355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » В. Барсуков » Ярчук — собака-духовидец
(Книга о ярчуках)
» Текст книги (страница 2)
Ярчук — собака-духовидец (Книга о ярчуках)
  • Текст добавлен: 13 января 2018, 20:00

Текст книги "Ярчук — собака-духовидец
(Книга о ярчуках)
"


Автор книги: В. Барсуков


Соавторы: Михаил Фоменко
сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)

Д. Михайлов
Ярчук
(Из области необъяснимого)

Это было в Малороссии. Я жил в качестве дачника на одном пригородном украинском хуторе Х-го узда. Это была не обыкновенная помещичья усадьба, а нечто вроде дачного курорта, куда горожане приезжали не только для летнего отдохновения на лоне природы, но и с целью полечиться от недугов при помощи естественных методов лечения, которые теперь все больше и больше входят в медицинскую практику.

Однажды, ранним вечером, сидели мы за ужином на веранде хозяйской дачи. Тут была сама хозяйка с детьми, брат ее, доктор, со своей семьей и несколько дачников-пансионеров: мужчины и дамы. Около стола, по обыкновению, вертелось несколько собак, в том числе «Пальма», – заурядная дворняжка среднего роста, с длинной желтовато-серой шерстью.

– Скажи, пожалуйста, Ваня, – обратилась хозяйка к своему брату, увидев эту собаку, – как ты объяснишь следующий случай?

У этой вот «Пальмы» в прошлом году родился в единственном числе щенок. Местом произведения его на свет она избрала подполье нашей спальной платформы на сеновал; подкопалась и устроила себе логово.

Спустя неделю, а, может быть, и больше, щенок стал показываться в выходе из подполья. Что это за прелестный был щенок! Весь черный, без единой отметины, шерсть волнистая и глянцевитая, мягкая, как бархат. Дети были от него в восторге и постоянно носились с ним.

Однажды в парке встретила их старуха-торговка из Перечного хутора и, увидев щенка, также залюбовалась им: «Ах, який гарный!» Но, узнав, что он родился одиноким, с тревогой проговорила: «Ой, дитки, це ярчук; вин жить не буде: его видьма везме».

Дети, конечно, были очень опечалены этими словами старухи, и я стала расспрашивать своих рабочих-малороссов, что такое ярчук? Все они в один голос заявили мне, что ярчуком в деревнях зовут щенка, который родится, как они выражались, «едным» и непременно черной масти, без малейшей отметины, и что такой щенок непременно будет утащен ведьмой и уничтожен.

– Вскоре после встречи со старухой, – продолжала хозяйка, – случилось такое обстоятельство. Легли мы все спать на нашей платформе на сеновале, дети другие все уже заснули, да и я сама начала забываться, как вдруг слышу под полом страшную возню; что-то там стучит, вертится, рычит, хрипит, и все это так громко, что все проснулись. Начну я стучать об пол палкой – шум замолкнет, но не пройдет и пяти минут, как он поднимется снова и как будто с еще большей силой. Так продолжалось далеко за полночь, и только перед рассветом все смолкло, и мы заснули.

Утром, как только проснулись и оделись, дети первым делом бросились к подполью и стали вызывать щенка, но, против обыкновения, он не показывался. Чтобы осмотреть хорошенько подполье, позвали рабочего с лопатой и приказали сделать подкоп с другого конца платформы. Оказалось, щенок забился в самый дальний угол и притаился там, словно бы от преследования. Немалого труда стоило извлечь его из этого убежища. Ну, тут дети уж буквально не выпускали его из рук.

На другой день предположен был переезд в город и по этому случаю ночевать приходилось не на сеновале, а вот здесь, у меня наверху. Боясь за участь своего любимца, дети просили меня позволить им взять его на ночь с собою, но я не позволила: не люблю спать в одних комнатах с собакой! Однако, чтобы успокоить детей, я устроила ему, казалось бы, вполне безопасный ночлег. Поставили вот в этом коридоре глубокую ванну, положили в нее щенка и накрыли ее большим, толстым брезентом; окна выходящих в коридор комнат позапирали шпингалетами, двери их затворяли, а двери самого коридора с черного хода и вот эту, что выходит на эту веранду, я собственноручно заперла изнутри на ключ. Окончив все эти предосторожности, мы отправились наверх спать и скоро заснули. И вот тут-то и случилось то, чего до сих пор не могу себе объяснить…

Ровно в двенадцать часов я проснулась от какого-то шума под окнами моей спальни. Но это был даже не шум, а что-то такое своеобразное, чего я не умею и передать. Тут слышались: и визг, и рычание, и лай, и вой, и плач, и гудение и все это вместе представляло собой сплетение звуков злобы, отчаяния, мольбы, страданий, – звуков от самых низких до самых высоких нот, словно бы это был вихрь или, скорее, крутящийся ураган всевозможных голосов и звуков, какие только существуют в природе… Если бы несколько струнных и духовых оркестров сбить в беспорядочную кучу и заставить все инструменты изо всей силы издавать звуки, на какие они способны, то это представляло бы собой, мне кажется, некоторое подобие того, что я услышала. Понятно, я перепугалась; да и не я одна: на этот гвалт сбежались все дачники, какие еще не уехали, и даже рабочие со скотного двора прибежали, в чем были, полураздетые, – до того все переполошились.

Когда шум стих и я услышала внизу человеческие голоса, я сошла в коридор и – что я здесь вижу? Эта дверь из коридора на веранду отворена, ванна раскрыта и щенка в ней нет. Выхожу на веранду, мне навстречу идет ночной сторож Иван и держит в руках щенка.

– Где ты его взял? – спрашиваю.

– А вот, – говорит, – за цветником, по ту сторону огорода на дороге. Я бросился сюда на шум, прибежал и вижу: какая-то черная собака треплет кутька; я ударил ее палкой, аж палка пополам, а собака – ничего! Одначе, раз-другой еще трепнула кутька и бросила, а сама убежала вон туда, в нижний парк.

По осмотре щенка оказалось, что один глаз у него прокушен и морда вся изранена, – сочится кровь. Может быть, и туловище было изранено, но я уж не смотрела.

Чтобы спасти жизнь этому бедному зверьку, я распорядилась с рассветом отвезти его в город в ветеринарную лечебницу, куда он своевременно и был доставлен, но, как оказалось потом, он там в тот же день к вечеру издох…

А. Вадзинская
Бровко

Отец мой был священником в местечке Смелом, Полтавской губернии. Нас было 6 человек детей, все мальчики.

Росли мы свободно и привольно, целые дни на воздухе; летом в самых легких костюмах – рубашонке и панталонах с тесемочкой через плечо, зимой в барашковых полушубках и таких же шапках.

Местечко у нас большое, модное, богатое, одних церквей пять; неподалеку лесок, через который пробегала быстрая, прохладная речонка, а за лесом, так верстах в 3-х от нашего дома, раскинулась небольшая деревенька – Томаши. В ней тоже была церковь, в которой священником был когда-то отец Ярослав, умерший много лет назад, большой любитель садоводства и огородничества.

Домик его, в котором жила одна из дочерей его, Ярославна, как звали ее у нас, был окружен огромным фруктовым садом, старым и запущенным, как лес. В середине этого сада была могила Ярослава, каменная плита, осененная крестом, а кругом всего сада, с 4-х сторон, были вырыты канавы. В этих канавах водились змеи, так что народ говорил: «Змеи охраняют могилу Ярослава».

Прекрасные яблоки и груши в этом саду часто соблазняли нас, мальчиков, и мы, собрав подходящую компанию из таких же головорезов, как сами, отправлялись рвать плоды.

В старые годы в Малороссии не было запрета в садах: приходи, рви, ешь, сколько хочешь, только сучьев не ломай; много всего родилось, на всех хватало.

Отправляясь за яблоками на могилу Ярослава, мы остерегались змей, торопливо и осторожно переходя канавы, но нередко ловили их, перебивали им хребты камнем или палкой, тогда змея не могла уж ползти; потом пускали ее на муравейник.

Несчастное животное вьется на одном месте, но уйти не может, а муравьи моментально бросаются на нее, облепят и через 10–15 минут останется один голый скелет: все мясо и кожу съедят муравьи.

Обыкновенным нашим спутником во всех походах и странствованиях была огромная сторожевая собака Бровко. Это был рыжий, косматый пес, с большой щетинистой головой, отличный сторож и страшно злой.

Бровко был ярчук. Так называлась у нас в старину собака, которую ничто не берет: ни лютый зверь, ни змеиный яд. Отличительная черта такой собаки – черный зуб. Такой же был и у нашего Бровка. Он никогда не позволял гладить себя, ласкать, хотя был очень привязан к нам, ходил следом за нами.

Бровко и еще маленькая комнатная собачка Альба, которая тоже иногда сопровождала нас, если увидят змею, стараются стать на нее передними ногами, широко раздвинув их; тогда змея теряет способность движения, и собака, разрывая ее, пожирает. Не всегда, однако, эта борьба со змеями проходила безнаказанно для собак.

Как-то раз летом мы отправились за яблоками на могилу Ярослава, Бровко и Альба сопровождали нас. Набрав-полные карманы яблок, мы отправились купаться на реку, а о собаках и забыли.

Поснимав панталоны и рубашки, мы бросились в прохладную воду, купались, шалили, смеялись и все больше и больше отдалялись от места, где сложили свое платье.

В это время на берег реки пришли свиньи и, почуяв яблоки в карманах панталон, стали тащить их оттуда, причем изорвали в клочья, так что, когда мы вышли из воды, пришлось идти домой в лохмотьях.

Наше смущенье было велико, все ожидали от матери головомойки, но, возвратясь домой, застали всех домашних в тревоге: собаки вернулись домой, сильно искусанные змеями, распухшие.

Особенно сильно пострадал Бровко. Он забился в угол конуры и не шел на зов. Маленькую Альбу лечили, поили молоком, давали лекарство, но Бровко ничего не брал. Целую неделю пролежала собака в конуре и только раз или два в день выходила пить.

Среди двора был колодец, а около него стояло корыто с водой для барашков. Бровко подходил к этому корыту и долго-долго с жадностью пил из него, потом опять уходил в свою конуру. «Ярчук, – говорили бабы-работницы, – не пропадет, отлежится».

И действительно, через неделю он выздоровел совершенно, только голос у него с тех пор стал грубый, хриплый, лаял он совершенно басом и стал еще злее. И раньше он никого не подпускал ко двору, а теперь даже на нас рычал, когда мы подходили к скотине.

Вообще эта собака замечательно хорошо исполняла свои обязанности: целые дни и ночи она обходила двор, сад, дом, наведывалась и в конюшни и на гумно.

Удивительно, когда она спала. Ляжет, бывало, у ворот, кажется, спит. Глаза закрыты, дышит ровно, но уши настороже, малейший шорох – она открывает глаза и, если увидит чужого человека или собаку, моментально вскакивает и разражается громким лаем.

В жаркие дни, когда птица спит, а скотина в поле, Бровко сопровождал нас и тоже не подпускал чужих со бак.

Когда мать станет, бывало, кормить птицу, Бровко все время ходит вокруг и рычит; если увидит приближающуюся свинью, то бросится на нее и отгонит прочь. Он терпеть не мог, когда его отвлекали от исполнения его обязанностей и поэтому сердился и не шел на зов, если был занят.

Как ни любил он нас, детей, как не охранял от чужих, но раз, рассердившись, даже бросился на младшего брата.

Дело было так: кормила мать уток, на земле стояло корыто с отрубями, а вокруг ходила по обыкновению собака. Маленький Саша с куском огурца в руке стал кликать: «Бровко, Бровко», но тот и не думал останавливаться. Тогда мальчик стал рычать: «Р…р…р…»

Этого звука терпеть не могла собака. Недолго думая, она бросилась на ребенка и укусила его за руку так, что он выронил огурец и громко закричал. Когда мать взяла палку, чтобы побить Бровко, он лег у ее ног и так смотрел в глаза, как будто спрашивал: «Зачем же он меня дразнил?..» Так прожил он у нас несколько лет, стал стар и по ночам стал выть. Сидит, бывало, зажмурив глаза, и воет-воет целыми часами своим страшным басом.

У нас есть поверье, что если собака воет, то накликает беду или покойника. Мать была женщина суеверная, она стала упрашивать отца отдать кому-нибудь собаку. Как отец ни уговаривал ее не верить сказкам, мать стояла на своем: «Отдай собаку, а то накличет беду; недаром она ярчук».

К нам часто ездил мелкопоместный помещик, сосед, отец и предложил ему Бровко. Сосед очень обрадовался..

«Такая чудесная собака, она отлично будет ходить за овцами».

Через несколько дней он прислал за ней телегу и человека. Бровко связали и положили на дно телеги. Собака с удивлением глядела, как ее вязали, но не сопротивлялась, а только тихо визжала.

Нам было очень жаль верного друга и сторожа, но мы не смели ничего сказать, потому что это было желание матери.

Работник сел в телегу и покатил. Но через неделю он же привез собаку обратно и рассказал нам следующее:

Когда отъехали версты три от нашего дома, Бровко вдруг бросился на человека, несмотря на то, что был связан, и чуть его не искусал.

С большим трудом удалось ему засадить Бровко в мешок и привезти его домой. Здесь его посадили на цепь, но он не ел, не пил и рычал, если кто-либо подходил к нему. Помещику стало жаль собаку, он боялся, что она издохнет от голода, и он приказал отвезти ее обратно.

Когда Бровко развязали у нас во дворе, он начал выказывать большую радость, прыгал, скакал, ласкался к отцу, чего прежде никогда не делал, но с той поры Бровко не стал больше жить во дворе, точно боялся, что его опять отдадут кому-нибудь.

Он уходил в степь с барашками и ночевать возвращался с ними же в кошары[26]26
  Кошарами называются в Малороссии низкие и длинные сараи, где ночуют и зимуют овцы (Прим. авт.).


[Закрыть]
. Он так и погиб, сторожа скот.

За хатой пастухов, рядом с кошарами, стоял прошлогодний стожок сена, почти развалившийся, высотой немного ниже крыши. Так как кошары были довольно далеко от села, то осенью на овец нападали волки.

Но Бровко никогда не допускал их подойти близко. Он отлично чует, бывало, как подходят хищники, быстро вскакивает на стожок, оттуда на крышу и громким лаем прогоняет волков и извещает всех об опасности. Волки обращаются в бегство, а он бросается за ними и преследует их.

Так продолжалось довольно долгое время, но, наконец, волки решили отомстить верному сторожу.

Эти в высшей степени умные и хитрые животные устроили засаду следующим образом: в то время, как Бровко лаял с крыши, несколько волков зашли с противоположной стороны и спрятались за кошары, остальные бросились бежать.

Собака погналась за ними и, достигнув леска, вернулась обратно. Но в это время волки, бывшие в засаде, выскочили и разорвали верного пса.

Так и погиб Бровко, исполняя свои обязанности, несмотря на то, что был ярчук и имел черный зуб, который должен был бы спасти его от волков.

И. Ремизова
Бесогон

Хозяйка вышивает гобелен. Хозяин на охоту снарядился.

…Собачьи дети девяти колен убиты были, чтобы он родился. Вонючей тиной заросли мешки – в них матери, сыночки их и донн. Им хорошо. Они на дне реки. А он один, в сыром подземном схроне.

Он видит сны про облако и сад, где нет людей, а звери лишь да птицы: там у ворот – его лохматый брат, а на поляне – рыжие сестрицы. Они резвятся весело – увы, его к себе ничуть не ожидая, и только мама смотрит из травы глаза в глаза – такая молодая.

Он слышит, сатанея от тоски: чумазые, в коросте от болячек, ровесники – соседские щенки – гоняют впятером тряпичный мячик, и так им хорошо от суеты и воли, одурительной и сладкой, что даже многомудрые коты на крышах улыбаются украдкой.

Он знает, что особенный – его оберегают, как зеницу ока, затем, чтоб никакое колдовство его не изничтожило до срока, не придушила намертво петля, не отравила сорная мучица – вокруг него поставлена земля, и борона ощерилась волчицей.

Он понимает, сам себя страшась, и оттого то рыкая, то плача, что с каждым часом всё сильнее связь с необъяснимым чем-то несобачьим, и хочет затаиться и пропасть, и чувствует: как черти в табакерке, чужие зубы заполняют пасть – опасные, стальные, не по мерке.

Не спится. Прокопать бы тайный лаз и убежать – к Макару и телятам. Но чей-то ненавистный желтый глаз следит за ним, от самого заката – и, позабыв о том, что глух и нем подлунный мир, бездельник и прокуда, ярчук поет – от ненависти к тем, из-за кого рожден и жив покуда.

О. Стороженко
Ярчук

Не мара, не мана, раздивились – сатана!

Малорусская поговорка

У кого не билось сердце, когда, после нескольких месяцев пребывания в пансионе, он возвращался на праздники домой? И теперь еще, по переходе за половину века, у меня, при одном воспоминании об этом, душа рвется в невозвратность прошедшего, а тогда… все приводило меня в восторг неописанный, необъяснимый: и засохшая безобразная верба, от которой с большой дороги сворачивала проселочная дорожка в деревушку моего отца, и ток с старою клунею, осевшею грибом, и заглохший сад, и дом под соломенною крышею. Все это, скромное до убожества, представлялось мне краше Армидиных садов, великолепнее роскошных дворцов. Бывало, едва бричка подъедет к крыльцу, дворня высыпет из людских, и радостные крики: «Панычи приехали, панычи!» раздаются со всех сторон; старушки-нянюшки хныкают от радостного умиления; собаки прыгают, ласкаются. Приводя на память эти светлые картины минувшего, постигаешь всю силу слов Гоголя: «О моя юность! о моя младость!»

В вознаграждение за успехи и претерпенные, по мнению нежных родителей, страдания в пансионе, нам давали полную свободу располагать временем и занятиями по нашему произволу. Я не любил вставать рано и, в этом случае вполне пользуясь предоставленным нам правом, спал сколько душе моей хотелось.

Федор, дядька наш, угрюмый и сварливый старик, исполнявший волю барина, в отношении к нам, с педантическою точностью, пользовался также особенными привилегиями. Его служба состояла только в том, чтобы одеть нас утром и раздеть вечером; остальное время принадлежало ему, и он проводил его в своей семье, жившей на деревне. Тут-то в интересах наших встречалась разладица: я утром засыпался, а Федор спешил отделаться, чтобы поскорее отправиться в свою хату.

Жалок и смешон был старый дядька, неизобретательный и не бойкий на хитрости. Когда приходилось ему будить меня, он упрашивал, сердился, угрожал:

– Ей-Богу, – говорил он, – уйду, и платье еще спрячу; вот тогда целый день и будете валяться, пока вечером не приду вас раздеть.

– А который час? – спрашивал я нарочно, чтобы продлить время.

– Да уж более часу, как прокукало девять часов (у моего отца были часы с кукушкой); скоро будет десять.

Все это я слышал сквозь сон и с особенным наслаждением чувствовал, что я сплю.

Истощивши убеждения, он прибегал к хитростям.

– Что это?! – бывало, закричит, подходя к окну. – Василий волка затравил, ого-го! какой же большой!..

При таких восклицаниях я обыкновенно вскакивал с постели и кидался к окну, а Федор хохотал, радуясь, что наконец удалось ему вывести меня из усыпления. Разумеется, после двух-трех подобных выходок, ему более не удавалось меня обмануть, но он не унывал и всегда прибегал к одним и тем же средствам.

Однажды, истощивши все, что у него было в запасе, он наконец смолк, и я снова погрузился в глубокий сон.

– Фома! Фома! – вскричал Федор непритворно торопливым голосом. – Ей-Богу, Фома, и с собою привел!

– Федор! – закричал я, вскакивая с постели. – Давай одеваться!

В Малороссии есть народное поверье о существовании собак, одаренных сверхъестественною силой, пред которою не устоит никакое дьявольское наваждение, и кто бы такой собаке в зубы ни попался, ведьма ли, или хоть сам черт, задавит без пощады. Собак этих называют ярчуками и отличают от прочих по особенным приметам. Почти всякий знает в Малороссии сотни интересных историй о ярчуках, а редкий по совести может сказать, что случалось ему видеть их на своем веку. Вот и мне также рассказывали, что у нас есть на хуторе ярчук, совершивший какой-то необыкновенный подвиг; но как отец мой строго запрещал рассказывать нам о мертвецах и разных страхах, пугающих детское воображение, то происшествие это, потревожившее отца моего и сильно взволновавшее всю деревню, оставалось для меня тайною.

Вот почему, при магическом слове Ярчук, я с такою поспешностью воспрянул от одра и сна.

– Федор, голубчик, – бормотал я, проворно одеваясь, – поскорее; ради Бога, поскорее!

– Успеете еще, – отвечал Федор с обыкновенною своею флегмой, не торопясь. – Ведь Фома до вечера останется, он и ночью в хутор[27]27
  В степях хутором называют всякое жилье, состоящее из одной или двух изб, не более (Здесь и далее прим. авт.).


[Закрыть]
пойдет… чего ему бояться… с такою собакою – не страшно ни зверя, ни самого сатаны.

В несколько минут я был готов и опрометью выбежал на двор. Федор последовал за мною. Около Фомы собралась почти вся дворня, так что я тогда только увидел его и Ярчука, когда она расступилась при моем приближении. Подле низенького мужичка с седым чубом стояла огромная черная собака из породы овчарок; длинные ее космы закрывали ей глаза; около задних ног и на хвосте висели кудлы, сбившиеся войлоком, а на спине, от чесания, образовалась плешина, так что сквозь редкую шерсть просвечивала красноватая кожа. Собака, от сильного зноя и утомления, вывалила язык и тяжело дышала.

Все с каким-то уважением смотрели на ярчука, а Фома стоял гордо, с достоинством, одною рукою опираясь на гирлику[28]28
  Особенного рода длинная палка с крюком на конце, употребляемая гуртовщиками для ловли овец.


[Закрыть]
, пастырский свой посох, а другою гладя верного своего товарища.

Пред собакою поставили миску с водой и принесли несколько кусков хлеба. Я взял один ломоть и подал собаке, но она не стала есть и смотрела на Фому.

– Ешь, Кудла, когда дают, – сказал Фома, потрепав ее по спине.

Кудла схватила хлеб и с жадностью съела.

– Какая разумная! – отозвалось в толпе. – Без спроса не берет.

– Она у меня и поет, – ухмыляясь, проговорил Фома, вытягивая из-за пазухи сопилку[29]29
  Свирель.


[Закрыть]
. Он заиграл, а Кудла, подняв вверх голову и вытянув шею, жалобно завыла. Дворовые собаки страшно взбеленились, наежились и лаяли, но только в отдалении: ни одна не смела приблизиться.

– А! почуяли! – презрительно усмехаясь, сказал Фома. Гавкайте[30]30
  Лайте.


[Закрыть]
себе сколько хотите; Кудлы моей не испугаете!

– Кто же ее испугает, – заметил Фаддей, старый кучер, мнение которого очень уважалось всею дворнею, – когда самого черта задавила!

– Как! – вскричал я. – Черта задавила?

– Да, задавила, – отвечал Фаддей, робко взглянув на Федора, – спросите Фому.

– Расскажи, Фома, голубчик! – завопил я умоляющим голосом.

Фома вопросительно посмотрел на Федора.

– Рассказывай! – решительно сказал дядька. – Нашего паныча не испугаешь.

– Рассказывай, рассказывай! – заговорила нетерпеливо дворня и плотно сдвинулась около Фомы, который, в тысячу первый раз, начал повествование следующим образом:

– Сім рик назад, був у нас коровник Омелько. Знатный був человьяга, тихий, смирний, тильки вже й линивій, з биса. Було в неділю, де коли, зберемся у церьков, дойдемо до Гострои Могили, от він и ляже. Не пійду, каже; далеко, я и тутечки помолюс. И вже що іому не кажи, як не панькай, не поможется, мовчить соби, мов у іого повен рот воды, та тильки сопе[31]31
  Семь лет тому назад, был у нас пастух Омельян. Славный был малый, смирный, тихий, только из рук вон ленив. Бывало, в воскресенье, иногда, соберемся в церковь, дойдем до Вострого Кургана; вот он и ляжет. Не пойду, говорит, далеко, я и тут помолюсь; и что ему ни говори, как ни упрашивай, молчит себе, как будто у него полон рот воды, да только сопит.


[Закрыть]
.

– Вже не знаю, чи от того, що в церьков не ходив, чи от другого чого, тильки трапилась іому така халепа, од якои нехай Бог боронить и ворога – що, якось, чортяка іому в глотку ускочив!![32]32
  Уж не знаю, от того ли, что в церковь не ходил или от другой причины, только приключилась с ним такая беда, от которой да помилует Бог и врага: каким-то случаем вскочил ему в глотку черт!!


[Закрыть]

– Черт вскочил в глотку?! – вскрикнул я с изумлением, окинув быстрым взглядом слушателей; но ни на чьем лице не приметил малейшего сомнения, так рассказ Фомы казался вероятным, естественным. – Нет! – продолжал я утвердительно, – это вздор! это невозможно!..

– Невозможно, чтобы черт в глотку вскочил?! – возразил Фаддей, насмешливо взглянув на меня. – Да это для него тьфу!..

– Конечно, тьфу! – повторили многие, а некоторые громко захохотали, до такой степени неверие мое казалось им странным и смешным.

– Да как же он вскочит?! – спросил я, смутясь, видя, что и Федор на стороне общего мнения.

– Очень просто, – отвечал Фаддей с уверенностью. – Если у человека недоброе на уме, вот уж черт от него и близко, а тут, ему на лихо, случится зевнуть, не перекрестится, а чертяка и нырнет ему в глотку, вот так.

Фаддей для ясности икнул, как будто что проглотил.

– Пошел доказывать! – с досадою прервал дядька. – Досказывай! – прибавил он повелительно, обращаясь к Фоме.

– Ну, як ускочив в глотку, – продолжал Фома, – так зараз и почав мордовать Омелька. Було ни с того ни ссіого, вдарить іого об землю, тай почне ломати так, що аж запинится сердечный и посатаніє; з першу не розчовпили добре, що воно таке, тай почали лічити, возили іого в Юдину до шептухи и до лікаря у город; не помоталось, ще гирш стало: було в місяць один раз тильки нівичить іого, а то так разлютовався, що став по два и по три раза мордовать, та ще так, що сердега лежить цілісенький день, мов неживый. От стари люди и стали казать, щоб повезти іого у Коткі до знахарки; тилько що вони до ней привезли, так зараз вона и пізнала, в чим сила; дуже разумна и знающа була бабуся. Ни, каже, тут чоловик ничого не вдіє: нечистій іому в утробу забравсь; треба Бога благати. Зачали атчитувать, харамаркали, служили молебни, акафисти, не помотає – же гирш стає. От стари люди знов стали совитовать повезти іого у Кіев и вже було зовсим зибрались, як тут побачив нечистий, що якось іому припадає не до чмиги: сюди-туди, круть-верть, добре зна, гаспедив сын, що в Кіеві буде іому халепа; нічого робить, узяв, та отразу и задавив Омелька.

Дней з пьять писля Питра, ураньці, підтіхав до нашоі отари прикащик Прокип; гукнув на мене, тай каже: чи знаш, Хомо! Омелько наш дуба дав! Як дав, одвитую-то, нехай іого Бог на тим свити помилує! Так, от за чим я до тебе забіг, знов каже Прокип: сіого дни череду перегнали на колодяжну, и в хаті, где лежить Омелько, зосталась одва тильки Кулина; так щоб ій не так страшно було одній, пійдеш у хутирь на подмогу, постерегти нічью покійника, а завтра пришлю домовину, и усе що треба на поминовеніе. – Ище сонечко высокенько стояло, як я, попрощавшись с хлопцями, потяг собі в хутирь и Кудла увьязалась за мною. Тогди ще не знали ми, що вона була Ярчук, тилькі видно вже було, що не проста, бо як загарчить на яку-небудь собаку, то вона так и гепнется об землю тай дух притаіть, а було завиют волки, то тильки гавкне, зараз и змовкуть, а на низькому мисті николи не лягала, усе або на могили, або на бабаковини (В степях до их населения водилось множество байбаков. И теперь еще, на тех местах, где были их норы, поля испещрены насыпями в аршин вышиною и около трех в диаметр. Степовики называют эти возвышения бабаковинами.), а зуби таки гостри та велики, як у звиряки.

Сонечко сідало, як я прийшов в хутирь. Кулина стояла недалечко от хати и дуже зраднила, як мене побачила. Слава ж Богу, каже, що прийшов, а мині так сумно стало, що хотіла було вже тікать. Дурна, кажу, чого ж ты злякалась? Як чого?!., каже, хиба не знаєш, що нечистий в нім сидить; того і гляди, що в ночі що устане. От таке розказуй, кажу, Омелька й живого було не скоро підіймеш, як ляже, а вона схотила, щоб мертвій устав; коли ж, каже, не своєю силою, а нечистій іосо підійме. Ген, подивись лишень, якій лежить, страшно и глянуть.

Війшов у хату, дивлюсь: справді Омелько такій страшній. Уся пика посиніла, голову іому якось до потилиці притягло и рот зкривило, аж зуби вискалив. И мине щось сумно стало. Як зовсим смерклось, достали з покутя страстну свічку, устромили у пляшку, тай засвитили. Кулина моя дрижить, мов трясца іи трясе. Упоравшись, вийшли з хати, а дверей не позачинили. Дивчина сила собі на призьби, а я ліг биля поріга. Побалакали трошки, тай замовкли и я став кунять; тильки чую, щось стукнуло у хаті, яй будто хто кулаком по столу вдарив. Кудла підняла голову и загарчала. Мене як морозом окотило, а чуприна до гори полізла. Схопівсь, дивлюсь: нема Кулини; покликав, не отзивается, кудись бисова дивчина помандровала – ищи страшнійши стало. Однак помирковав соби, яка ж там мара стукнула; чи не кишка, думаю; перекрестивсь, тай війшов в хату. Дивлюсь: Омелько лежить як лежав, тильки права рука звалилась з грудей на стол. Так мини сумно стало, що разсказать не можно; як будто хто за комір хвата, а чуприна ак до гори и піднялась; ледви вибіг з хати. Помолився Богу; трошки полегчало, от я знову ліг на порози и Кудлу коло себе положив. Довгенько полежав, ничого не чуть; тилько що зачав кунять, а тут разом як гепне щось у хати; як застука, захрускотить, аж земля застогнала. Я схопивсь, та с переляку и стою, як стовб, в землю вкопаній, а Кудла моя гавка, аж скавучить; глянув, аж тут, батечки мои, кругом мене литают кажани, гадюки, метли, горшки и всяка нечисть с козлиними и свинячими рылами. Перекрестився б, то може б, воно и поховалось, так не пійдійму ж руки: стою я, неживий, а тутичка бачу, вибіг з хати Омелько и так на мене и кинувсь, а Кудла хап іого за литки; як зареве Омелько, чи чортяка, так мене и прибгав до себе. Не знаю вже, як мини Бог помиг, що якось выпручавсь тай чкурнув в степ. Биг, биг, поки в бурьяни не заплутався и не бебехнувсь об землю. Груди мині подперло, що не отдишу и так трясуся, як мокре щеня на морози. Прислухаюсь; щось шамкотить у бурінні; дели: плиг, плиг! дивлюсь, моя Кудла усе оглядуется, причува та обетуется. Подбигла до мене, стала лащится; погладив іи, бачу морда и груди мокрі учимсь липким, як смола. Незабаром стало светать, зокукурикали пивни, полегчало мини, як на свит народився, устав; помолився Богу, а тут развиднюется; гляжу, аж у мене руки, а у Кудлы морда и груди у крові. Думаю, чи не поранив чортяка собаки, тай ни, розибрав шерсть, нигде нема рани; що за причина, думаю, с ким же се вона кусалась?! Зачервонило небо, сонечко от-от вигляне из-за гори; уже мині зовсим не страшно. От я и пішов до хати; Кудла, піднявши хвіст, біжить попереду и до мене оглядается, як би щось хотила казать. Став підходить блище, раздивився, аж то Омелько. А тут и Кулина йде, дивимся и очам вири неймемо: лежить Омелько, витрищивши очи, весь в крови, а глотка як ножем перетята и ціла річка крові, чорна як діоготь, так-таки геть-геть даличонько оттекла[33]33
  Ну, когда вскочил в горло, так и начал мучить Омелько. Бывало, ни с того, ни с сего, ударит его об землю, да и начнет ломать, так что у несчастного пена выступит из рта и он совсем осовеет. Сначала не поняли настоящей причины его болезни и стали лечить: возили в Юдину, к шептухе, в город к лекарю – никакой пользы, еще хуже стало: бывало, в месяц только раз потреплет его, а потом так разлютовался, что стал мучить его по два и по три раза, да еще так сильно, что бедняга лежит целый день, как мертвый. Вот старые люди и начали советовать, чтобы повезти его еще в Котки, до знахарки. Как скоро его к ней привезли, так она в ту же минуту угадала, в чем дело: старушка была очень разумна и знающа. «Нет! – говорит, – тут человек ничего не пособит; нечистая сила забралась ему в утробу – нужно Бога молить». Начали отчитывать, служили молебны, акафисты – не помогает! все хуже и хуже. Вот старые люди снова начади советовать свозить его в Киев, и совсем было уже собрались, как видит нечистый, что ему приходит плохо – сюда-туда, круть-верть! проклятый знает, что в Киеве ему не сдобровать; нечего делать! взял, да сразу и задавил Емельку.
  Дней через пять после Петрова Дня, утром, подъехал к нашей отаре приказчик Прокофий. Позвал меня, да и говорит: «Знаешь ли, Фома? Емелька наш умер!» – «Если умер, – отвечаю, – то да помилует его Бог на том свете!» – «Так вот зачем я к тебе заехал, – продолжал Прокофий. – Сегодня стадо перегнали на колодежную, и в хате, где лежит Емелька, осталась одна Акулина; так чтоб ей не страшно было одной, отправься в хутор помочь девке постеречь покойника, а завтра пришлю гроб и все, что нужно для поминок».
  Еще солнце высоко стояло, когда я, простясь с товарищами, поплелся в хутор, за мной и Кудла увязалась. Тогда еще не знали, что она ярчук; заметно было только, что и не простая, потому что, как бывало зарычит на какую-нибудь собаку, то она так и брякнется на землю и дух притаит, а бывало, завоют волки, только залает, сейчас и замолкнут, а на низком месте никогда не ложилась, все или на курган, или на байбаковой насыпи, а зубы такие были острые и большие, как у волка.
  Солнышко уже садилось, когда я пришел в хутор. Акулина стояла поодаль от хаты и очень обрадовалась, когда меня увидела. «Слава Богу, – говорит, – что пришел, а на меня такой страх напал, что хотела было уйти». – «Глупая, – говорю, – чего же ты испугалась?» – «Как чего?! разве не знаешь, что нечистая сила в нем сидит; того и гляди, что ночью еще встанет». – «Вот что! – говорю. – Емельку и живого, бывало, не скоро поднимешь, когда ляжет, а она захотела, чтобы мертвый встал». – «Так, – говорит, – не своею силою, а нечистый его поднимет. Посмотри, какой лежит: страшно и взглянуть».
  Вошел я в хату, смотрю: в самом деле Емелька такой страшный. Вся рожа посинела, голову ему как-то к затылку потянуло, рот скривило, так что аж зубы оскалил. И мне что-то страшно стало. Когда совсем смерклось, сняли с подоконника страстную свечу, воткнули в бутылку и зажгли, а Акулина моя дрожит, как будто лихорадка ее бьет. Управившись, вышли из хаты, а дверей не притворили. Девка села себе на завалине, а я лег около порога. Побалагурили немного, смолкли, и я начал дремать; только слышу, что-то стукнуло в хате, как будто кто ударил кулаком по столу. Кудла подняла голову и зарычала. Меня как морозом обдало, а чуприна дыбом стала. Вскочил, смотрю: нет Акулины; позвал, не откликается; куда-то чертова девка тягу дала, еще страшнее стало.
  Однако ж поразмыслил хорошенько, какая там сатана стукнула, не кошка ли, думаю; перекрестился, да и вошел в хату. Смотрю: Емелька лежит, как и лежал, только правая рука свалилась с груди на стол. Такой меня страх взял, что и сказать нельзя, как будто кто за ворот хватает, а чуприна так и поднимается кверху, едва мог выбежать из хаты. Помолился Богу, немного полегчало; вот я опять лег около порога и Кудлу подле себя положил. Долгонько полежал, ничего не слыхать; но только начал дремать, а тут вдруг как грохнется что-то в хате, как застучит, затрещит, аж земля застонала. Я вскочил и с перепуга стою как столб, врытый в землю, а Кудла моя лает, аж заливается; оглянулся тут, отцы родные – кругом меня носятся летучие мыши, змеи, метлы, горшки и всякая нечисть с козлиными и свиными рылами. Если бы перекрестился, то, может быть, она бы и исчезла, так рука не поднимается: совсем обомлел; тут, вижу, выбежал из хаты Емелька, и как кинется на меня, а Кудла хвать его за икры! Как заревет Емелька или сам черт, так меня и сграбастал под себя. Уж не знаю, как мне Бог помог, что я высвободился, да и подрал в степь. Бежал, бежал, пока не запутался в бурьяне и не грянулся на землю. Насилу мог вздохнуть, так мне грудь подперло, и так дрожу, как мокрый щенок на морозе. Прислушиваюсь, что-то шелестит в бурьяне, потом скок, скок, смотрю: моя Кудла! все оглядывается, причувает да облизывается. Подбежала ко мне, стала ласкаться; погладил ее; вижу, морда и грудь мокрые, в чей-то липком, как смола. Через несколько времени начало рассветать, запели петухи, легче мне стало, как на свет и родился; встал, помолился Богу, а тут светлей становится, взглянул, а у меня руки, а у Кудлы морда и грудь в крови. Не поранил ли черт собаки, подумал, так нет: разобрал шерсть, нигде нет раны; я призадумался, с кем же она там грызлась? Зарумянилось небо, солнышко вот-вот выглянет из-за горы, уже мне ни крошечки не страшно. Вот я и пошел к хате. Кудла, поднявши кверху хвост, побежала вперед и так на меня посматривала, как будто хотела что-то сказать. Стал подходить: что-то белое лежит около порога; подошел ближе, разглядел, ан это Емелька, а тут и Акулина идет; смотрим и глазам не верим: лежит Емелька, вылупивши глаза, весь в крови, а горло как ножом перехвачено, и целая река крови, черная как деготь, разлилась так-таки далеконько.
  – Значит, Омелька был жив? – вскричал я. – У мертвого крови не бывает.
  Все захохотали.
  – Не Омелька был жив, а чертяка, который в нем сидел, – возразил Фома, – оттого и кровь такая черная, чертова, а не человечья. Тут только мы дознались, – прибавил Фома, погладив собаку, – что Кудла была Ярчук.
  – Эх, жаль, – вскричал Терешка-воловик, весьма простой малый, – очень жаль, что не знали прежде, что у нас есть такая собака, а то бы вывели покойного Омельку в степь, да каким-нибудь побытом выперли с него черта, да и затравили бы как кривенького (Степовики зайца иногда называют кривеньким.).
  Несмотря на нелепость этого предложения, почти всем оно понравилось; один Фаддей возразил:
  – Да как же его выпереть? – говорил он, – это тебе не зайца выгнать из лимана… А нечего сказать, славная бы штука вышла, – продолжал он, усмехаясь, так что легко можно было угадать по выражению его лица, что он живо представлял себе травлю черта, – если б того… выперти… да того… улю-лю!..
  – Да! знатная бы штука была! – подхватила дворня, расходясь, и каждый унес в своем воображении дивную и еще невиданную картину травли черта.
  Федор отправился в свою хату, и я проводил его до ворот.
  – Правду ли говорил Фома? – спросил я Федора.
  – Чистую правду, – отвечал он, – тогда и суд выезжал, – потрошили Омельку.
  – И что же? нашли, небось, черта?
  – Как же; лекарь его намотал на палочку и спрятал в банку с спиртом.
  – Да ты видел??
  – Как же, все видели.
  – Какой же он?!
  – Как гадина, только длинный, предлинный, и все коленцы да коленцы. Видно, Кудла его-то пошарпала.


[Закрыть]
.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю