял Салтык, что есть противник много опаснее, чем жертвенные дружины вогульских богатырей-уртов и засады остяцких лесных лучников, – немереные сибирские расстояния.
Путевые дни складывались в недели, а вдоль бортов ушкуев по-прежнему тянулись унылые обские берега, и каждый новый день казался повторением пройденного.
Левый берег – плоский, испятнанный болотной ржавчиной, ощетинившийся клочковатой некошеной травой, – словно сползал в воду, и речные струи лениво обтекали притопленные ивовые кусты. Правый берег был высокий, словно срезанный ножом. Кедры-долгомошники швыряли с высоты тяжелые литые шишки. Под бурыми обрывами, на узкой полоске прибойного песка, угрожающе растопырились коряги, огромными берцовыми костями громоздились вповалку голые древесные стволы, выбеленные солнцем и ветрами. Из оврагов спускались в воде заросли колючих кустарников, через которые не продрался бы даже дикий зверь.
Река – единственная проезжая дорога в здешних глухих местах, с нее не свернешь. Неразумного, рискнувшего отклониться от текущей воды, подстерегали зыбкие болота, непролазные урманы, цепи озер, буреломы и мертвые гари. Путь судовой рати князя Курбского и воеводы Салтыка был предопределен самой природой, и она послушно плыла на полуночную сторону, навстречу леденящему ветру, в неизвестность.
Все вокруг было серым: и беспредельная ширь реки, и окутанные дымкой леса и болота, и сам небесный покров, низкий и мутный, истекающий слезами дождей.
Одноцветность, тоскливая хмарь.
Воевода Салтык с беспокойством замечал, что в этой хмари размягчается дух войска. Раньше все ратники были будто в едином порыве, в нетерпеливом ожидании боя, в неудержимом стремлении вперед – и вдруг расслабление.
Так бывает с гонцом, достигшим наконец своей цели и вручившим господину своему долгожданную весть: бешеный азарт скачки сменяется усталостью и равнодушием…
Воины судовой рати, остыв после схваток с вогульскими и остяцкими князьями и оглядевшись, будто изумились громадностью пройденного пути и осознали, что обратный путь будет никак не короче, что ни молитвы, ни воинская доблесть не способны сократить судовые версты, на каждую из которых придется потратить так много полновесных весельных взмахов, что даже всезнающие государевы дьяки не сумели бы установить им счета.
Много тревожного начал замечать Салтык, приглядываясь к своим людям. Гребцы ворочали веслами медленно и натужно, будто весла вдруг стали тяжелее. Реже слышались шутки и смех. Утром десятникам приходилось подолгу свистеть в свои рожки, прежде чем люди собирались к ушкуям, зябко кутаясь в кафтаны и остяцкие халаты на меху. Недобро ворчали, зло пререкались из-за пустяков. Выслушивая наставления воевод, хмуро отводили глаза, и в их привычном послушании проглядывало какое-то скрытое сопротивление. Неблагополучно стало в войске.
Как и опасался Салтык, душевные шатания вскоре обернулись телесными немощами. На ушкуях появились больные, а вологжане и помирать начали, сжигаемые неизвестной быстротекущей болезнью.
Салтык велел позвать вологодского воеводу Осипа Ошеметкова к себе на насад. Осип явился незамедлительно, будто заранее знал, что потребуется большому воеводе. Сбросил на руки Личко мокрый плащ, присел на лавку, вытянув ноги; с сапог воеводы потекла на чистый пол мутная вода. Протянул зазябшие руки к огню, весело трещавшему в очаге из плоских камней: Салтык любил тепло, очаг в каморке большого воеводы на корме насада редко остывал. Уютно было у Салтыка, сухо, по стенам ковры развешаны, а на полу, возле кресла, медвежья шкура. Очень нравилось здесь Осипу, но сейчас понимал – не для веселого разговора зван. Смотрел настороженно.
А Салтык принимал вологодского воеводу по-домашнему, в исподней полотняной рубахе, в полотняных же узких портах, босые ступни погрузил в густую медвежью шерсть, саблю воеводскую отложил в сторонку. Приветливо поздоровался, но Осип легкого разговора не принял, сидел хмурый, видно, не ждал для себя ничего хорошего из этой беседы.
«Конечно, обвиноватить воеводу Осипа легче легкого, – размышлял Салтык. – Не далее как вчера похоронили еще троих вологжан. А на других ушкуях померших нет. Но Осипа ли вина? Будто тяжестью какой пригнут воевода, жалкий какой-то… Надобно ли добивать?»
И Салтык начал издалека:
– Духовные отцы на твоих ушкуях бывали?
– Как же! Чуть не каждый день молебны о здравии воинства христианского служат! – понимающе усмехнулся Осип.
Салтык нахмурился, резко поднялся, зашагал по каморке. Глянет на вологодского воеводу – и отвернется, глянет – и отвернется. И раньше Осип ростом не отличался, но не казался маленьким: дороден был, багроволиц, плечи широкие, руки длинные, мосластые – крепкий мужик. А ныне усох будто, щеки ввалились, а в глазах – тоска.
И сдержал Салтык готовые вырваться резкие слова, вернулся к своему креслу. Поерзал, устраиваясь поудобнее.
Осип терпеливо ждал, что скажет большой воевода.
– Помирают вологжане-то, – негромко начал Салтык. – Может, нужду в чем испытывают? Припасами оскудели? Лиственную смолу не жуют, как я велел? Перетрудились на веслах горше прочих? Говори, воевода, жалуйся!
Осип только руками развел:
– На что жаловаться, Иван Иванович? На немилость Божью, что ли? Больше жаловаться не на что! – И, загибая пальцы, принялся перечислять: – Князцы припасы привозят в изобилии, как обещано было. И свежая дичина на ушкуях есть, и дикий лук, и коренья разные. А вот помирают людишки…
– Так в чем причина?
Осип задумался, проговорил нерешительно, будто сомневаясь в истинности сказанного:
– Заскучали люди…
– Как это «заскучали»?
– Ну, невеселыми стали будто. Вот, к примеру, десятник Кузьма пожаловался вчера: «День прошел – а будто дня и не было, одна вода да небо. И завтра пустой день, и после. Тягостно». А чем тягостно – не объяснил. Сыт ведь, одет тепло, с веслами сам не мается, приглядывает только, чтобы гребцы не ленились. Не понял я его, Иван Иванович. А ныне гляжу – лежит Кузьма под шубой, тоже занедужил. С чего бы?
– Ты бы песни велел петь, чтобы не скучали.
– Какие тут песни? – вздохнул Осип. – Не до веселья…
Пустой точно бы получился разговор, но что-то зацепило в нем Ивана Салтыка, заставило призадуматься. Не выходили из головы Осиповы слова: «Заскучали люди…» И тягостей вроде бы меньше стало у ратников, по мирной реке плывут, а радости нет. Как там еще говорил десятник? «И завтра день пустой, и после…»
Где-то близко была разгадка. Салтык это чувствовал. Вспомнилось, как сразу всколыхнула войско ночная схватка с уртами князя Екмычея. Оживились люди, будто стряхнули сонную одурь. Но – ненадолго. Снова потянулось томительное однообразие судового пути. Плыли мимо неразличимые, смазанные дождевой пеленой берега. Привычно-буднично выбегали навстречу обласы покорных князей, остяки перебрасывали на ушкуи ясак.
Серая вода, серые дали, усыпляющее поскрипывание уключин – бесконечное повторение обыденного, сиротливая затерянность в необъятности воды, неба и леса…
Проникновение в сущность явлений всегда неожиданно, как озарение. Понял вдруг Салтык, что никто не виноват в беде, постигшей войско: ни Осип Ошеметков, ни другие воеводы, ни князь Курбский, ни он сам. Просто наступил непредсказуемый час, когда люди утратили цель. Путевое шествие по бесконечной сибирской реке не было уже целеустремленным движением вперед, но не стало еще и возвращением. Ушкуи плыли в неизвестность, дни утратили ободряющую наполненность. А для бодрости духа войску необходимо постоянное напряжение сил, ожидание победы или свершения большого дела, которые единственно могут заставить позабыть о походных лишениях и угнетающей обыденности пути. Разогнать сонную одурь! Заставить ратников напрячься до предела, до запредельности!
Так думал Салтык, сам еще не догадываясь, что в мыслях этих поднимается к высшей мудрости полководца…
Случай всколыхнуть войско скоро представился, хотя сам по себе он мог пройти незамеченным. На вечерней трапезе повздорили между собой москвич Федька Брех и княжеский дворянин Григорий Желоб. Сказал тот Федьке что-то обидное, а Федька, недолго думая, плеснул ему в лицо пиво из кубка. Григорий выдернул саблю из ножен, но взмахнуть не успел: шарахнул Федька его в лоб тяжелым глиняным кувшином. Зашатался дворянин, размазывая по лицу кровь и пивную пену, рухнул под стол, а когда опамятовался, побежал к князю Федору Семеновичу Курбскому жаловаться.
Князь Курбский, обычно стоявший за своих людей крепко, случай этот близко к сердцу не принял, упрекнул только Салтыка, что его-де люди совсем избаловались, чуть что – в драку.
– Застоялись, жеребцы! Ты этого своего Федьку за весла посади, чтоб руки натрудил, если чешутся. А Григорию пусть подарит что-нибудь за бесчестие, и дело с концом!
Но Салтык княжеского снисходительного прощения не принял, возразил:
– Черные люди промеж собой передерутся, и то батогами их вразумляют, чтобы другим неповадно было. А ведь Григорий да Федька благородные мужи, без малого воеводы. Что ратники подумают? Нет, нельзя сего стыдного дела без суда оставлять! – И добавил, явно льстя честолюбивому князю: – На походе твой суд, Федор Семенович, заместо суда государева, яви справедливость и накажи виновного. Федька ли окажется виноватым, Григорий ли – так тому и быть, спорить не стану.
И, заметив, что Курбский колеблется, дополнил:
– А ежели попросят, дай им Божий суд [95]95
[95] Судебный поединок, который назначался, если по показаниям свидетелей невозможно было доказать вину ответчика.
[Закрыть].
Предлагая судебный поединок, Салтык действовал наверняка. Он уже успел расспросить Федьку и московских детей боярских, очевидцев ссоры, и доподлинно выяснил, что прямо обвиноватить Федора Бреха невозможно, оба виноваты поровну. А раз так, то придется искать правды Божьим судом, с оружием в руках. Знал также Салтык, что это придется по душе князю Курбскому. Князь любит рыцарские забавы, и при теперешнем скучном житье поединок вообще покажется ему вроде праздника. Так задумал Салтык – и не ошибся.
– Нынче же судить будем! – заторопился Курбский.
Но Салтык ненужное поспешание отклонил, неожиданно показав себя тонким знатоком судебных обычаев. Подсказал, что прежде надобно бы выбрать судных мужей из достойных детей боярских, свидетелей опросить, чтобы вершилось все по справедливости. Святых отцов позвать на случай, если Федька или Григорий пожелают крест целовать на своей правде.
Курбский со всем соглашался.
Судными мужами выбрали двоих москвичей, Василия Сухову и Ивана Зубатого, и двоих ярославцев, Антона Поршеня и Григория Поплаву, чтоб никому не обидно было, ни княжеским послужильцам, ни детям боярским Ивана Салтыка – поровну в суде представлены.
Съехались судные мужи на княжеский насад, сели рядком на скамейку, красным сукном накрытую. По бокам дружинники с обнаженными саблями встали – для торжественности. Любопытствующие дети боярские палубу заполнили, только перед самой скамьей осталось свободное место, чтобы было где свидетелям стоять.
Очевидцев оказалось много (Федька и Григорий Желоб разодрались при большом застолье), но говорили свидетели по-разному. Одни упирали на то, что Григорий первым сказал невежливое слово – и вроде бы виноват. Другие видели только, как Федька выплеснул пиво в лицо обидчику, что считалось превеликим оскорблением для благородного мужа. Третьи рассказали, что Григорий саблю обнажил и хотел рубиться, и выходило из таких рассказов, будто Федька жизнь свою спасал, кувшин о лоб дворянина разбивая. А иные на том стояли, что видели-де кровь у одного Григория, Федька же невредим остался и, может, не было у него причины увечить ярославского сына боярского, княжеского любимца.
Попробуй тут разберись!
Судные мужи долго спорили, но так и не сошлись, кто виноват. Решили позвать Федора Бреха и Григория Желоба к крестному целованию. Но выяснилось, что Григорий от Федькиного лихого удара расхворался и перед судными мужами предстать не может. Разбирательство пришлось отложить. Дети боярские разъехались по своим ушкуям.
Вечером, как обычно, судовая рать причалила к берегу, ратники поставили шалаши для ночлега, запалили костры. Салтык в сопровождении одного Аксая бродил по стану, прислушивался. У костров только и говорили, что о суде: Федор Брех и Григорий Желоб были людьми немалыми, относились к ним по-разному, но знали их все. Больше сочувствовали веселому и простому в обращении москвичу, Гришкиному позору кое-кто даже порадовался. Высокомерен был ярославский сын боярский, за то, может, и умылся кровью да пивной пеной. Но нашлись и у Григория Желоба свои доброхоты, приятели и земляки, так что предстоящий суд взволновал многих.
Салтык прислушивался к спорам, едким шуткам, обиженным возгласам и довольному смеху ратников и с удовлетворением отмечал, что в стане уже не было прежнего угрюмого равнодушия. Всколыхнулись-таки люди, стряхнули сонную одурь! Не ошибся, значит, воевода Салтык, затевая громкое судное дело. Надобно дальше его раскручивать торжественно, вселюдно. И место для неизбежного поединка выбрать с умом…
Впрочем, место Салтык уже выбрал. Березовый городок, по-остяцки Сумгут-вош, что стоит на трех холмах близ устья реки Сосьвы. Сюда должны князцы югорские прикочевать, чтобы встретить судовую рать и принести присягу великому государю. Большое многолюдство предвидится. А того важнее, что от Березового городка поворачивает судовая рать домой, вверх по Сосьве-реке к Камню. Намекнуть о том ратникам – весла друг у дружки из рук рвать будут, чтобы быстрее до желанного поворота добежать.
Так думал Салтык, медленно шагая по полоске ребристого, обкатанного волнами песка. Аксай бесшумно скользил следом, поддерживая рукой ножны сабли.
За корягой будто бы зашевелилось что-то. Аксай рванулся вперед, грудью прикрыл воеводу. Рвение верного телохранителя оказалось напрасным – за корягой никто не прятался, может, птица вспорхнула в темноте, – но теплое чувство благодарности обласкало Салтыка, ему захотелось вдруг порадовать чем-нибудь Аксая, и он сказал:
– Скоро домой поворачиваем, в Русь!
Аксай заулыбался, замотал растроганно своей лохматой волчьей шапкой, зацокал:
– Хорошо! Хорошо!
Если уж татарин так радуется возвращению, то коренные русаки, ратники и дети боярские, как веселиться будут?! Великим весельем! Надобно всем объявить: суд Божий в Березовом городке и от Березового же городка – начало обратного пути!
Нетерпение переполняло Салтыка. Скорей бы наступило завтра, когда радостная весть птицей полетит от ушкуя к ушкую, будоража людей. Но длинны сибирские ночи на исходе августа, а если они бессонные, то длиннее вдвое. Ходит Салтык с верным Аксаем по урезу воды, песок едва слышно шуршит под сапогами, а кругом такая тишина, будто уши заложило…
И опять сидят рядком на красном сукне судные мужи, но не на них обращены взгляды – на Варсонофия, на Арсения, духовных отцов судовой рати. Воздеты к серому обскому небу серебряные кресты, а под крестами Федор Брех и Григорий Желоб. Оба были согласны целовать крест на своей правде, слово в слово повторили положенную клятву.
Судные мужи озабоченно сдвинули головы. Такого не может быть, чтобы оба правы. Правда одна. Но как быть? Ведь присягнул Федька, и Григорий тоже присягнул – святым крестом, великой клятвой, каждый на своей правде!
Шепчутся дети боярские, на озадаченных духовников поглядывают, словно прикидывают, чья присяга крепче – Варсонофия или Арсения?
Попробуй разберись!
Тимофей Лошак затопотал вниз по лесенке: звать князя Федора Семеновича.
Курбский вышел на палубу в большом боярском наряде: высокая горлатная шапка из чернобурой лисицы, жемчужное ожерелье в три пальца шириной, шелковая рубаха, кафтан из золотой парчи, перетянутый персидским поясом, а поверх кафтана еще длинная, до самых лодыжек, распашная ферязь, подбитая мехом и обшитая галуном; загнутые вверх носки алых сапог поблескивают драгоценными каменьями. Прошагал – тяжелый, негнущийся – сквозь расступившуюся толпу детей боярских, встал перед судьями (те со скамьи повскакали, хотя, по судному обычаю, должны были князя сидя встречать, – оробели перед такой пышностью!).
Выслушав торопливые объяснения Василия Сухова, князь Курбский важно кивнул; лицо князя было спокойным, даже безразличным, словно он заранее предвидел, что именно так все получится и что к нему, князю Курбскому, должны были обратиться судные мужи за последним недвуличным решением.
– Ну, что ж! Не определил виновного суд людской – пусть решает суд Божий! – негромко произнес Курбский.
Все взгляды – на Федьке, на Григории Желобе.
Федька смотрит весело, безбоязненно – вот он, весь тут, готов!
Григорий еще больше побледнел, цветом лица почти сравнялся с белой тряпицей, обмотанной вокруг головы, но в глазах упрямство и злость – тоже не отступит.
Так и вышло.
– Вручаю себя правосудию Божьему и требую поля и поединка! – звонко возгласил Федька.
– Требую поля и поединка! – повторил Григорий Желоб и даже руку на сабельку положил, будто вознамерился тут же рубиться с обидчиком.
– Быть по сему! – решил Курбский и добавил, вспомнив советы воеводы Салтыка: – Поле вам даю в Березовом городке, что на устье Сосьвы-реки. А оттуда и в Русь повернем, к домам своим…
Непредсказуема душа человеческая. Казалось, в войске больше о возвращении домой говорить должны – ведь так ждали этой вести, так волновались, так томились неизвестностью, вглядываясь в беспредельные обские дали! Ан нет! На ушкуях только и разговоров было, что о поединке. Тысячеверстный обратный путь устрашал своей огромностью, а судное поле на Березовом городке представлялось совсем близким, достижимым, и эта достижимость как бы придавала реальность тому главному, что подспудно болело в сознании каждого, – надежде на благополучный исход. Ратники будто намеренно старались не вспоминать неизбежные тяготы обратного пути, каменный волок, о котором без страха и подумать нельзя, надвигающуюся зиму, которая уже предупреждала о себе колючими утренними инеями и студеными ветрами. Достижимое близкое как бы отодвинуло за пределы сиюминутных волнений то великое далеко, от чего в конечном итоге зависела судьба всей судовой рати, – обратный путь…
…Для Салтыка это был еще один урок воеводской мудрости: намечая перед войском великую дальнюю цель, всегда надобно заботиться о постановке целей близких, пусть небольших, но понятных каждому ратнику, оборачивающихся немедленными удачами, а потому создающих видимость непрерывного движения вперед, столь необходимого для сохранения духа войска…
Разговоров о предстоящем поединке было действительно много, и разговоры были разные.
По обычаю, на судном поле можно сражаться конным или пешим, кто как пожелает, с любым оружием, кроме дальнобойного лука и ручницы. Коней в судовой рати князя Федора Семеновича Курбского и воеводы Салтыка не было, а потому о копейном рыцарском поединке речи не шло. Многоопытные дети боярские, болельщики Федора и Григория, соглашались на том, что единственное возможное оружие – сабля или секира. А раз оружие известно, можно было прикинуть, чей окажется верх.