Текст книги "Щит и меч (четыре книги в одном томе) "
Автор книги: Вадим Кожевников
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 49 (всего у книги 68 страниц)
56
Как всегда после удачно проведенной операции, Зубов с особым рвением занялся служебными делами. На этот раз ему поручили руководить строительством складов для хранения металлолома.
В сущности, складов можно было не строить, а ограничиться примыкающими к железнодорожному полотну платформами, укрепив их фундамент. Но Зубов поддержал проект архитектора Рудольфа Зальцмана, представителя крупповской фирмы и племянника одного из ее директоров. Зальцману чрезвычайно хотелось возвести монументальные, с гробовидными кровлями, и строго внушительные, в стиле Третьей империи, сооружения. Так и было решено, а это потребовало много времени, дополнительной рабочей силы и ценных строительных материалов.
Канцелярия Зубова помещалась в крытой дрезине, и он без помех путешествовал по строительным объектам, распекая подчиненных за малейшее упущение.
Демонстрируя нетерпимую требовательность к качеству исполнения, он понуждал подчиненных переделывать уже наполовину готовую работу, утверждая, что речь идет о немецком техническом престиже.
Зубов был настолько занят, что Иоганну только на следующий вечер после операции удалось повидаться с ним.
Как уже не раз бывало после удачных вылазок, Зубов доложил Вайсу об этой отлично выполненной боевой операции с щегольским лаконизмом, граничащим с хвастовством. Уж очень ему хотелось, чтобы Иоганн сам подробно расспросил его.
Но Иоганн, как бы в отместку за это нескрываемое торжество Зубова, принял его более чем краткий доклад как нечто совершенно обычное и не стал ни о чем расспрашивать. Он только деловито осведомился, нельзя ли свести Шварцкопфа с освобожденными немцами и может ли эта встреча повлиять на Генриха в нужном направлении.
Зубов обиделся:
– Выходит, тебе эти немцы нужны были только как собеседники для твоего эсэсовца?
Иоганн ответил сдержанно:
– Если Генрих Шварцкопф будет с нами, считай это лучшим из всего, что мы здесь сделали.
Зубов недоверчиво усмехнулся. Подумав, он все же обещал все устроить, но просил несколько дней на подготовку. Главная трудность, как он объяснил, состояла не в том, чтобы организовать встречу, а в том, что нужно было еще выяснить, годятся эти немцы для беседы с Шварцкопфом или нет.
А вот о том, как выполнил свое задание Ярослав Чижевский, Вайс расспросил Зубова с особой тщательностью. И оказалось, что далеко не все здесь благополучно.
Чижевский связался с группой польских патриотов, передал им материалы, неоспоримо свидетельствующие, что пан Душкевич – давний провокатор. И вся группа рассредоточилась, люди глубже ушли в подполье. Но покушение на Шварцкопфа не отменено, только срок отодвинулся. Значит, жизнь Генриха по-прежнему в опасности. И виноват в этом Иоганн, поскольку не счел нужным своевременно рассказать обо всем Зубову.
Теперь Зубов пообещал Иоганну сделать все, чтобы отвести опасность от Генриха. Он видел, как беспокоится Иоганн за жизнь Шварцкопфа, и невольно его охватывала ревность. Никогда еще, даже в минуты смертельной опасности, Зубов не замечал, чтобы Иоганн был так встревожен. И за кого тревожиться? За этого немца, какой бы он там ни был нужный и важный для дела человек. Значит, Иоганна связывает с Генрихом, помимо всего прочего, и дружба. А Зубов считал себя здесь единственным настоящим другом Иоганна. Что же это получается? Выходит, он теперь не более чем подчиненный, исполняющий поручения. А Иоганн будет все свое свободное время проводить с этим немцем, и, возможно, этот немец станет для него означать больше и даже делать больше, чем Зубов.
По выражению печали, горечи, отразившейся на лице Зубова, Иоганн чутко уловил, что этот разговор задел его. Было что-то наивное в обиде Зубова. Но в то же время и по-настоящему чистое. Люди, бесстрашные перед лицом смерти, часто теряются, когда жизнь сталкивает их с холодом рассудочности, с черствой расчетливостью. Иоганн хорошо понимал это.
– Ты пойми меня правильно, – обратился он к Зубову с доброй серьезностью. – Генрих еще очень слабый человек, он как бы в тумане бродит: может к нам прийти, а может и на нас пойти. И я с ним… ну, как с больным, что ли.
– Ладно, – грустно согласился Зубов. – Выхаживай…
Иоганн подумал, что мог бы напомнить Зубову о Бригитте, но сдержался из опасения задеть друга: для него ведь это тоже было мучительно непросто.
На прощание Зубов посоветовал Вайсу увезти куда-нибудь Шварцкопфа на несколько дней, пока Чижевский снова установит связь с польской группой.
Это вполне устраивало Иоганна, тем более что он должен был выполнить давнишнее поручение доктора фон Клюге. Кроме того, нельзя было пренебрегать командировочными документами, дающими существенные привилегии. Командировка давала также возможность раскрыть перед Генрихом еще одну сторону подлой работорговли, из-за которой не только руководство СС, но и германские промышленники и имперские чиновники извлекали немалые доходы.
Генрих сразу же, даже не поинтересовавшись целью служебной командировки Вайса, согласился сопровождать его. Иоганн решил пока умолчать об этой цели, тем более что Вилли Шварцкопф поручил Генриху проверить, насколько успешно выполняет лагерная администрация секретный приказ о разработке проекта методологической инструкции для тех эсэсовцев, которым, если возникнет такая необходимость, предстоит уподобиться заключенным и раствориться среди них.
Когда Вайс спросил Генриха, для чего это нужно руководству СС, тот ответил пренебрежительно:
– А черт их знает! Но не думаю, чтобы эсэсовцы пошли на такие лишения из одного только желания доносить на заключенных.
– А для чего же все-таки?
– А помнишь, с каким упоением фон Зальц философствовал о социальной силе страха? – напомнил Генрих. – Я думаю, все из-за этого всеобъемлющего страха.
– Не понимаю тебя.
– Ну как же! Те, кого преследует страх, жаждут избавиться от него, скрыться где угодно, хоть в концлагере под видом заключенных. Это и есть спасение от возмездия. – Добавил с усмешкой: – Недавно дядя показал мне ампулу с ядом – он теперь всегда носит ее с собой в зажигалке. И постоянно с тревогой ощупывает верхний карман кителя – проверяет, не забыл ли эту зажигалку. А как нащупает, поверишь, лицо у него становится наглым, насмешливым: вот, мол, что бы там ни было, а я могу от всего сразу избавиться, я-то уж выкручусь!
– Он всерьез думает о самоубийстве?
– Ну что ты! Он такой страстный жизнелюб. Ни за что не решится. Но сознание, что у него есть такая возможность, бодрит его. Вот и все.
– Значит, твой дядя думает, что война уже проиграна?
– Да нет, что ты! Просто он боится, что ко-нибудь за какой-нибудь проступок предаст его и фюрер прикажет его убить. На случай военного поражения у дяди, как у многих – и равных ему и занимающих более высокое положение, – имеются другие благоприятные возможности.
– Какие?
– Ну и провинциал же ты, Иоганн! – рассердился Шварцкопф. – Неужели ты не понимаешь, что побудило большинство из-за тех, кто стоит поближе к фюреру, отговорить его от захвата Швейцарии, например?
Вайс отрицательно покачал головой.
– Господи! – воскликнул Генрих. – Но ведь в этой нейтральной стране мощные банки, и каждый более или менее значительный в империи человек держит там секретные вклады – гарантии на все случаи жизни. Понял? Нет, – повторил он, – все-таки ты провинциал.
– Да, конечно. Хотел бы я побывать в Берлине. Берлин – город моей мечты.
– Ладно, – пообещал Генрих, – я тебе как-нибудь покажу Берлин.
– Когда война закончится?
– А ты что, очень спешишь?
– Во всяком случае, я не хотел бы снова расстаться с тобой, – искренне заверил Вайс.
– Я тоже, – сдержанно сказал Генрих.
И снова начались поездки по концентрационным лагерям. Это были специальные детские лагеря или такие, в которых вместе со взрослыми заключили и детей.
Вайс беспощадно ввел Генриха в курс своей командировки, вынудил стать свидетелем чудовищной, страшной процедуры, связанной с проверкой и отбором для экспорта за границу сотен высохших наподобие скелетов детей. Их выкупали родственники.
Не раз обескровленные умерщвляющим донорством, вялые, безразличные ко всему, дети равнодушно спрашивали при виде господ офицеров: «Что, нас уже в газокамеру, да?» Когда они задавали этот вопрос, лица у них были неподвижны и бесстрашны: ведь уже ничто на свете не могло напугать их; они пережили все земные ужасы и привыкли к ним, как привыкли к трупам, которые сами вытаскивали по утрам из бараков.
Все это так подействовало на Генриха, что Вайс стал опасаться, как бы он в припадке отчаяния не покончил с собой или вдруг не начал в упор стрелять из пистолета в сопровождающих их по лагерю представителей охраны и администрации.
Выход был один: отправляясь в очередной концлагерь, Вайс теперь заставлял Генриха оставаться в гостинице, где тот в одиночестве напивался обычно до потери сознания.
Но что мог Вайс поделать? Надо было закончить все связанное с командировкой, тем более что, кроме детей, подлежащих продаже родственникам, он, пользуясь своими особыми полномочиями, включил в списки эвакуируемых из лагеря многих из тех, кого еще можно было спасти.
Вайс уже сообщил Зубову, чтобы тот, объединив своих людей с польскими партизанами, готовился напасть на охрану эшелона, в котором повезут детей, не имеющих родственников. Этих детей Вайс включил в отдельную, наиболее многочисленную группу. Предполагалось, что, когда детей освободят, их возьмут в свои семьи те, кто захочет заменить им родителей.
Только после того, как Вайс шифровкой сообщил Зубову, где будет стоять железнодорожный состав и когда начнется погрузка в него детей, он смог считать свое задание завершенным. Тем более что под видом конспирации всего этого коммерческого предприятия СС ему удалось добиться, чтобы детей не сопровождала специальная вооруженная охрана, забота о них была на сей раз поручена женам лагерного руководства, хотя надо сказать, что многие из этих дам не уступали своим мужьям в жестокости и умении владеть хлыстом и пистолетом.
Перед отъездом Вайс зашел за Генрихом в гостиницу и застал его в состоянии исступленного отчаяния. Он заявил: или Вайс поможет ему перебить всю эту сволочь, истязающую детей, или он сделает это сам. Если же Иоганн попробует помешать ему, он застрелит его.
– Хорошо, – сказал Вайс, – я помогу тебе. Но сначала лучше помоги спасти детей.
– Как?! – закричал Генрих. – Как?
– В твоем распоряжении еще несколько дней. Только не надо горячиться. Я располагаю сведениями о польских подпольщиках. Свяжись с ними. Я научу тебя, как это сделать.
– А ты?
– Я в таких опасных авантюрах не участвую. Уволь, пожалуйста, – холодно сказал Вайс. – Не хочу, чтобы меня повесили в гестапо.
– Трус!
– Да, – подтвердил Вайс. – И не скрываю этого от тебя.
– А что ты раньше говорил мне? В чем убеждал?
– Видишь ли, – рассудительно сказал Иоганн, – одно дело – критически относиться к тому, что происходит вокруг, а другое – решиться на открытую борьбу, то есть перейти на сторону тех, против кого мы воюем.
– Значит, вот ты какой!
Вайс пожал плечами. Не было у него сейчас сил на другой разговор. Его истерзала, обессилила неодолимая, слепящая ненависть. Он настолько изнемог за эти дни поездок по лагерям, что казалось, самообладание вот-вот покинет его.
Маленькие узники – подростки и дети – утратили в лагерях представление об ином мире, не похожем на тот, в котором они существуют.
Они привыкли к своей обреченности. Они знали, кого из них и когда поведут или повезут на тачке в «санитарный блок» – так называли здесь газовую камеру с глухими, безоконными стенами и покатым полом, обитым жестью.
Раньше, когда не было газовой камеры и крематория, заключенных расстреливали по средам и пятницам. В эти дни дети пытались прятаться, и взрослые помогали им прятаться. А теперь, когда муфельные печи крематория работают беспрерывно, днем и ночью, спрятаться от них нельзя. И дети не прячутся.
Раз в неделю для отправки в «санитарный блок» отбирают не меньше двадцати детей – сначала больных, потом чрезмерно истощенных, а если больных и истощенных для комплекта не хватает, те, у кого на груди пришит желтый лоскут, знают, что пришла их очередь. Знают задолго до этого дня. Старшие дети объясняют младшим, что все это длится недолго и не так уж больно – менее больно, например, чем когда берут кровь. Нужно немного потерпеть, и потом уже не страшно, потому что ничего не будет – ни лагеря, ни голода, ни свитой из телефонного провода плети. Ничего.
В лагере дети говорили друг с другом на странной смеси языков, и никто их не понимал, кроме них самих.
– Господин офицер, – попросил Вайса метровый скелетик с изможденным лицом взрослого и огромными, детски ясными глазами, – не отравляйте меня сегодня в газовку. – И пообещал: – Я могу дать еще кровь. – Объяснил деловито: – Прошлый раз кровь не пошла. А откуда у меня может быть кровь, если мою пайку съели крысы?
Мальчик это был или девочка – Иоганн определить не сумел. Единственным признаком, по которому можно было отличить детей от других заключенных, был их маленький рост, а лица у всех тут одинаковые – старческие, высохшие, неподвижные, как гипсовые маски, снятые с мертвецов.
Шарфюрер СС снабдил Вайса конфетами, чтобы ему легче было выведывать у детей об их прошлом. Но каждый раз, когда Иоганн угощал детей, они в испуге отшатывались и лица их становились бледно-серыми, а те, кто не мог устоять перед яркой оберткой, все же не решались положить конфету в рот.
Иоганн подумал, что они не знают или забыли, что такое конфета. И когда он стал настаивать, чтобы кто-нибудь из детей тут же съел свою конфету, кто-то из них, ростом повыше других, покорно подчинился и почему-то лег на землю. Спустя несколько секунд Вайс услышал вопль ужаса: подросток кричал, что ему дали плохой яд, он действует медленно и, значит, придется долго мучиться.
Вайс выхватил целую пригоршню конфет из своего пакета, лихорадочно развернул и стал исступленно жевать, стараясь убедить детей, что конфеты не отравлены.
Но подросток не верил ему и все вопил, что ему дали плохой яд.
Другие дети молча, неподвижно стояли рядом, и никто из них не только с негодованием, но даже вопросительно не взглянул на Вайса. И когда подросток наконец поднялся с земли, в глазах у него не было ничего, кроме удивления, что он жив и не испытывает мук.
Невозможно передать ощущения Вайса, когда он, стремясь спасти хоть кого-нибудь из заключенных, посещал так называемые «молодежные лагеря». Казалось, судорога намертво скорчила все его чувства, кроме непреоборимой жажды мщения.
Железные защитные доспехи Вайса жгли его. У него ни на что не было душевных сил, он почти не мог общаться сейчас с Генрихом, который впал в прострацию после первых же посещений детских лагерей и теперь, в состоянии тупого опьянения, лепетал только, что это чудовищно, что человек – мразь по своей сущности и всех людей на земле после такого надо уничтожить, как гнусных насекомых.
Вайс отобрал у Генриха пистолет, чтобы он не покончил с собой или не застрелил первого же эсэсовца, который пожелает нанести ему визит вежливости. И, когда уходил, запирал его на ключ в номере, наедине со шнапсом.
Белов ничего не мог поделать с собой, и порой ему чудилось, что он сходит с ума. Он ловил себя на том, будто издалека, внимательно, пытливо и презрительно наблюдает за Вайсом, слышит его голос, когда тот обсуждает с администрацией концлагеря все детали отправки детей. Слышит, как Вайс говорит небрежно и цинично:
– Господа, не надо быть идиотами. Половина сдохнет в пути. Значит, исходя из этого расчета, следует комплектовать двойное количество. Плевал я на картотеки! Я сдаю определенное количество голов. Что? Вы полагаете, герр шарфюрер, что эти ублюдки о чем-нибудь помнят? В таком случае, смею вас заверить, вы больше подходите для фронтового подразделения СС, чем для своей должности здесь. И я доложу об этом. Что? Ну, тогда отлично! – снисходительно произносит Вайс. – Теперь, надеюсь, вы поняли, какой у вас товар? – И уже по-приятельски советует: – Но обращаетесь вы с ним, я вам откровенно скажу, расточительно. Рекомендую умерить пыл. Вчера с вас могли взыскать за мягкотелость, а сегодня и завтра, пожалуй, повесят за то, что вы лишаете империю нового источника дохода. – И Вайс насмешливо заявляет: – Ах, вы не знали? А вам и теперь не надлежит знать ничего иного, кроме того, что вы ничего не должны знать.
И как бы со стороны он видит этого человека, этого Вайса. Но это не человек, это говорящий манекен. И вдруг его с непреодолимой силой охватывает желание, чтобы этот манекен поднял свою руку, затянутую в перчатку, и с той же насмешливой улыбкой, растопырив пальцы, судорожно стиснул их на тощей шее шарфюрера. И, повинуясь его воле, рука манекена поднимается, но вдруг замирает у шеи шарфюрера, поднимается выше и треплет его по одутловатой щеке. И Вайс слышит свой голос, повинующийся не ему, а этому жесту:
– Ну что, шарфюрер? Вы довольны? Теперь ваши загончики пустуют. Никаких хлопот.
Шарфюрер довольно улыбается. Но улыбка сразу же исчезает с его лица, как только Вайс-манекен произносит сухим, трескучим голосом:
– Кстати, сегодня же надо начать их откармливать. Но так, чтобы не расстроились желудки. Позаботьтесь и о питании в пути. За падеж до момента доставки в эшелоны все-таки будете отвечать вы, а не я.
Сощурясь, Вайс-манекен роняет:
– Герр Шварцкопф обратил внимание на то, что вы откармливаете своих свиней провиантом, предназначенным для других целей. Я позабочусь, чтобы он забыл об этом, конечно, в том случае, если вы выполните все, о чем мы договорились.
Вайс-манекен шагает к воротам лагеря в сопровождении свиты из местного начальства. Перед тем как сесть в машину, подает шарфюреру руку. Руку манекена в перчатке.
Манекен остается один в машине. И тут один Вайс как бы поглощает другого Вайса. Теперь вместо двух Вайсов один – Белов-Вайс. Одно целое, неразделимое. И теперь этому последнему уже невозможно с изумлением и ненавистью наблюдать за Вайсом-манекеном.
Теперь в страшном, отторженном от всех одиночестве живой Вайс должен пережить все, что видел Вайс-манекен. И преодолеть муку, чтобы не повторилось больше это раздвоение, это хотя и облегчающее душу, но опасное наваждение.
Если бы Вайс мог вести себя здесь так, поступать так, как поступал Зубов, – действовать, он находил бы в этих прямых действиях спасительную разрядку от сверхчеловеческого напряжения душевных сил, воли, нервов. Но прямое, с оружием в руках действие стало для него запретной зоной. Он уже несколько раз рисковал жизнью, нарушая свой долг разведчика. Больше он не имеет права так поступать.
Повинуясь этому самозапрещению, он должен был отказаться от борьбы с оружием в руках. Отказаться во имя того, чтобы Александр Белов в обличье Иоганна Вайса мог выполнить назначенный ему высший долг перед своим народом.
Александру Белову, как и многим его сверстникам, созидающие страну пятилетки казались героической атакой. Народ атаковал толщу времен, и она податливо расступалась, открывая веками грезившуюся цель, о которой говорили слова песни: «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью». Поэтому все, что сбывалось, все, что делали рабочие руки народа, казалось сказочно прекрасным.
Белова, равно как и его сверстников, ошеломила быстрота, с которой советский народ воздвигал крепости индустрии. Объятые нетерпением, они были убеждены, что с такой же быстротой в советских людях проявятся те качества, которые окажутся присущи человеку будущего.
И с пылкой отвагой молодые люди искали возможности проверить, готовы ли они стать людьми будущего. Они хотели жить и работать в самых трудных условиях, где необозримо поле для героизма, а героизм повседневности воспринимается как обыденное явление. Любое отклонение от атаки они воспринимали как предательство в отношении людей будущего. Нетерпеливость рождала нетерпимость. Они были сурово требовательны к себе. Считали себя должниками тех, кто сломал для них ограду старого мира, открыл перед ними сияющие перспективы грядущего.
Ничего особенного, исключительного не было в том, что студент Александр Белов в канун второй мировой войны с радостной готовностью покинул институт и пошел в школу разведки. Став разведчиком, он был непоколебимо уверен, что ничто не устрашит его и, если понадобится, он без колебаний отдаст свою жизнь за дело, которому служит…
Но оказалось, что отдать жизнь – еще не самое трудное. Гораздо труднее сохранить ее как драгоценную, народную, а не свою личную собственность.
Его старшие товарищи, волей народа облеченные властью, послали его на еще более трудный подвиг: ему следовало быть не самим собой, а тем, кого советские люди справедливо называли самым чудовищным порождением империализма.
Но, как и все его сверстники, Александр Белов имел чисто умозрительное представление об этом чудовищном порождении империализма. И когда опытные наставники-чекисты учили его, как перевоплотиться в фашиста, он слушал их и сдавал экзамены по всем необходимым предметам с самоуверенностью отличника, убежденного, что не все науки пригодятся ему в жизни. Важно только окончить курс, а когда он выйдет на просторы жизни, понадобится другое. Но что именно другое, Белов, конечно, не знал.
И обучить его этому другому наставники, при всем своем опыте и дарованиях, не могли.
Старый чекист Барышев опасался столкновения комсомольца Белова с этим другим больше, чем тактических промахов, хотя любой из таких промахов может стать гибельным для разведчика.
Барышев знал: читать, изучать, умозрительно представлять себе, что такое фашизм, – одно, а лицом к лицу столкнуться с ним – другое. И нет такого обезболивающего средства, которое могло бы уберечь душу советского человека от страданий, ярости, гнева, когда он, повинуясь своему долгу, обязан будет совершить самоотверженный подвиг самообладания. Неучастие в спасении жертв фашизма превращается как бы в соучастие в преступлении против них – это было самое ужасное.
Барышев это понимал и, случалось, поддерживал Вайса, когда тот испрашивал разрешения на проведение им лично операций, которые противоречили и духу и цели его непосредственного задания.
– Да, из Белова еще не выковался настоящий разведчик, – соглашался Барышев с тем, кто ему возражал. – Но он будет им, если поймет, что еще не обрел необходимой ему дальновидной выдержки.
Настоящий разведчик выигрывает целые сражения, но ведь начинает-то он тоже с операций местного значения. Сражение складывается из боев, бои закаляют. Но если разведчик бросается в бой, не дождавшись, пока враг приблизится на удобное расстояние, только потому, что его нервы не выдерживают, – это плохо. Однако такое случается и со старыми, испытанными бойцами.
Вайс получил через связного шифровку от Барышева еще до его рискованных разговоров с Генрихом Шварцкопфом.
Барышев прозорливо говорил о главном:
«Все сам. Ведь и там люди. Найди, убеди. Шварцкопф Генрих? Оторви от Вилли. Рудольф не захотел быть с ними. Его убили. Если сын пойдет дальше отца, он сделает там много больше, чем можешь ты. Это будет лучшее, что ты сделаешь».
Значит, Вайс должен добиться, чтобы Генрих стал его соратником.
Было известно, что провал зимней кампании и отказ Рузвельта и Черчилля принять тайное предложение германских дипломатов о заключении сепаратного мира и начале совместных действий против СССР вызвали у некоторых крупных деятелей рейха недовольство Гитлером. Эти недовольные полагали, что виной всему Гитлер, и если устранить его, то союзники СССР согласятся возобновить переговоры с фашистской Германией.
Не объясняется ли ненависть Генриха к Гитлеру этим обстоятельством? А его стремление к самоубийству могло объясняться тем, что он где-нибудь неосторожно проболтался о своей ненависти к Гитлеру и теперь страшится возмездия.
Как бы ни была истерзана душа Вайса недавно пережитым, он, не полагаясь на свою интуицию и следуя устойчиво сложившейся привычке, тщательно расчленил и выверил все, что относилось к Генриху.
Он знал, что в Германии существуют вполне благоустроенные «воспитательные учреждения», в которые, после экспертизы, проводимой эмиссарами расового отдела, и медицинского обследования, доставляют из оккупированных стран малолетних детей для «германизации». Детей воспитывали в презрении к своему народу, чтобы впоследствии, использовав свои национальные признаки, они могли проникнуть во все сферы его деятельности.
В этих школах умерщвляли души детей, готовили из них врагов народов, кровь которых текла в их жилах. Эти человеческие «подделки» должны были служить тем же подрывным целям, что и фальшивая валюта многих стран, изготовленная под наблюдением СС в строжайше засекреченном блоке Равенсбрюка.
Однажды Вайс мельком спросил Генриха, не слышал ли он о таких детских школах.
– Ну и что, разве может быть иначе? – ответил Генрих рассеянно. – Если в немецких школах учатся дети иностранного происхождения, они, естественно, усваивают обычаи и культуру тех, кто их обучает.
– Для того, чтобы они стали шпионами, диверсантами!
– Но ты, кажется, тому же обучаешь их отцов? – насмешливо заметил Генрих.
Если бы Иоганн мог вместе с Зубовым спасать детей, когда их доставили к железнодорожному эшелону, это в какой-то степени облегчило бы его душу. Но так же, как и в предыдущий раз, он запретил себе участвовать в этой операции, лишил себя возможности даже на короткое время сбросить обличье Вайса.
Этой зимой, узнав, что в Варшаву прибыл эшелон с полуодетыми, долгое время лишенными воды и пищи, совсем крошечными двух-, трехлетними еврейскими детьми, польские женщины бросились на охрану, расхватали, унесли детей, и немало женщин погибло под пулями эсэсовцев на обледеневших досках перрона.
Когда Зубов рассказывал об этом Вайсу, у него дрожали губы и вид был такой растерянный и несчастный, словно он один виноват в гибели женщин.
Неистовствуя, Зубов ударил себя кулаком по скуле и ожесточенно уверял Вайса:
– Ну, всё! Я им такой салют устрою…
Спустя несколько дней взорвался состав бензоцистерн, стоящий рядом с эшелоном, в котором отправлялась на фронт очередная эсэсовская часть.
Зубов почти тотчас прибыл на своей дрезине к месту катастрофы и принял деятельное участие в извлечении полуобгоревших трупов из-под обломков.
И когда Вайс потом увиделся с Зубовым, тот с удовлетворенным видом сказал ему:
– Почаще бы подворачивалась такая работенка, и можно жить со спокойной совестью!
А вот Вайс никогда не испытывал этого освобождающего, счастливого удовлетворения.
В последнее время он все чаще думал о том, как необходим ему здесь достойный соратник. Если бы заодно с ним действовал человек, обладающий не меньшими, чем он, а значительно большими возможностями проникновения в правящие круги рейха, это принесло бы настоящую пользу делу.
На обратном пути в Варшаву Вайсу мало о чем удалось поговорить с Генрихом.
Генрих был подавлен, мрачен. Возможно, он просто плохо чувствовал себя после тяжелого запоя в одиночестве.
Лицо Генриха опухло, глаза были воспалены. Его снова охватило отвращение к жизни, безразличие ко всему на свете.
Он сразу же потребовал, чтобы Вайс быстрее гнал машину.
– Асфальт скользкий, опасно: можно разбиться.
– Ну и разобьемся, велика беда! – ворчал Генрих. И, ежась, жаловался: – Я весь будто в дерьме. Скорее бы принять ванну.
– Хочешь быть чистеньким? – спросил Вайс.
– Ты меня сейчас лучше не трогай!
– Ладно, – согласился Вайс и осведомился: – Но ты скажешь, когда можно будет тебя тронуть?
– Скажу. – Генрих закрыл глаза, пробормотал: – А все-таки неплохо сейчас шлепнуться в лепешку, чтобы ничего больше не было.
Вайс вспомнил, как в лагере дети говорили о газовой камере: «Немного потерпеть – и потом больше ничего не будет. Ничего!» Он оглянулся на полулежащего с закрытыми глазами Генриха. Не испытывая ни жалости, ни сочувствия, Иоганн пытался найти в его одутловатом лице с набрякшими темными веками и сухими, потрескавшимися губами хотя бы признаки решимости, воли – и не находил. Это было лицо ослабевшего, утратившего власть над собой, отчаявшегося человека.
И вот на этого человека Иоганн решил сделать ставку. Он вел машину как никогда вдумчиво и осторожно. И не потому, что опасался аварии на скользком от дождя шоссе. Нет. Он решил, что отныне всегда будет беречь Генриха. Это единственно правильная тактика, и он должен терпеливо применять ее для того, чтобы Генрих понял, как бесценна жизнь, если она отдана борьбе за освобождение своего народа.
Не успел Генрих войти в свой номер в варшавской гостинице, как хмуро объявил, что прежде всего примет хорошую дозу снотворного, чтобы забыться.
Тон, каким это было сказано, явно свидетельствовал: присутствие здесь Вайса нежелательно.
Но Иоганн твердо решил, что до тех пор, пока не получит информацию о переговорах Чижевского с польскими патриотами, он не отойдет от Генриха. И сказал:
– Ты не будешь возражать, если я устроюсь тут на кушетке? – И стал раздеваться, будто не сомневался в согласии Генриха.
– У тебя, кажется, есть своя комната, – проворчал Генрих.
Вайс не ответил. Он сосредоточенно снимал сапоги и, казалось, был настолько поглощен этим занятием, что ничего не слышал.
Когда Генрих вышел из ванной, он взглянул на Вайса – тот, видимо, уже заснул.
Генрих погасил верхний свет, зажег стоявшую на ночном столике лампочку с голубым абажуром, улегся на спину и закурил.
В открытые окна комнаты не доносилось ни звука. Огромный погасший город был тих, как пустыня.
Два желания боролись в душе Генриха, он не знал, что лучше – выпить или принять снотворное. И когда первое победило и он, шаркая ночными туфлями, побрел к уставленному бутылками серванту, неожиданно раздался отчетливый и громкий голос Вайса:
– Не надо, Генрих!
– Ты что же, не спишь? Следишь за мной?
– Просто беспокоюсь за тебя.
– Какого черта?!
– Мне казалось, тебе тяжело оставаться одному.
– Правильно, – успокоился Генрих. – Но в таком случае давай выпьем вместе.
– Зачем? Чтобы не думать о том, что мы с тобой видели в концлагерях, и притворяться, будто всего этого нет и не было?
– Чего ты от меня хочешь? – воскликнул Генрих. – Чего?
Вайс встал, взял сигарету. Подошел к Генриху и, прикуривая от его сигареты, пытливо взглянул на него.
Лицо Генриха было сведено болезненной гримасой.
– Тебе ведь плохо, я знаю.
– Мне всегда плохо после выпивки.
– Нет, не поэтому. – Помедлил: – Ты мне веришь?
– Я теперь никому не верю, и себе тоже.
Вайс снова улегся на свою кушетку.
– Я хочу задать тебе один вопрос, Генрих, – раздался его голос после долгого молчания. – Как ты думаешь, если бы твой отец вернулся на родину, он стал бы служить наци?