412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » В Фрин » Москва - Подольск - Москва » Текст книги (страница 7)
Москва - Подольск - Москва
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 20:24

Текст книги "Москва - Подольск - Москва"


Автор книги: В Фрин


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц)

Воронок, в котором ехал я, на этот раз был не купейный, а общий и набит до отказа. Пассажиры стояли, притиснувшись друг к дружке, и слушали поучения доцента Каменецкого. Где, кого и чему он учил до ареста, я забыл, но эту его лекцию помню наизусть:

– Товарищи, – вещал он, – сейчас нас привезут на Красную Пресню. Там мы, возможно, встретимся с уголовниками и, возможно, их будет много. Но ведь они все трусы, это всем известно! Если дать им организованный отпор, они ничего не посмеют сделать! Давайте держаться так: один за всех, все за одного!

Путешествие было не очень долгим. На Красной Пресне нас высадили и велели ждать на дворе. Новоприбывшие – кучек пять-шесть – сидели на земле в разных углах тюремного двора.

Подъехал еще один воронок, и из него с веселыми криками вывалилась очередная партия. Даже я, с небольшим моим опытом, определил сразу: это Индия. Еще в Церкви Петька Якир объяснил нам, что Индией называется камера или барак, где держат одних блатных. От нечего делать они режутся в стос – штосс пушкинских времен самодельными картами; за неимением денег, играют на одежду. Проигравшиеся сидят голые "как индейцы" – отсюда название "Индия". Такая камера имелась и в Бутырках; и вот, ее обитателей привезли и посадили на землю рядом с нами. Едва надзиратель отошел, оголодалые индейцы кинулись к нам:

– Сейчас похаваем! – радовались они: у всех фраеров были узелки, набитые, как надеялись воры, продуктами. – Давай, мужик, показывай – чего у тебя там?

Молодой вор схватился за мой рюкзачок, но я держал крепко помнил, как мы управлялись с блатными в "церкви", под водительством Ивана Викторовича. Сказал:

– Ничего нет.

– Думаешь, твое шмотье нужно? Да на хуй оно мне усралось!.. Бациллу давай, сладкое дело!*)

Он потянул рюкзак к себе, я к себе. Тогда он несильно стукнул меня по морде, а я в ответ лягнул его ногой – так удачно, что воренок завалился на спину. Доцент Каменецкий и остальные, замерев от страха, наблюдали за этим поединком, довольно нелепым: драться, сидя на земле, очень неудобно.

Заметив непорядок, подбежал вертухай:

– Почему драка?

– Сами разберемся, – сказал я. Не хотелось уподобляться рыжему Женьке, просить у них защиты. Надзиратель удалился, а мой противник зашипел:

– Ну, сукавидло, тебе не жить! Попадешь со мной в краснуху удавлю! В рот меня ебать!

– Видали мы таких! – ответил я. Хотя таких – во всяком случае, в таких количествах – не видал и даже не все понял из его грозной речи. Потом уже узнал, что "сукавидло" это композиция из двух ругательств, "сука" и "повидло дешевое", а "краснуха" это товарный вагон, теплушка.

Разговор наш был недолгим: Индию подняли и куда-то увели. Тогда вернулся дар речи и к Каменецкому:

– Очень правильно, Валерий! Вы молодец, только так и надо.

А Саша Стотик – одноделец моего однокамерника Володи Матвеева – обнимал меня за плечи и причитал:

– Pobre chico! Pobre chico!

Это я понимал. "Побре чико" – по испански "бедное дитя". Ребята с факультета международных отношений очень гордились своим испанским языком. Кстати, это от Стотика я узнал, что любимая с детства романтическая "Кукарача" – просто похабные мексиканские частушки...

Я не стал выяснять отношений, интересоваться, почему не сработал лозунг "один за всех... и т.д." Тем более, что и нас вскоре завели в корпус и определили в одну из пустующих камер.

Там было чисто и просторно. Но недолго мы радовались. Только-только стали обживать новую квартиру, вольготно разместились на двухэтажных сплошных нарах – я на втором этаже, в углу, – как снова лязгнул замок, дверь распахнулась, и в камеру ворвалась волчья стая: наши недавние соседи-индейцы. Вожак – невысокий, золотозубый, в отобранной у кого-то велюровой шляпе – огляделся и бросился назад к двери, забарабанил кулаками:

– Начальник! Куда ты меня привел? Здесь, блядь, одни фашисты! Я их давить буду!

– Дави их, Леха! – отозвался из-за двери веселый голос. Так я узнал, что мы не просто контрики, но и фашисты. Скоро узналась и кличка "старшего блатного" – Леха с рыжими фиксами. А еще немного погодя ясно стало, какие интересные отношения связывают воров с тюремной администрацией. Но буду рассказывать по порядку.

Леха взвыл по волчьи и стал бегать взад-назад по проходу между нарами.

– Фашисты! Контрики!.. Вот кого я ненавижу! – выкрикивал он, задыхаясь от ярости. На губах – честное слово! – выступила бешеная пена. – Нет жизни, блядь! Всю дорогу через них терплю!

Его хриплый баритон взвивался все выше, до истерических альтовых высот. Остальные воры бегали за ним, успокаивали:

– Брось, Леха! Не надо! Не психуй!

Но он не унимался. Продолжая симулировать истерику, оторвал от нар узкую доску, заорал:

– Кто там на дворе заедался?! Где очкастый?

Я придвинулся к краю нар – без особой охоты. Но держа фасон, сказал спокойно:

– Я, что ли?

Шарах!!! Леха со всего размаху двинул доской – но не по мне, а рядом, по нарам. Тут я окончательно убедился, что это спектакль – наверняка не в первый раз разыгранный и целью имеющий навести ужас на фраеров, подавить в зародыше волю к сопротивлению. Сработало. Камера затихла в ожидании дальнейших неприятностей; никто не вступал в дискуссию.

И воры приступили к главному делу. Расползлись по нижним и верхним нарам, стали потрошить узлы, чемоданы и вещмешки, забирая еду и что получше из барахла. У них ведь были налажены деловые контакты с тюремным начальством. Через одноглазового нарядчика заключенного, но не "фашиста" и не блатного, а бытовика – скорей всего, проворовавшегося снабженца – все, отнятое у фраеров, уплывало за зону в обмен на водку и на курево.

Поэтому-то блатных перебрасывали из камеры в камеру, расширяя, так сказать, фронт работ. Прибывали из Бутырок новые партии "чертей", и "люди" пускали их в казачий стос.**)

Дошла очередь и до меня. На этот раз мной занялся один из самых авторитетных воров – Петро Антипов, который, как сообщили его коллеги, "по воле хлябал за дважды героя". Т.е., носил украденные где-то Золотые Звезды и ордена Ленина, выдавая себя за дважды Героя Советского Союза.

Он подсел ко мне, спросил миролюбиво:

– У тебя, правда, ничего нет?.. Ну, ладно... А ты кто? Студент?

Я ему рассказал кто я, где учился, за что сижу. Петро выслушал с интересом, посоветовал:

– Вообще-то, не лезь на рога. Лучше держись с нами.

Ко мне в рюкзачок он не заглянул. А мои сокамерники безропотно позволяли копаться в своих пожитках. Один попробовал было протестовать – Эмиль Руснак, красивый молдованин, по делу – шпион румынских королевских войск. Но получив в глаз, смирился и он. Вся операция заняла не больше часа. После этого воров от нас перевели – наверно, на следующий объект, в соседнюю камеру.

С некоторыми из них я потом встречался – в этапах, в Каргопольлаге. Они были мне интересны. Я присматривался и прислушивался – и со временем кое-что понял в "цветном народе", как они именовали себя. А еще называли себя – с гордостью – "босяки", "воры", а также "урки", "жуковатые", "жуки-куки" – и "люди", о чем уже сказано. Они делятся по рангам: самые авторитетные – "полнота", самые презираемые – "порчаки", т.е., воры с подпорченной репутацией.***) Есть еще "полуцвет" – приблатненные, но не всем критериям отвечающие. А есть и "суки". Сука – существо презираемое и ненавидимое законными ворами. Он ссучился, т.е., изменил воровскому закону и пошел в услужение лагерному начальству: согласен быть комендантом зоны, заведовать буром – бараком усиленного режима, внутрилагерной тюрьмой; даже дневальным у "кума", оперуполномоченного, согласен стать!.. Война между ворами и суками шла в прямом смысле не на жизнь, а на смерть. Пользуясь этим, администрация иногда нарочно сводила их вместе и тем провоцировала кровавые побоища – чтобы проредить ряды и тех, и других: ведь суки были очень ненадежными и опасными союзниками. О "перековке" никто никогда всерьез не говорил и не думал. По образу мыслей и действий суки оставались такими же уголовниками, как законные воры, но не были связаны моральными обязательствами, которые – хотя бы формально! – накладывает "закон" на честного вора Ъ.(частое словосочетание; для блатных оно не звучит смешно). Честный вор не должен иметь с ссученным никакого дела. Если он, даже по незнанию, с сукой похавает, т.е., поест, то сам будет считаться ссученным. Что ж, и в мире нормальных людей незнание закона не служит смягчающим обстоятельством.

Воры не очень уважают убийц, "мокрушников".****) Объясняется это не природным добродушием, которого у блатных сроду не водилось. Просто не хочется лишних осложнений с милицией. А одна из самых уважаемых воровских профессий это ширмачи (или шипачи), т.е., карманники. Их ремесло требует многих качеств: высокой техники, сметливости, небоязни риска.

Терпеть не могут блатные хулиганов с их бессмысленными жестокими драками. Сами воры между собой решают споры на толковищах, которые я уподобил бы, пожалуй, закрытым партсобраниям. Убить вора можно только по приговору воровского суда.

Друг к другу настоящие босяки относятся с подчеркнутым уважением. Никаких "Петек", "Сашек", "Колек" и в помине нет. А есть, уважительно и ласково, Петро, Шурик или Сашок, Никола. Иван всегда Иван, а не Ванька (часто – Иван-дурак; эта кличка, как и у героя сказок вовсе не свидетельствует о нехватке ума). Степан всегда Степан, а вот Сергей – Серега, Алексей – Леха, Леонид – Ленчик и т.д. Я встречал Леву-жида и двух Володь-жидов; эта кличка также не означает дискриминации. Антисемитизма в воровском мире нет, каждого судят по заслугам.

Правда, когда нас на Красной Пресне выводили на прогулку из-за невыносимой духоты по нескольку камер сразу ( в камерах каждый день случались обмороки) – так вот, увидев мою еврейскую физиономию во время прогулки, молоденький блатарь сидевший со своими метрах в тридцати от нас, принялся молча дразнить меня. Без слов, одной мимикой он ухитрялся совершенно отчетливо прокартавить:

– Ой, Абрам Моисеевич! Ви-таки попали?! Что ви говорите! Какой кошмар!

Но это не по злобе, а так, для забавы. Многие из воров по-настоящему артистичны – что, впрочем, не делает их лучше ни на копейку.

Я бы долго мог рассуждать на воровские темы, но случай еще представится.

А сейчас продолжу историю своей жизни на Красной Пресне.

После того, как воры во главе с Лехой удалились с добычей, нас тоже перевели в другую камеру. Там меня ожидала приятная встреча с Юркой Михайловым, моим однодельцем, и Сашей Александровым, с которым мы подружились в Церкви. (Его фамилия почему-то произносилась с ударением на последнем слоге, Александров; так же непривычно, как Всеволод Иванов.)

Юрка и Саша немедленно согнали на пол какого-то латыша и я, с легкими угрызениями совести, лег на его место.

У Саши правая рука была на перевязи: оказалось, подрался с ворами и ему сделали "прививку" – т.е., черканули ножом по руке. До войны он был инженером; воевал, попал в финский плен и три раза бежал из лагеря военнопленных. Каждый раз его ловили и наказывали. Невысокий, но крепко сколоченный, лицом и фигурой похожий на молодого Бонапарта, в финском лагере он доходил: был момент, когда весил всего сорок килограммов. (А в московских тюрьмах набрал прежний вес, из дому ему носили хорошие передачи).

После третьего побега финны решили больше не рисковать и из лагеря перевели Александрова в тюрьму. Тогда он решился на хитрый, как ему казалось, ход: написал заявление, что готов пойти в школу диверсантов. Забросят на советскую территорию, думал Саша, и – терве-терве! По-русски сказать – привет!.. Но умные финны понимали, что такой неутомимый беглец честно служить им не будет. В школу диверсантов его не взяли, оставили в тюрьме – однако, заявление не уничтожили. А когда после конца войны военнопленных возвращали на родину, вместе с Александровым советским властям передали и его заявление – то ли по равнодушию, то ли по пакостности. Так Саша получил свои десять лет по ст. 58-1б, измена родине...

Блатных в нашей камере было мало, поэтому мы решили – опять же по инициативе доцента Каменецкого – ввести здесь закон фраеров, как в "церкви". Договорились: кто первый получит передачу, не позволит ворам ее "ополовинить", а в случае каких-нибудь осложнений все вместе дадим отпор. Ну как же: один за всех, все за одного!

Понятно, первому принесли передачу мне. Я вернулся в камеру с глиняной миской в одной руке и с алюминиевой в другой. В обеих мисках было молоко. Я поставил их на нары – и сейчас же сверху, где обитали блатные, ко мне спустился Васька Бондин, здоровый лоб, "тридцать два в отрезе". (Это определение пришло из северных лесорубных лагерей: так маркировали солидное бревно толщиной в 32 см. "Во ряха! – говорили про кого-нибудь мордатого – Тридцать два в отрезе!") Васька потребовал:

– Фрид, выдели и нам.

Как условлено было, я отказал ему:

– Своих едоков много.

– Смотри, будет как с Александровым!

Сашу "пописали" в аналогичной ситуации. Но я, верный уговору, сказал:

– Попробуй.

Он и попробовал. Слазил к себе на верхние нары, вернулся с ножом:

– Ну? Дашь?

– Не дам.

Тогда он воткнул нож в мою ногу, повыше колена, рванул вниз – и распорол, вместе с кожей и мясом, брюки. Это я заметил, а боли сгоряча не почувствовал. Второй ногой, обутой в сапог, я двинул Ваське в морду. Сапоги были юфтовые, тяжелые; воры называют их "самосудскими" – такими, считается, мужики забивали насмерть цыган-конокрадов.

Бондин вывалился на середину камеры, а я выскочил следом как был, с миской молока в руке. Миску я разбил о его голову. Потекла кровь, смешиваясь с молоком. "Красавец парень, кровь с молоком!" – смеялись потом в камере. Но это потом, а пока что он еще два раза ударил меня ножом – в грудь и в руку. И опять я не почувствовал боли, а стал колотить его по башке другой миской, алюминиевой.

Так мы кружились в проходе, неравно вооруженные гладиаторы ретиарий и – забыл как называется – другой, с мечом. И в первую минуту ни одна сволочь не ввязалась в драку – если не считать Васькиного дружка Женьки Рейтера, который, свесившись, с верхних нар, дал мне в глаз кулаком. А на второй минуте драки нашелся и мне защитник. Саша Александров со своей пораненной рукой на перевязи, единственный из всех, пришел на выручку: захватил своей левой Васькину правую с ножом, оттащил его. Тот не очень сопротивлялся. Дело в том, что поножовщина в камере явление нежелательное для всех – в том числе и для воров: набегут вертухаи, устроят шмон и отберут ножи – а то и в кандей посадят. Поэтому до драки стараются не доводить: надо суметь взять у фраера полпередачи "за уважение" или "за боюсь".

Мы с Васькой разошлись по своим углам, как боксеры на ринге. Из трех моих порезов текла кровь; он тоже был весь в крови – череп я ему не пробил, но кожу рассек в нескольких местах. Надо было идти на перевязку.

Мы заключили перемирие: договорились, что скажем надзирателю, будто подрались с кем-то дня два назад в другой камере, а теперь вот открылись раны, надо бы перевязать.

Так и сделали. Вертухай с удовольствием принял на веру эту малоправдоподобную версию: ему тоже ни к чему были лишние хлопоты. Но как только нас двоих вывели в коридор, у Каменецкого опять прорезался голос:

– Гражданин начальник, не верьте! Этот Бодин хотел отнять передачу, у него нож!

Пришлось гражданину начальнику принимать меры; после медпункта Ваську отправили в карцер, а меня вернули в камеру.

Произошел короткий разбор учений. Каменецкий вины за собой не чувствовал, считал что свою миссию выполнил. Румяный здоровяк, генеральский сын Блох на вопрос, почему не вмешался, ответил, не смущаясь:

– А я ждал сигнала.

И только Юрочка Михайлов признался честно:

– Валер, я испугался.

К нему я претензий не имел. А Сашу Александрова после этого случая зауважал еще больше: во время драки ни боли, ни страха не чувствуешь – и то, и другое приходит назавтра, ноют не переставая раны и уже кажется, что знал бы, ни за что не полез на нож. А Саша с его незажившей "прививкой" знал – и полез.

Много позже, в Инте, лагерный врач во время осмотра обратил внимание на шрам у меня на груди и поинтересовался его происхождением. Я рассказал. Доктор поахал и поставил диагноз:

– Валерий, вам повезло. Этот тип не знал, что у астеников сердце расположено ниже.

Симпатичный доктор ошибался: "этот тип" не собирался убивать меня, он не "порол", а "писал", резал не глубоко, – только для отстрастки. Правда, порезы те заживали долго – месяца три-четыре. Сперва из-за жары, потом из-за плохой лагерной кормежки.

Там, на Красной Пресне, я понял, почему блатное меньшинство всегда одерживает верх над фраерским большинством. Если воров в камере пять, а "чертей" сорок, то все равно блатные в пять раз сильнее, потому что они-то действительно держатся один за всех, все за одного. А остальное население камеры – каждый за себя.

Та драка укрепила мою репутацию храбреца, который прямо-таки рвется в бой. Репутация совершенно незаслуженная: я физический трус, с детства боялся высоты, боялся хулиганистых ребят с соседнего двора, бахрушенки, и никогда не дрался. Но в тюрьме и в лагере обстоятельства заставили – а главное, надежда хоть таким способом вернуть себе самоуважение.

После схватки с Васькой Бондиным, всякий раз, как в камере возникала напряженная ситуация, Блох с Каменецким кидались останавливать меня:

– Ради бога, Валерий! Не лезьте!

А я и не собирался лезть. Но все равно, был очень доволен собой.

Еще когда возвращался после перевязки из медпункта, я увидел в коридоре женский этап. Их должны были разместить по камерам, а в ожидании этого они стали свидетельницами нашей стычки. И я первым делом спросил:

– Девочки, никто не сидел с Ниной Ермаковой?

– Я сидела, – откликнулась одна, с бледным хорошеньким личиком. До сих пор помню ее имя и фамилию: Ася Пятилетова.

– Ася, я Валерий Фрид, Нинин жених. Если увидишь ее, расскажи, ладно?

Мне очень хотелось, чтоб Нинка узнала об этой драке. Я думал: вот, если чудом встретимся когда-нибудь, дам ей потрогать мои героические шрамы. Через двенадцать лет встретились, дал потрогать – но большого впечатления они на нее не произвели... Забавно, что Юлику в его первом лагере кто-то из "очевидцев" сообщил: твоего кирюху на Пресне зарезали.

За время, что мы с Васькой отсутствовали, в камере произошло еще одно маленькое событие: Женька Рейтер попросился у надзирателей, чтоб и его перевели куда-нибудь: боялся, что я отыграюсь на нем, когда вернусь. Не стал я его бить – противно было.

Дело в том, что этот Женька никаким блатным не был, и даже не Женька был по-настоящему, а Кирилл. Московский студент, он сел по ст.58-10, а попав на пересылку, сделал выбор: решил держаться не с интеллигентами, а с ворами – сила ведь была за ними. В нашей камере сидел и его отчим, которого Женька-Кирилл люто ненавидел (боюсь соврать, но кажется, он и посадил отчима, с удовольствием дав на него показания). Теперь вместе со своими цветными друзьями он отбирал у него передачи – вел, как ему казалось, воровскую жизнь. Но у цветных в ходу была присказка: "Воровскую жизнь любит, а воровать боится". Рейтер был из таких. В лагере он быстро понял, что с ворьем ему не по пути.

Мы встретились с ним в Инте через семь лет. Он пришел ко мне с повинной, я зла не помнил и мы даже стали приятелями. Почему он не хотел быть Кириллом – не могу сказать. Впрочем, и Кирилл Симонов тоже предпочел стать Константином. А в лагерях смена имен дело обычное. Были у нас в Каргопольлаге Никифор, которого звали Володей, и Мечислав, ставший Витькой. Да и будущая жена Петра Якира Валя Савенкова в лагере называлась Ритой – наверно, не хотела отставать от своих подруг с красивыми заграничными именами, Нелли и Анжелы...

Был в камере еще один фраер, которого воры с радостью приняли в свое братство – летчик Панченко, дважды Герой Советского Союза (настоящий, не то, что Петро Антипов, хлябавший за героя). Панченко импонировал блатным и своим титулом, и отвагой, и злой медвежьей силой. Он и похож был на медведя – огромный, сутуловатый, с маленькими умными глазками.

Почему-то он любил поговорить со мной, интересовался книгами и фильмами – бывает такая неожиданная тяга к культуре у людей совсем необразованных. А Панченко был не просто необразован – дикарь дикарем! Он, мне кажется, просто не знал разницы между "хорошо" и "плохо", и поэтому рассказывал о себе такие вещи, о которых другой промолчал бы.

Так, рассказывал Панченко, приехал он в самом начале войны в Харьков. По рангу – а он получил первого Героя еще за Испанию его должны были встретить с машиной, но почему-то не встретили. И он в раздражении пошел с вокзала пешком. А тут началась воздушная тревога. К нему кинулась старуха еврейка, истерически закричала, колотя кулачками в его широченную грудь:

– Почему ви тут? Ви должны быть на фронте! Должны защищать!

– Я вытащил пистолет и три пули всадил в нее... А что? Ничего мне не было. Посчитали, как покушение на Героя Советского Союза, – смеялся Панченко.

Ворам особенно нравилась история, за которую он получил свой первый срок: пьяный, полаялся в московском "Военторге" с милиционерами, открыл стрельбу и уложил двоих на месте. Тот срок ему заменили штрафбатом; там он не только "смыл кровью", но и заработал вторую золотую звезду Героя. А сейчас сидел, по его словам, из-за ерунды. В должности командира эскадрильи он спал с женами двух своих непосредственных начальников, и обиженные мужья подстроили ему хозяйственное дело: нехватку бензина или еще что-то в этом роде.

Вместе с ворами дважды Герой отбирал у сокамерников передачи – не целиком, а по-честному, половину. Вместе с ворами и хавал. Продуктов у них накопилось много, их хранили на "решке" – решетке окна. Не боялись, что украдут – кто осмелится?.. Один доходяга осмелился, и расправа была короткой: ухватив доходягу за рубаху и мотню штанов, летчик поднял его высоко в воздух и отпустил. Тот грохнулся о цементный пол – и не поднялся, унесли в лазарет. Не знаю, выжил ли.

Да, дикий человек был Панченко. Но интеллигентов уважал. Узнав, что под нарами живет профессор Попов – тихий, глубоко религиозный старичок, биолог, кажется, – Герой потребовал, чтобы Попов вылез на свет божий:

– Ты правда профессор? – а получив утвердительный ответ, согнал кого-то с нижних нар и уложил туда профессора. Тот сопротивлялся: его пугала шумная и безобразная жизнь камеры; под нарами, затаившись в темноте, старик мог шопотом молиться. Но Панченко настоял на своем.

Профессор затих. Полежал с полчаса и сказал:

– Товарищ Панченко, можно к вам обратиться?

– Обращайся.

– Я хочу попросить вас об одолжении.

– Каком?

– Нет, вы пообещайте, что сделаете. Да это нетрудное!

– Ну, обещаю.

– Товарищ Панченко! Можно, я залезу обратно под нары?

Панченко разрешил.

Недели через две после драки с Васькой в камеру вернулся из карцера Никола Сибиряк. Это был серьезный вор, не чета той мелюзге, с которой мы имели дело раньше.

Никола был уже в курсе всего, что у нас произошло в его отсутствие.

Подсел ко мне, уважительно поговорил. Похвалил:

– Ты духарь.*****) А Васька, падло, много на себя взял. Он порчак, натуральный торбохват, его уже приземлили, лишили воровским куском хлеба... Слушай, ты все-таки, когда тебе кешер обломится, немножко мне давай. Немножко. А то неудобно, понял? А не будет у тебя, возьми у нас. – Своими светлыми широко расставленными глазами он показал на решку, утыканную пайками и свертками с едой. – У нас много.

Я его понимал: Николе не хотелось шумного скандала, зачем? У них действительно еды было много. Но для поддержания авторитета надо было взимать с меня хотя бы символическую дань. И я пошел на компромисс, мне тоже не хотелось скандала. Угощал его чем-нибудь, но от его угощения мягко отказывался.

Воры относились с Николе с почтением, даже с подобострастием. Сама кличка "Сибиряк" этому способствовала: сибирские воры считались наиболее уважаемыми. За ними следовали ростовские – а московские стояли на нижней ступеньке иерархической лестницы.

Сибиряк большую часть дня сидел в задумчивости у окна на верхних нарах – воры предпочитают верхние, потому что там можно играть в карты, не боясь, что вертухай увидит через волчок. Или ходил по камере, голый до пояса, в белых кальсонах, заправленных в хорошие хромовые сапоги. На животе у него розовели еще свежие шрамы – штук пять параллельных полосок. Это он резал себе живот, чтоб не пойти на этап. Способ был довольно распространенный: оттягиваешь кожу и режешь бритвой, ножом или осколком стекла. Раны не глубокие, только кожа, ну, и соединительная ткань – а крови много; зрелище пугающее! Правда, со временем врачи перестали пугаться. Накладывали несколько скобок, талию как кушаком обматывали бинтом и выносили вердикт: может следовать этапом.

Слушать "романы", которые тискали на нарах интеллигенты (пересказывали книги или фильмы; фильмы были по моей части) – этого Никола не любил, не мог сосредоточиться. Его мозг – думаю, не совсем здоровый – был занят какими-то своими мыслями. Пока остальные по-детски увлеченно слушали, Сибиряк расхаживал по проходу, обхватив плечи руками, и тихонько напевал:

... Ту-ру, ту-ру, ту-руту... полный зал,

Волчицею безжалостной опасной,

Я помню, прокурор ее назвал.

Хотела жить счастливо и богато,

Скачки лепить, мадеру, водку пить

Но суд сказал, что ваша карта бита

И проигрыш придется уплатить.

Скачки лепить – заниматься квартирными кражами. Всех слов песни Никола, по-моему, не знал; не знаю и я. А мотив был "Зачем тебя я, миленький узнала".

Там на Красной Пресне, я впервые услышал знаменитую "Централку" – или "Таганку", кому как нравится. Ее очень трогательно пели на верхних нарах:

Цыганка с картами, дорога дальняя,

Дорога дальняя, казенный дом:

Быть может, старая тюрьма центральная

Меня, несчастного, по новой ждет.

Централка! Те ночи полные огня...

Централка, зачем сгубила ты меня?

Централка, я твой бессменный арестант,

Пропали молодость, талант в стенах твоих!

Отлично знаю я и без гадания:

Решетки толстые нам суждены.

Опять по пятницам пойдут свидания

И слезы горькие моей жены.

Припев, и потом:

Прощай, любимая, живи случайностью,

Иди проторенной своей тропой,

И пусть останется навеки тайною,

Что и у нас была любовь с тобой...******)

За свои десять лет в лагерях я слышал много песен – плохих и хороших. Не слышал ни разу только "Мурки", которую знаю с детства; воры ее за свою не считали – это, говорили, песня московских хулиганов.

Рядом с Сибиряком спал смазливый толстомордый воренок по кличке Девка. У этой девки, как я заметил в бане, пиписька была вполне мужская – висела чуть ли не до колена. Никола время от времени тискал его, смачно целовал в щеку. Тот лениво отбивался: бросай, Никола!.. Не думаю, чтоб Никола приставал к малолетке всерьез – а если и так, то сразу скажу, что в те времена мы не знали "опущенных" т.е., опозоренных навсегда "петухов". (Не было и этих терминов; я их вычитал в очерках о современных колониях.) Педерастия в лагерях была – но на добровольных началах; к пассивным участникам относились с добродушной насмешкой, не более.

За стеной, в женской камере, обитали две блатные бабенки, "воровайки", "жучки" – Нинка Белая и Нинка Черная. С ними переговаривались через кружку: приставишь кружку к стене и кричишь, как в мегафон. (У кружек было и другое назначение, служить подушкой. Ложишься боком, голова опирается на обод кружки, а ухо внутри.)

Я-то с воровками не переговаривался, а блатные кокетничали вовсю:

– Нинка, гадюка семисекельная! Тебя вохровский кобель на псарне ебал!.. Давай закрутим?

– Закрути хуй в рубашку, – весело отзывалась "гадюка" – не знаю, Белая или Черная. Я долго размышлял над этим "семисекельная", пока Юлик Дунский не объяснил: "семисекельная" – вместо старинного "гадюка семибатюшная", т.е., неведомо от кого зачатая...

В один из дней пришли за нашим дважды Героем.

– Собирайся с вещами!

Он отказался – и не в первый раз: не желал идти на этап. Смешно сказать, Панченко требовал гарантии, что ему и в лагере найдут летную работу.

– Пойдешь как миленький! – крикнул вертухай и захлопнул дверь. А через полчаса вернулся с подкреплением: за его спиной маячили еще трое синепогонников.

Но Панченко подготовился и к этому. Сидел рядом с Николой на верхних нарах – оба в одних кальсонах и сапогах, оба готовые к бою. У Сибиряка из голенища выглядывала рукоять ножа.*******) И надзиратели отступили, ушли ни с чем.

Потом до меня дошел слух, что Панченко действительно отправили в какой-то северный лесной лагерь – летать на У-2, нести противопожарную охрану. Может быть, легенда, а может, и правда. Срок у летчика был детский, два или три года. По его словам, даже орденов и звания его не лишили.

Но я ушел на этап раньше Панченко.

Железнодорожные пути – наверно, Окружной дороги – подходили вплотную к тюрьме. Нас вывели из корпуса, построили в колонну и повели грузить в телячьи вагоны. Солдаты с красными погонами и в голубых фуражках – конвойные войска НКВД – подгоняли:

– Быстро! Быстро!

Пятерками взявшись под руки, мы шли, почти бежали, к составу. И вдруг я увидел за линией оцепления своих родителей. Они тоже увидали меня.

– Валерочка! – жалобно закричала мама. А я в ответ бодро крикнул:

– Едем на север! Наверно, в Карелию!

– Разговорчики! – рявкнул конвоир, и на этом прощание закончилось.

Много лет спустя мама рассказала, что в то утро они с отцом привезли мне передачу, вернулись домой – и вдруг она забеспокоилась:

– Семен, поедем назад. Я чувствую, что его сегодня увезут.

Отец ничего такого не чувствовал, но спорить не стал. Они приехали на Пресню – и как раз вовремя... Вот такое совпадение.

Примечания автора

*) Сладкое дело – сахар (он же сахареус, сахаренский), а бацилла – масло или сало. Бацильный – толстый, жирный (про человека). Слова из интеллигентского лексикона феней переиначиваются иногда просто для смеха, а иногда очень выразительно. Например, атрофированный – потерявший совесть.

**) Пустить в казачий стос, оказачить – ограбить, отнять силой.

***) Все эти сведенья относятся к сороковым годам. Уже в начале пятидесятых мы услышали, что в бытовых лагерях появились "масти", новые воровские касты. У нас в Минлаге их не было. А из категорий, которые существовали в мое время, я не упомянул "отошедших". Это воры, по тем или иным причинам "завязавшие", покончившие с воровской жизнью, но к сукам не примкнувшие. Их не одобряли, но терпели.

****) Термин "мокрое дело" – убийство – в воровском жаргоне бытует с незапамятных времен. А вот глагол "замочить" – в смысле убить – появился сравнительно недавно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю