355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » В. Барсуков » Ярчук — собака-духовидец
(Книга о ярчуках)
» Текст книги (страница 8)
Ярчук — собака-духовидец (Книга о ярчуках)
  • Текст добавлен: 13 января 2018, 20:00

Текст книги "Ярчук — собака-духовидец
(Книга о ярчуках)
"


Автор книги: В. Барсуков


Соавторы: Михаил Фоменко
сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)

– Я заехал прямо к вам, любезный Эдуард, и верно дождался бы вас, если б не Мограби: первым делом моим было дать ему проглотить тот состав, который мог возвратить ему в ту ж минуту прежние силы и здоровие; но мне и в голову не приходило, какое употребление он сделает из него; – только что он почувствовал крепость в ногах и легкость во всем теле, как в ту ж минуту бросился вон; я угадал, что он побежал отыскивать вас; люди ваши сказали мне, в какую сторону вы пошли, я поспешил сесть в коляску; ее не успели еще отложить, – и поскакал вслед за Мограби. Я боялся, чтоб он снова не лишился сил, потому что не был совершенно уверен, в один ли раз выздоровеет он или надобно несколько приемов этого лекарства. Не сомневаясь, что он побежал к вам, я спросил поспешно, какою дорогою вы пошли, и тотчас пустился по ней; к счастию, собака ваша тоже бежала не полями, а дорогой, и вот мы примчались с нею к этому дуплу, у которого она остановилась, обнюхивала его, обнюхивала могилу, камень, поднимала морду кверху и выла; я не знал что делать; по разведенному в стороне большому огню я угадал, что вы там; но как ветер дул не от того места, то Мограби и не мог услышать вас по духу. Надобно думать, что вы были также и здесь, потому что он никак не хотел идти отсюда; с полчаса хлопотал я, чтоб заставить его пойти со мною к вашему огню: но он лизал мои руки и опять ложился у дупла и выл. Думаю, кончилось бы тем, что я послал бы к вам человека – уведомить о своем приезде и о месте, где вас ожидаю. К счастию, ваш приход прекратил наши общие с Мограби затруднения.

Снова молодые люди уселись около пылающего огня. Но какая уже разница против первого их заседания! У них прекрасный вкусный ужин, превосходное вино, которое, впрочем, без встречи с бароном пришлось бы им пить просто из бутылок, а теперь к услугам их были два серебряных дорожных стакана; общество их прибавилось тем человеком, о котором рассказ наводил им такой ужас; вот он перед ними, лицо его благородное и прекрасное, цветет здоровием; по его свежему румянцу, живым глазам, веселому виду было б очень мудрено счесть его одержимым злым духом. Студенты начинают подозревать, что Эдуард мистифировал их нарочно выдуманною сказкою… Но нет, барон сам упоминает о проклятой долине, сам говорит, что последняя степень ужаса была кризисом, возвратившим ему здоровие, рассудок и счастие… а к тому чудесное излечение Мограби! – и барон нарочно для этого приехал!.. Ах, как все это любопытно будет слушать!.. Они спешат с ужином и беспрестанно толкают легонько Эдуарда, чтоб просил барона рассказывать.

Наконец ужин кончился; люди барона убрали все, нанесли множество дров, то есть хворосту и сухих палок, разложили еще больше огня; собрали в груду все кости, сложили их на тарелку и подали Эдуарду, который и представил это лакомое кушанье своему неоценимому Мограби. Собака без церемонии расположилась ужинать у самых колен своего господина, не перестававшего гладить ее.

Барон не заставил просить себя о рассказе; как только люди, оконча свою работу, ушли к коляске, он начал говорить:

«Когда взошло солнце и благотворный свет его пробудил меня от летаргического сна, или, как я полагал тогда, нагнанного злыми духами оцепенения, то никакие слова не выразят моего отчаяния, когда, спросив у людей – пришли ли вы? – получил в ответ, что вы не возвращались в ваши хижины, из которых пошли вчера перед закатом солнца. «Что я сделал, несчастный! – думал я, – не довольно ли было мне одному переносить свое бедствие!.. Бедный молодой человек! Верно, его несчастная собака сделалась жертвою этого испытания!.. О человек! Ужасное создание… эгоизм тот кумир, которому он все приносит в жертву! Вот прекрасное и верное животное лишилось жизни для того только, что мне надобно было посредством его рокового дара увериться, точно ли нечистая сила овладела моею долиною и – моим сердцем!.. Не лучше ль мне было оставаться в сомнении о столь страшном деле, нежели на счет жизни невинной твари!..» Несмотря на мое бедствие, в котором теперь уже не сомневался, сердце мое сохранило столько чувства сострадания, что я искренно сожалел и раскаивался о зле, причиненном вашему Мограби: я плакал бы, если б мог, но слезы мои давно высохли от того адского огня, которым сожигалась кровь моя; итак, одно только мучительное беспокойство внедрилось в душу мою и не давало минуты оставаться на месте… Я не смел однако ж идти к вам в долину, полагая, что увижу вас сидящего над трупом вашего Мограби, употребляющего все старания оживить его и призывающего на меня мщение небес».

– Вы отгадали, барон, я точно клял вас от всей души моей и выл, как волк, над бесчувственным телом моей собаки… Хорошо вы сделали, что не пошли в долину.

«Теперь, когда все уже объяснилось и миновалось, мы можем говорить об этом шутя; но тогда, любезный Эдуард, страдания мои привели б в жалость самого начальника зла, не только существо, имеющее кровь и плоть… Когда наступил вечер, а вас все еще не было, – я пришел в бешенство! – бросился с исступлением бежать в лес… как вихрь несся я какою-то чрезъестественною силою между деревьев, кустов, не разбирая дороги, ни мест; избитый, истерзанный сучьями, окровавленный, достиг я большого оврага недосягаемой глубины, – по крайней мере, мне казалось, что нет ему дна, – с смехом, от которого дико загрохотал лес, и восклицанием: «ад, возьми свое достояние», – бросился я в глубь бездонной пропасти!

Чувства и разум возвратились ко мне спустя уже долгое время. Я однако ж понимал смутно, что еще живу; казалось мне, что комната, где я лежал, была род погреба с черными закоптевшими стенами; что посредине этого погреба беспрестанно горел огонь, близ которого шевелился какой-то предмет; но понятия мои были так сбивчивы, что все, виденное мною, беспрестанно менялось и наконец совершенно исчезало, и я впадал в сон или беспамятство, – не могу теперь этого решить. Еще помню, что существо, шевелившееся близ огня, подходило ко мне, брало мою голову, поднимало ее и, подержав несколько, опять опускало, от этого действия мне становилось так легко, покойно, радостно, но только я в ту ж секунду погружался в забытье и едва только чувствовал, что голова моя опять на подушке, как уже не помнил более ничего.

Наконец, страдание ли неведомого мне существа, живущего в темном погребе, или сила молодости и натуры возвратили мне отчасти употребление моих физических и моральных способностей. В одно утро, – а, может быть, и вечер, потому что в моем теперешнем жилище была вечная ночь, открыл я глаза с совершенным присутствием памяти и, чувствуя полную крепость сил, тотчас встал с какого-то лиственного ложа. Теперь уже я видел предметы не сквозь мрак болезненной дремоты, но явственно и в настоящем их виде: я находился в обширной пещере, вроде подземелья; стены этой странной залы были черны, как уголь, и местами светились от насевшей на них сажи; в одну сторону тянулся мрачный коридор, и верно это был выход, потому что туда же вился тонкий дым, поднимавшийся от небольшого огня, разведенного посредине пещеры. Три большие камня составляли род очага, на котором лежала железная доска с пробитыми в ней круглыми отверстиями; в них были вставлены горшки разной величины; во всех находилась какая-то жидкость, и все они тихонько шипели; но предмета, который, как мне казалось в моем лихорадочном усыплении, шевелился близ огня – теперь не было.

Не зная что думать как о месте, где нахожусь, так и о всем том, что меня окружало, я опять сел на свою постель… запах знакомых растений заставил меня радостно вздрогнуть, – что удивило меня самого. Натуральнее было б придти мне в прежнее отчаяние, нежели в радостное состояние всего моего существа, физического и морального: этот аромат, припоминая мне долину, вместе с тем воскресил в памяти все, что отравило жизнь мою, и возвращал мне уверенность в беспримерном бедствии – быть добычею злого духа; а в вашей погибели я даже не сомневался! Но несмотря на все это, я был покоен, доволен, счастлив и более, нежели в собственном существовании, уверен, что меня ожидает прочное, ничем не возмущаемое благополучие. Я снова погрузился в дремоту, не в ту болезненную дремоту, которою до сего одержимы были мои чувства, но в это благотворное усыпление, восстанавливающее наши силы и возвращающее нам жизнь с ее радостями. Впрочем, хотя дремота моя была очень сладостна для меня, но я заметил, что она произведена была испарениями бальзамических трав, из которых составлялось мое ложе, а не от слабости больного тела, только что начинавшего выздоравливать, – потому что за минуту до невольного усыпления моего я хотел осмотреть все углы пещеры, поискать выход, рассмотреть все углубления, которых я заметил много в этом прочном жилье, и все эти планы уснули вместе со мною. Впрочем, сон мой был не так крепок, – он был сообразен обновляющимся силам моим, то есть тих, покоен, но чуток… и вот мне казалось, что близ огня опять зашевелился какой-то предмет, которого ни формы, ни лица не мог я видеть, как это обыкновенно случается во сне; виделось мне, что к этому предмету, постоянно находящемуся у огня, начали присоединяться какие-то фигуры огромного роста, безобразные; все они наклонялись к железной доске, – смотрели долго, наконец взялись за руки и, состава круг около очага, запели все вдруг. Волосы шевелились на голове моей от ужасного хора, который пел дико следующие слова:

Хор
 
Месяц полный, серебристый!
До полночи нам свети;
Мы пойдем чрез лес нечистый,
Чрез заглохшие пути.
Вслед за нами понесутся
Черти, ведьмы, колдуны,
Вместе с нами соберутся
На долине сатаны!
Грозной тучею закройся,
Месяц круглый, золотой;
С наших трав росой умойся —
И плыви уж на покой.
Тучи, тучи громовые,
Соберитесь к нам на пир!
Черной завесой, густые,
Занавесьте целый мир.
Чтоб ни взором, ни приходом
Не застиг нас человек:
Пусть от страха он уродом,
Пусть безумным будет век!
Пускай в уши волки воют,
Леший спутает шаги;
Пусть от страха кости ноют, —
Пропадет пусть!!.
Ги!.. Ги!.. ги!
 

Окончив пение, страшные фигуры наклонились снова над очагом, вынули из круглых форм стоявшие в них сосуды и, держа их в руках, потянулись вереницею к темному коридору, в котором и исчезли.

После этого я погрузился в глубокий сон, подобный смерти, ничего не помня и ничего не чувствуя; но вдруг как будто электрическая искра пролетела по всему моему внутреннему составу; видения снова столпились перед моими мысленными очами, и я опять был в этом состоянии, которое нельзя назвать ни бодрствованием, ни сном; я не мог пошевелиться, не мог говорить, не мог видеть явственно, но видел однако ж предметы, слышал звуки, чувствовал прикосновение: казалось мне, что я лежу в очарованном круге долины; сладостный аромат трав поминутно навевался ко мне ветерком, освежавшим лицо мое; прямо надо мною светило яркое солнце; свет его ослеплял меня и лучи, казалось, хотели сжечь, – по крайней мере, я чувствовал какой-то нестерпимый жар; сверх сияния солнца мне казалось еще, что я обложен кругом каким-то необычайным светом, наводившим мне и беспокойство и неловкость; среди этого непонятного мне блеска сидело какое-то существо, которое хотя было освещено совершенно, но черты его были неуловимы моему взгляду: казалось, они беспрестанно менялись; существо это, как мне слышалось, горько плакало, наклонялось ко мне и произносило мое имя. Напрягая слух, сколько позволяло мне мое странное усыпление, или, лучше сказать, оцепенение чувств, я наконец расслушал явственно, что неведомое существо говорит голосом нежным, кротким и неизъяснимо-печальным: «Готфрид, мой милый Готфрид! Я сохранила тебе разучи твой; но кто знает, не заплачу ль за него своим, – или самою жизнию!.. Увы, Готфрид, прости! Я более тебя не увижу!» Я почувствовал капли горячих слез, которые градом падали мне на лицо… а я все не мог пошевелиться, хотя сердце мое жестоко билось! «Мариола! Ты здесь одна? И не заперта еще?» – раздался вдруг грубый голос, и вмиг все исчезло; солнечное сияние, посторонний свет, безмерная теплота, плачущее существо, запах трав, зеленая долина, все в одну секунду бог знает куда пропало, все исчезло в густом мраке, – и я опять в черной пещере!

Глубочайший сон оковал мои способности, и я снова погрузился в совершенное бесчувствие; не знаю, что со мною было в продолжении этого неестественного сна и долго ли он продолжался, но когда я получил полное употребление всех моих чувств и совсем уже освободился от тяжелого усыпления, то увидел себя лежащим на лугу под тению старого дуба, в виду моего замка. Силы мои возвратились, идеи были в совершенном порядке, разум не возмущался более воспоминаниями о долине злых духов, о вашей гибели и о смерти вашего Мограби; я как-то был уверен, что все это кончится хорошо и что во всем этом ничего не могло быть сверхъестественного… одним словом, я выздоровел столько же духом, сколько и телом; одна только любовь, со мною родившаяся, осталась в душе моей во всей своей силе; но и она не жгла сердца моего огнем лютого отчаяния; не терзала, не томила безнадежностию, напротив, живила, лелеяла, наполняла восторгом и уверенностию в несомненном успехе.

Я встал, и казалось, что возвращение в замок долженствовало быть первым делом для меня; однако ж я безотчетно пошел отыскивать пещеру, в которой лежал; что-то говорило мне, что все виденное мною было не сон, а самая существенность; что предмет, шевелившийся у огня, и существо, сиявшее в лучах солнца и плакавшее надо мною, – должно быть одно и то же, что судьба ее близка к моей, что я должен спешить к ней на помощь. Вы видите, любезный Эдуард, что я уже предполагал это существо – женщиною.

Ни малейшая тень сомнения, что я заплутаюсь или не найду пещеры, не тревожила меня: почему-то я уверен был, что все найду, во всем успею; я шел наверное, и точно после двух часов скорой ходьбы по дремучему лесу, иногда чистым перелеском, иногда красивым холмом, я пришел наконец в такую мрачную и непроходимую дебрь, что казалось, сам ужас избрал это место своим всегдашним жилищем; но спокойствие и твердость духа, столь чудесно во мне возродившиеся, не уступали этому впечатлению; я шел мужественно и бодро, с силою раздвигая ветви; легко перешагивал через огромные колоды дерев, поверженных бурею и от времени уже иструхших. Продолжая углубляться далее внутрь страшных дебрей, я пришел на край оврага, которого дно едва-едва было видно. Что-то говорило мне, что я у цели своих поисков, что здесь должна быть черная пещера, что это та самая бездна, куда я бросился, но как же я остался жив? – спрашивал я сам себя, измеряя взором недосягаемую глубину оврага, и невольно содрогался… Невозможно было остаться живым, низвергнувшись в эту пропасть, – совершенно невозможно! Я шел в раздумья по краю оврага, как вдруг увидел род уступа сажени полторы вниз от края оврага. Я вскрикнул от радости и вмиг соскочил на него… Он весь зарос кустами, которые выходили из стены оврага, росли горизонтально, и ветви их служили как бы крышею этому уступу. Спрыгнув на эластическую кровлю, образовавшуюся из сучьев кустарника, я натурально не мог твердо стать на ноги и покатился на край уступа, висящего над бездною; но смелость и присутствие духа мои были так велики в это время, что я без малейшей тревоги, с совершенным хладнокровием и даже без большой торопливости ухватился крепко за ветви и спустился безвредно на небольшой клочок земли, который аршина на полтора только выдавался перед какою-то грудою почерневших камней. Не теряя времени ни одной минуты, я тотчас стал пробираться между ними; сначала казалось, что извилины эти ни к чему не ведут, что это просто огромные камни, упавшие с краю оврага и от давности вросшие уже в землю; но я имел твердую уверенность открыть что-нибудь более, нежели одни камни, и именно то, чего искал, – черную пещеру. Ожидание не обмануло меня: я увидел чуть приметную тонкую струю дыма, вьющуюся между камнями. Это была нить Ариады для меня; я пошел за изворотами дымной струи и через пять минут стоял уже в темном узком коридоре, ведущем, по моему предположению, в черную пещеру… О как трепетало мое сердце! Какой невыразимый восторг охватил все мое существование! Здесь, здесь находится благо жизни моей, мое высочайшее счастие на земле!.. Страх не имел доступа к душе моей… ужасные фигуры, певшие дьявольскую песню, казались мне пугалами, способными устрашать одних только детей… Я чувствовал в себе силы исполинские как душевные, так и телесные, – я думал, что могу повернуть вселенную в ее основании; в таком восторженном состоянии духа я поспешно вошел в пещеру… У огня, прямо против меня, ярко освещенная его светом, стояла та, которую со дня рождения звала и жаждала душа моя… Оставлю вам, любезный Эдуард, вообразить мое тогдашнее состояние… Пройду его в молчании!..

Как молния бросилась ко мне она, – как молния бросился я к ней и, заключив ее в объятия, прижал к груди: тогда только понял, что такое элизиум древних! Правда, что ни ум вымыслить, ни слова выразить не могут всей великости этой награды! Я безмолвно держал у груди своей мою жизнь, мою душу, единственное, неоцененное благо мое, – мою милую, дражайшую Мариолу; я не слыхал ее восклицания, с которым она бросилась ко мне; но теперь она старалась освободиться из рук моих, повторяя: «Готфрид! Ты погиб! Зачем ты здесь!.. Ради бога, опомнись! Пусти меня, Готфрид!.. Увы, я несчастная! Погибель его неизбежная!..»

В коридоре послышались шаги и опять раздался голос, который я слышал уже, быв в усыплении: «Ты одна, Мариола?» Быстрее мысли Мариола вырвалась из моих объятий, рванула меня за руку – так, что я, как пух, улетел за нею к одному из углублении пещеры, и, толкнув туда, вмиг опустила какую-то запачканную занавесь… Все это сделалось гораздо прежде, нежели вошел тот, чей голос и шаги раздались в коридоре. Гадкая холстина, висевшая перед лицом моим, имела много прорех, и я мог явственно видеть все происходившее в пещере. Вошедший был мужчина исполинского роста и, по-видимому, необычайной силы. Ефиопский цвет кожи и черты лица показывали, что он цыган. «Давно ушли старухи?» – спросил он Мариолу, которая, наклонясь, подправляла огонь под железными горшочками. «Давно уже, я другой раз с тех пор подкладываю хворост». – «Однако ж осторожнее, осторожнее… что ты, с ума сошла, зачем такое пламя развела? Разве забыла, как эти снадобья должны вариться? Убавь» Мариола, которая в замешательстве наложила чуть не полную печь хворосту и заставила бы непременно сбежать все, что варилось в железных сосудах, при этом окрике цыгана поспешно залила огонь, вытащила лишний хворост и привела огонь в то состояние, в котором должна была его поддерживать по нескольку часов в сутки. Цыган продолжал ворчать: «И почему эти старые дуры тебя не запирают, когда уходят? Всякий раз я должен смотреть за этим… Не понимаю, куда девался сумасшедший? Я положил его в виду замка и долго ждал; хотел видеть, как он очнется, что будет делать и куда пойдет; кажется, глаз не сводил с того места, а все-таки не видал, куда он делся; не видал даже, когда он встал с травы; ну да черт с ним, теперь уж он нам не страшен!.. Пускай бродит, где хочет…» – Цыган встал с камня, на котором сидел против огня: «Прощай, Мариола! Смотри прилежнее за своею работою». Он ушел, и я слышал, как тяжелая дверь, которую я совсем и не заметил прежде, легко повернулась на петлях, плотно захлопнулась и была задвинута железным засовом.

Я не дожидался, пока шум запираемой двери совсем затихнет; но отдернул поспешно гладкую занавесь, меня закрывавшую, одним скачком очутился близ Мариолы и снова заключил ее в свои объятия с чувством невыразимого блаженства; но она трепетала всеми членами и проливала горькие слезы, восклицая: «О, Готфрид! Что будет с тобой! Как ты выйдешь отсюда!» – «Не думай об этом, моя Мариола, мое сокровище! Благо, посланное мне милосердием вышняго! Не думай об этом!., будем пользоваться счастием быть вместе… Ведь ты любишь меня, милая Мариола? Не так ли? Ты называла меня: «Мой Готфрид!» Повтори еще это восхитительное слово, – пусть я услышу его от тебя не в усыплении, пусть блаженство мое будет совершенно!..»

Наконец сила и пламень любви моей сообщились сердцу Мариолы, изгнали из него все опасения и заставили разделять мои чувства; она прилегла на грудь мою, нежно прижалась к ней и робко повторяла: «Готфрид! Мой милый Готфрид! Как я люблю тебя!» Совершенно напрасно хотел бы я описывать вам, что чувствовал, слушая эти слова и прижимая к сердцу Мариолу, скажу только, что черная пещера казалась мне светлым раем.

Наконец потухающий огонь и наставший вслед за этим мрак во всей пещере заставил мою Мариолу вздрогнуть, вырваться из моих объятий и из области душевных восторгов и очарования любви возвратиться к грустной существенности; она стала подкладывать хворост и плакать, повторяя: «Что мы будем делать, Готфрид! Как ты уйдешь отсюда?.. вот скоро полночь, придут проклятые старухи!» – «Ну что ж, моя Мариола, я опять спрячусь за занавеску…» – «Ах, невозможно! Там ты мог скрыться только от Замета, но старухи прежде всего идут к этому ущелью, тут спрятаны их коренья, они тебя увидят, и тогда погиб ты, погибла и я!» – «Мы выкупим у них жизнь нашу, Мариола, я богат и осыплю их золотом!» – «Увы, Готфрид! Нет суммы, которая могла бы заплатить им за тайну, которую они скрывают с незапамятных времен в глубине этого страшного оврага; она охраняется только тем, что всякий – кто проникнет сюда или в долину, в ночь полнолуния, непременно лишается памяти и разума на всю жизнь. Эта участь ожидала и тебя, но, к величайшему счастию твоему и моему, ты упал на уступ и свалился к преддверию нашей пещеры в такое время, когда никого из них не было в ней; я тотчас узнала тебя, потому что видела в ночь полнолуния, как ты лежал, притаившись в одном из кустов. С того часа я ни на минуту не забывала тебя, всегда думала о тебе, и всегда образ твой был передо мною; но только мне казалось, что взор мой привел тебя в ужас; ты счел меня за демона и упал в обморок. Возвратясь в пещеру, я столько плакала и так усильно просила, чтоб меня не брали более на долину, что старухи, разбранив меня жестоко, согласились наконец поручить мне варить вот эти составы, а ту, которая до меня надзирала за этим делом, стали брать с собою; это была очень старая женщина, которая никак не могла мне простить, что я лишила ее покойного места близ огня. Я много вытерпела от нее, но наконец смерть прекратила ее вражду; это уже было давно, милый Готфрид, четыре года прошло тому, если не более; я не переставала думать о тебе, любила тебя, но никак не надеялась когда-нибудь увидеть, – как вдруг ты, к смертному испугу моему, упал без жизни и чувства на площадку перед входом в пещеру. В первую минуту я не знала, что делать: спрятать тебя так, чтоб никто не видел – нельзя было, потому что старухи и Замет осматривают по нескольку раз в день все кусты вокруг пещеры на большое расстояние, итак, мне оставалось перенесть тебя в пещеру, что я и сделала с такою силою и поспешностью, о которых теперь не могу даже иметь понятия: мне как будто помогало что-то невидимое. Я положила тебя на эту постель из трав и, не теряя ни минуты, остригла плотно все твои густые волосы на теме, проворно натерла его драгоценным составом, главным сокровищем, которого наши старухи с неимоверными трудами, стараниями и неусыпным смотрением извлекают из многих кореньев самую малую часть и берегут его гораздо более, нежели собственную жизнь, потому что оно доставляет им способы иметь все выгоды жизни, – и содержать многочисленные племена нашего рода, повсюду скитающегося. Я знаю, что сила этого состава уничтожает действия всякого яда, даже и того, которым мои мучительницы отнимают память и разум у несчастных, случайно заходящих на нашу долину в ночь полнолуния. Успокоенная в рассуждении тебя, я собрала остриженные волосы твои, омочила концы их в густую мазь, собираемую тоже из трав, но только не душистых, и приложила их опять к тому месту, откуда выстригла; клейкий состав был довольно крепок, чтоб устоять против того действия, которое должно было производиться над тобою, когда придут наши старухи и увидят тебя в пещере. Через час страшные ведьмы нахлынули и при первом взгляде на тебя подняли страшный вой и вместе хохот… «А! Погиб сумасброд! Не будет более таскаться в нашу долину!.. Сатана взял свое. Что он, совсем умер? Как он здесь очутился?» Я сказала, что ты упал на уступ и оттуда на площадку. «Жаль, что не прямо в пропасть, – сказали почти все хором. – Ну, да все равно… поднимите ему голову». Одна из старух села подле тебя и взяла твою голову к себе на колени; другая достала из горшка еще кипящий состав жесточайшего яда, который в одну секунду сушит мозг и невозвратно лишает разума. «Что нам терять по-пустому время, сестры? – сказала та, которая держала мазь, – втирать будет долго, приложим просто вроде пластыря на все тело, вот и дело с концом». – «И прекрасно! А сверх того безопаснее для нас. Спасибо за выдумку, теперь всегда будем так делать, если случится. Против этого способа, будь мозг железный, так не устоит. Спасибо! Спасибо!» Повторяя свою благодарность, старухи проворно намазали толстый слой теплого яду на кусок холстины, приложили тебе на темя и привязали платком. «Ну, теперь кончено, – сказала старуха, державшая голову твою у себя на коленях и складывая ее обратно на подушку, – кончено, до нового полнолуния он будет в беспрерывном беспамятстве, а там откроет глаза для того только, чтоб смотреть не понимая, что видит!.. Ништо! Не таскайся, не подсматривай».

Окончив с тобою, старухи ушли, задвинув двери засовом; я не смела дотронуться до адского пластыря, приложенного к голове твоей, хотя и думала, что он несколько ослабит действие целебного состава, которым я натерла тебе темя; впрочем, это было одно только опасение, а не уверенность, потому что нет ничего чудеснее этой мази: она возвращает юность, свежесть и красоту лицу, давно устаревшему, давно все потерявшему; она восстанавливает силы и обновляет жизнь людей, которых лета, болезни, истощение привели уже на край могилы. От них веяло холодом смерти, и они от одной капли этой мази или эликсира начали жить снова. Я никогда не могла б сама по себе узнать чудного свойства этого состава, трудности его доставать, невозможности иметь много, – и по этому самому, неслыханной его дороговизны (он продается на вес бриллиантов); но случилось, что старухи и Замет, почитая меня спящею, разговорились об растении, дающем эту драгоценную мазь; их удивление, их восторг, рассказ Замета о действиях состава, о несметных суммах, которые заготавливают ему тайно жиды пограничных городов, даже с согласия своих кагалов, все это открыло мне, какое неоцененное сокровище растет вокруг нашей долины. С того времени, я и сама не знаю для чего, стала откладывать по одному или по два тоненьких корешка этой травы и прятать под изголовьем своего травяного ложа; варить этих кореньев мне было не в чем: из горшков, занятых другими составами, взять нельзя было ни одного, и я долго собирала заветные коренья, хотя и не надеялась сделать из них то употребление, на какое назначала». – «А на какое ж именно, милая Мариола, ты назначала их?» Мариола застенчиво потупила глаза, прижалась к груди моей и сказала шепотом: «Я хотела быть белою». Я вскрикнул от испуга, Мариола вздрогнула: «Что с тобою, Готфрид?» – «Ничего, моя дражайшая Мариола, совсем ничего! Но, для имени Божьего, не порти своего прелестного лица этою приторною, ненавистною белизною; если ты любишь меня, если дорого тебе мое счастие, останься такою, как ты есть: лучше твоего лица природа ничего сотворить не могла; дай мне слово не портить моего блаженства и выбросить драгоценную мазь вон!» Мариола с удивлением смотрела на меня, однако ж в ту же секунду дала обещание не делать без моего согласия никакого употребления из драгоценной мази. «Но зачем выбрасывать, мой Готфрид; пользы ее неоцененны и бесчисленны; она возвращает разум тем, которые теряют его от этого яда, что был привязан к твоей голове; это одно уже доказывает, что мазь эта единственная в целом свете, и так пусть она останется у нас, – может на что пригодиться…» Вдруг Мариола горько зарыдала: «О, я несчастная! – воскликнула она, – говорю о будущем, а вот чрез час придут старухи и задушат меня собственными руками!!..» Я схватил ее в объятия. «Мариола! Успокойся, радость жизни моей! Как можешь ты думать, чтоб малейшая опасность угрожала тебе, когда я с тобою? Все твои Мегеры и их Замет падут без жизни к ногам твоим прежде, нежели успеют коснуться до тебя хотя одним пальцем! Сделай милость, не плачь! Дверь что ли беспокоит тебя? Я вышибу ее, Мариола, сию минуту, если ты хочешь, только, ради бога, успокойся». Не думайте, любезный Эдуард, чтобы, обещаясь вышибить дверь, задвинутую железным засовом, концы которого упирались в гранитный камень, я говорил то, чего не мог сделать; сила моя была так велика, что даже вошла в пословицу в моем отечестве. Болезненное состояние тела и духа несколько ослабили ее; но чудный состав, которым моя Мариола натерла мне темя, успокоя мой дух, возвратя разум, обновил и укрепил телесные силы до того, что я, казалось мне, в состоянии был бы сдвинуть гору с места. Итак, прижав к сердцу и поцеловав несчетное множество раз мою милую Мариолу, я пошел к двери, чтоб потрясти ее со всею силою, разрушить все преграды, каменные и железные. Предприятие мое удалось мне легче, нежели я ожидал. Засов был ни что иное, как очень толстый железный прут, который от времени и сырости был попорчен ржавчиною. Такая преграда могла удерживать одну только слабую руку молодой девицы. Дверь отлетела, и вдребезги расшибленный прут лежал у отверстия. Мариола прыгала от радости: «Теперь прощай, Готфрид! Иди скорее отсюда!» – «Нет, моя Мариола, теперь ты позволишь мне остаться здесь, неподалеку от пещеры, чтобы я мог защитить тебя в случае жестоких поступков с тобою твоих фурий!» – «Нет, нет, Готфрид! Сохрани тебя бог! Я умру от страха, если буду думать, что ты близ пещеры! Ступай домой, и если точно любишь меня, как говоришь, уезжай сегодня же навсегда из этой стороны!» Говоря это, Мариола плакала на груди моей и трепетала как лист. Хотя горесть Мариолы очень трогала меня, но состояние духа моего было в совершенной противоположности с ее. Я никак не мог убедить себя в существенности ее опасений и был столько счастлив, что сердце мое почти изнемогало от избытка блаженства, его наполнявшего. «Мариола, ангел мой! Можешь ли ты выслушать меня покойно одну только минуту?» – «Говори, Готфрид! И после тотчас уйди, ради бога, уйди! Или я разобью себе голову об стену!» В этой угрозе, так мало приличной нежному возрасту и полу молодой девицы, слышалось столько отчаяния, что я понял наконец, каким ужасом была объята моя бедная Мариола от мысли, что старухи застанут меня в пещере. Я решился успокоить ее и на этот раз удалиться; с тем однако ж, чтоб на другую ночь опять придти. «Ну, хорошо, моя Мариола, иду, сей час иду!» Между тем я вынул часы, оставленные у меня по какой-то странной честности старых цыганок; но как они натурально должны были остановиться, то я решился выбежать к самому выходу пещеры, взглянуть на запад – и по его виду узнать, давно ль закатилось солнце. Я взял Мариолу за руку и вместе с нею вышел. Последние лучи солнца только что скрылись, и запад алел еще огнем их отблеска… было не более осьми часов. «Видишь ли, моя Мариола, – сказал я, обнимая моего бесценного друга, – видишь ли, как еще далеко до полночи: ровно четыре часа; час я могу пробить с тобою». Мариола, успокоенная видом только что наступивших еще сумерек, усмехнулась, ужас сбежал с ее милого лица, и она нежно склонила красивую головку свою на грудь ко мне, называя своим Готфридом. Я утопал в блаженстве.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю