Текст книги "Роканнон (сборник)"
Автор книги: Урсула Кребер Ле Гуин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
– Мне нравится биология моря, – сказала Таквер Шевеку у аквариумов, – потому что она такая сложная, все так переплетено между собой… настоящая паутина. Эта рыба ест ту рыбу, а та – мелкую рыбешку, а мелкая рыбешка – жгутиковых, а они – бактерий, и все сначала. На суше есть только три типа, и все – не хордовые… если не считать человека. В биологическом аспекте это странная ситуация. Мы, анаррести, противоестественно изолированы. На старой Планете на суше есть восемнадцать типов животных; там есть такие классы, как насекомые, в которых столько видов, что их до сих пор не сумели сосчитать, а в некоторых из этих – миллиарды особей. Ты только представь себе: куда ни глянь, всюду животные, другие существа, разделяют с тобой землю и воздух. Человек настолько сильнее ощутил бы себя частью… – Ее взгляд следовал за проплывавшей в сумраке аквариума голубой рыбкой. Шевек напряженно следил за путем рыбки и за ходом мысли Таквер. Он долго бродил между аквариумами и потом часто возвращался с Таквер в лабораторию, к аквариумам, смиряя свою гордыню физика перед существованием созданий, для которых настоящее вечно, существ, которые не оправдываются и не нуждаются в том, чтобы оправдывать перед человеком свой образ жизни.
Большинство анаррести работало по пять-семь часов в день, с двумя-четырьмя выходными в декаду. Обо всех деталях – в котором часу выходить на работу, сколько часов работать, какие дни – выходные, и так далее – каждый договаривался со своей рабочей командой, или бригадой, или синдикатом, или координирующей федерацией, в зависимости от того, на каком уровне могла быть достигнута оптимальная эффективность совместной работы. Таквер сама планировала свои исследования, но и у работы, и у рыб были свои запросы, которыми нельзя было пренебрегать; и она проводила в лаборатории ежедневно от двух до десяти часов, без выходных. У Шевека теперь было два преподавательских назначения: курс математики повышенного типа в учебном центре и такой же курс в Институте. Оба курса он вел по утрам, и к полудню возвращался в их комнату. Обычно Таквер еще не было. В здании стояла полная тишина. Солнце в это время еще не доходило до двойного окна, выходившего на юг и на запад, на город и на равнины; в комнате было прохладно и полутемно. Изящные концентрические динамические объекты, подвешенные к потолку, на разной высоте, двигались с сосредоточенной на самих себе четкостью, беззвучно, таинственно, как идут процессы в органах живого существа или мыслительные процессы. Шевек садился за стол у окна и начинал работать – читать, делать заметки или считать. Постепенно солнечный свет входил в комнату, передвигался по бумагам на столе, по его рукам на бумагах и заполнял комнату сиянием. А он работал. Ошибки и бесплодные усилия прошлых лет оказались основой, фундаментом, заложенным вслепую, но заложенным правильно. На этом фундаменте, на этой основе, работая методично и осторожно, но так уверенно, точно это не он сам, а некое знание работало в нем, используя его, как свое орудие, он построил прекрасное, прочное здание Принципов Одновременности.
Таквер, как любому человеку, решившемуся стать спутником жизни творческой натуры, часто приходилось нелегко. Хотя ее существование было Шевеку необходимо, ее непосредственное присутствие порой мешало ему. Ей не хотелось возвращаться домой слишком рано, потому что, когда она приходила, Шевек часто бросал работать, а она считала, что это нехорошо. Потом, когда они оба станут пожилыми и нудными, он сможет не обращать на нее внимания, а сейчас, в двадцать четыре года, он этого не может. Поэтому она организовала свою работу так, что возвращалась домой в середине второй половины дня. Это тоже было не очень удобно, потому что о нем надо было заботиться. В те дни, когда у него не было занятий, случалось, что до ее прихода он не вставал из-за рабочего стола по шесть-восемь часов подряд. Когда он вылезал из-за стола, его шатало от усталости, у него дрожали руки, он с трудом мог говорить. Дух творчества обращается со своими носителями сурово, он изнашивает их, выбрасывает, меняет на новую модель. Для Таквер замены Шевеку не существовало, и когда она видела, как тяжело ему приходится, она протестовала. Она могла бы воскликнуть, как воскликнул однажды Асиэо, муж Одо: «Ради Бога, женщина, неужели ты не можешь служить истине понемножку?» – но только женщиной была она, и о Боге не имела представления.
Когда Таквер возвращалась, они разговаривали, шли погулять или в баню, потом – обедать в институтскую столовую. После обеда они отправлялись на собрание, или на концерт, или к друзьям: к Бедапу и Саласу и их компании, к Десару и другим институтским приятелям, к коллегам и друзьям Таквер. Но собрания и друзья были для них периферийны. Им не было необходимо ни участие в общественной жизни, ни общение для развлечения; им было достаточно их партнерства, и они не могли этого скрыть. Других это, очевидно, не обижало. Скорее наоборот. Бедап, Салас, Десар и остальные шли к ним, как в жажду идут к роднику. Другие были для них периферийны, но они были центральны для других. Они ничего особенного не делали; они не были ни более доброжелательны, чем другие люди, ни более интересными собеседниками, и все же их друзья любили их, полагались на них и все время приносили им подарки – мелочи, которые у этих людей, не владевших ничем и владевших всем, переходили от одного к другому: шарф собственной вязки, осколок гранита, усаженный темно-алыми гранатами, ваза, вылепленная своими руками в мастерской федерации гончаров, стихотворение о любви, набор резных деревянных пуговиц, спиральная ракушка из Соррубского моря. Они отдавали подарки Таквер и говорили: «Держи. Может, Шеву пригодится вместо пресс-папье»; или Шевеку и говорили: «Держи. Может, Так понравится этот цвет». Отдавая, они стремились разделить с Шевеком и Таквер то, что Шевек и Таквер разделяли друг с другом, и почтить, и восхвалить.
Это лето – лето 160-года Заселения Анарреса – было долгим, теплым и светлым. От обильных весенних дождей Аббенайская равнина зазеленела и пыль прибилась, так что воздух был необычно прозрачен; днем грело солнце, а по ночам небо было густо усыпано сияющими звездами. Когда в небе была Луна, можно было отчетливо различить за ослепительно-белыми завитками ее облаков очертания ее континентов.
– Почему она кажется такой красивой? – спросила Таквер, лежа в темноте рядом с Шевеком под оранжевым одеялом. Над ними висели смутно различимые «Занятия Необитаемого Пространства»; за окном висела ослепительно сверкавшая полная Луна.
– Ведь мы же знаем, что это просто планета, такая же, как наша, только климат там лучше, а люди хуже… Ведь мы же знаем, что они все собственники, и устраивают войны, и воюют, и придумывают законы, и едят, когда другие голодают, и вообще все они так же стареют, и им так же не везет, и у них делаются такие же мозоли на ногах и ревматизм в коленках, как у нас здесь… Ведь мы же знаем все это, так почему же она все равно кажется такой счастливой – как будто жизнь там такая уж счастливая? Я не могу смотреть на это сияние и думать, что там живет противный человечек с засаленными рукавами и атрофированными мозгами, такой, как Сабул; вот не могу, и все…
Их обнаженные плечи и груди были залиты светом Луны. Тонкий, едва заметный пушок, покрывавший лицо Таквер, слабо отсвечивал, и его черты казались смутными, словно смазанными; ее волосы были черными, черными были и тени. Рукой, серебряной от лунного света, Шевек коснулся ее серебряного плеча, дивясь теплу прикосновения в этом прохладном сиянии.
– Если ты можешь увидеть что-то целиком, – сказал он, – оно всегда будет красивым. Планеты, живые существа… Но когда смотришь с близкого расстояния, видишь, что планета состоит из грязи и камней. И день за днем, изо дня в день – жизнь ведь штука тяжелая – устаешь, перестаешь видеть всю картину полностью. Нужна дистанция, промежуток. Чтобы увидеть, как прекрасна земля, надо видеть ее, как луну. Чтобы увидеть, как прекрасна жизнь, надо смотреть с позиции смерти.
– Для Урраса это годится. Пусть остается там, вдали, и будет луной – он мне не нужен! Но я не собираюсь стоять на могильном камне и смотреть с него на жизнь сверху вниз и восклицать: «Ах, какая прелесть!» Я хочу быть в самой ее гуще и видеть ее всю целиком, здесь, сейчас. Плевать я хотела на вечность.
– Вечность тут ни при чем, – усмехнулся Шевек, худой, лохматый, весь из серебра и тени. – Все, что нужно, чтобы увидеть жизнь, – это увидеть ее с точки зрения смертного. Я умру, ты умрешь, а иначе как бы мы могли любить друг друга? Солнце однажды догорит до конца, что же еще заставляет его светить?
– Ох, уж эти твои разговоры, эта твоя проклятая философия!
– Разговоры? Это не разговоры. Это не доводы рассудка. Это прикосновение рукой. Я касаюсь целого. Я держу его. Что здесь лунный свет, что – Таквер? Как мне бояться смерти, когда я держу его, когда я держу в руках свет…
– Не будь собственником, – прошептала Таквер.
– Родная, не плачь.
– Я не плачу. Это ты плачешь. Это твои слезы.
– Мне холодно. Лунный свет холодный.
– Ляг.
Когда она обняла его, он резко вздрогнул.
– Мне страшно, Таквер, – прошептал он.
– Брат, милый, молчи.
Эту ночь, как и много других ночей, они проспали, обнявшись.
Глава седьмая. УРРАС
В кармане новой, подбитой курчавым мехом куртки, которую Шевек заказал к зиме в магазине на кошмарной улице, он нашел письмо. Он не представлял себе, как оно туда попало. Его совершенно точно не было в почте, которую ему доставляли дважды в день, состоявшей исключительно из рукописей и оттисков от физиков со всего Урраса, приглашений на приемы и бесхитростных посланий от школьников. Это был кусок тонкой бумаги, сложенный текстом внутрь, без конверта; на нем не было ни марки, ни штампа какой-либо из трех конкурирующих почтовых компаний.
Смутно предчувствуя недоброе, Шевек вскрыл его и прочел: «Если ты – архист, то почему ты сотрудничаешь с системой власти, предавая свою планету и Одонианскую Надежду, тогда как должен нести нам эту Надежду. Страдая от несправедливости и угнетения, мы следим за Планетой-Сестрой, светом свободы в темной ночи. Присоединяйся к нам твоим братьям!» Ни подписи, ни адреса не было.
Это письмо потрясло Шевека и морально, и интеллектуально. Он почувствовал не удивление, а что-то вроде паники. Теперь он знал, что они здесь есть – но где? Он до сих пор не встречал ни одного, он вообще до сих пор не сталкивался ни с одним бедняком… Он допустил, чтобы вокруг него возвели стену, и даже не заметил этого. Он принял предоставленное убежище, как собственник. Его кооптировали – в точности, как сказал тогда Чифойлиск.
Но как сломать стену, Шевек не знал. А если он ее и сломает, куда ему идти? Паника охватила его еще сильнее. К кому он мог бы обратиться за помощью? Со всех сторон он окружен улыбками богачей.
– Эфор, я хотел бы поговорить с вами.
– Да, господин. Извините, господин, я делаю место поставить сюда это.
Слуга умело управлялся с тяжелым подносом, он ловко снял крышки с блюд, налил горький шоколад так, что пена поднялась до края чашки, и ни капли не брызнуло, не пролилось. Ему явно доставляли удовольствие и сам ритуал завтрака, и то, как он умело его выполняет, и столь же явно он не желал, чтобы ему в этом мешали. Он часто говорил по-иотийски совершенно грамотно, но сейчас, стоило Шевеку сказать, что он хочет поговорить с ним, как Эфор перешел на отрывистый городской диалект. Шевек научился немного понимать его; в замене звуков можно было разобраться, уловив ее принципы, но усеченные фразы он почти не понимал. Половина слов пропускалась. «Это, как код», – думал он: словно «ниоти», как они себя называли, не хотели, чтобы их понимали посторонние.
Слуга стоял, ожидая приказаний. Он знал – он в первую же неделю узнал и запомнил все идиосинкразии Шевека – что Шевек не хочет, чтобы он отодвигал для него стул или прислуживал ему за едой. Он стоял очень прямо, в позе, которая выражала внимание и убивала всякую надежду на неофициальный разговор.
– Садитесь, Эфор.
– Если вам угодно, господин, – ответил слуга и чуть подвинул стул, но не сел.
– Вот о чем я хотел поговорить. Вы знаете, что я не люблю приказывать вам.
– Стараюсь делать, как вы любите, без приказаний.
– Я это вижу… я не об этом. Знаете, у меня на родине никто никому не приказывает.
– Я об этом слыхал, господин.
– Ну, вот, я хочу познакомиться с вами, как с равным, как с братом. Вы единственный из всех, кого я здесь знаю, не богатый… не владелец. Я очень хочу разговаривать с вами, хочу узнать, как вы живете…
Шевек в отчаянии умолк, увидев на морщинистом лице Эфора презрение. Он сделал все возможные ошибки, Эфор считает его дураком, который смотрит на него свысока и сует нос не в свои дела.
Безнадежным жестом он уронил руки на стол и сказал:
– Ох, черт, извините меня, Эфор! Я не умею выразить то, что хочу сказать. Пожалуйста, не обращайте внимания.
– Как прикажете, господин.
Эфор вышел из комнаты.
Тем дело и кончилось. «Класс неимущих» остался для него таким же далеким, как тогда, когда он читал о нем в учебнике истории в Региональном Институте Северного Склона.
Еще до этого он обещал Оииэ провести у них неделю между зимней и весенней четвертью.
После того, как Шевек в первый раз побывал у них в гостях, Оииэ несколько раз приглашал его на обед, всегда – несколько официальным тоном, словно выполняя долг гостеприимства или, быть может, приказ правительства. Но у себя дома он держался с Шевеком с неподдельным дружелюбием, хотя всегда оставался чуть настороженным. Ко второму визиту Шевека оба сына Оииэ решили, что он их старый друг, и их уверенность в том, что Шевек тоже так считает, явно озадачивала их отца. Она тревожила его, он не мог по-настоящему одобрять такое отношение, но и не мог назвать его неоправданным. Шевек вел себя с ними, как старый друг, как старший брат. Они относились к нему с восхищением, а младший, Ини, просто обожал его. Шевек был добрым, серьезным, честным и очень интересно рассказывал про Луну, но дело было не только в этом. Для Ини он представлял что-то, чего малыш не мог выразить словами. Это детское обожание глубоко и загадочно повлияло на дальнейшую жизнь Ини, но, даже став намного старше, он не нашел для этого подходящих слов – только слова, в которых было эхо этого: слово «странник», слово «изгнание».
Единственный в эту зиму сильный снегопад случился именно в ту неделю. Шевек ни разу не видел слоя снега толще дюйма или около того. От сумасбродства метели, от обилия снега его охватила радость. Он ликовал от того, что всего этого было слишком много. Снег был слишком бел, слишком холоден, нем и равнодушен, чтобы даже самый искренний одонианин смог назвать его экскрементальным: увидеть в нем что-то иное, кроме невинного великолепия, свидетельствовало бы о душевном убожестве. Как только небо прояснилось, он вышел в сад с мальчиками, которые радовались снегу так же, как он.
Сэва Оииэ стояла у окна со своей свояченицей Вэйей и смотрела, как играют дети, взрослый мужчина и маленькая выдра. Выдра устроила себе горку из одной стены снежного замка и раз за разом возбужденно скатывалась с нее на брюхе. Щеки мальчиков пылали. Взрослый мужчина обрывком бечевки связал сзади свои длинные, серовато-коричневые волосы; от холода у него покраснели уши; он с азартом прокладывал в снегу туннели. Высокие, звонкие голоса мальчиков не умолкали: «Не сюда!» – «Вон туда копайте!» – «Где лопата?» – «У меня лед в кармане!»
– Вот он, наш Инопланетянин, – с улыбкой сказала Сэва.
– Величайший из современных физиков, – сказала свояченица. – Как забавно!
Когда Шевек вошел, пыхтя и топая ногами, чтобы сбить снег с сапог, и излучая те свежие, холодные силу и бодрость, какие бывают только у людей, только что пришедших с мороза и снега, его представили свояченице. Он протянул Вэйе большую, твердую, холодную руку и дружелюбно посмотрел на нее сверху вниз.
– Вы – сестра Демаэре? – спросил он и добавил: – Да, вы на него похожи.
И это замечание доставило Вэйе огромное удовольствие, хотя в устах любого другого оно показалось бы ей пустым. Весь остаток дня она думала: «Он – мужчина. Настоящий мужчина. Что же это в нем такое?»
Ее звали Вэйя Доэм Оииэ, как принято по иотийскому обычаю. Ее муж, Доэм, возглавлял большой промышленный комбинат; ему приходилось много ездить и ежегодно по полгода проводить за рубежом в качестве делового представителя правительства. Все это Шевеку объяснили, пока он смотрел на нее. Хрупкость, светлые волосы и овальные черные глаза Демаэре Оииэ у Вэйи стали прекрасными. Груди, плечи и руки у нее были круглые, нежные и очень белые. За обедом Шевеком сидел рядом с ней. Он то и дело смотрел на ее обнаженные груди, приподнятые жестким ко рсажем. То, что она в мороз ходит вот так, полуголой, казалось ему сумасбродством, таким же сумасбродством, как этот снег, и ее маленькие груди были так же невинно белы, как этот снег. Изгиб ее шеи плавно переходил в очертания гордой, бритой, изящной головки.
«Она действительно очень привлекательна», – сообщил себе Шевек. – «Она, как здешние постели: мягкая. Но ломака. Почему она так жеманно говорит?»
Он ухватился за ее довольно тонкий голос и жеманную манеру держаться, как утопающий – за спасательный круг, но не замечал этого, не понимал, что тонет. После обеда она должна была поездом вернуться в Нио-Эссейя, она приехала только на один день, и он ее больше никогда не увидит.
Оииэ был простужен, Сэва была занята детьми.
– Шевек, вы не могли бы проводить Вэйю на станцию?
– Боже милостивый, Дэмаэре! Не заставляй этого несчастного защищать меня! Уж не думаешь ли ты, что по улицам рыщут волки? Или дикие минграды ворвутся в город и утащат меня в свои гаремы? Что меня завтра утром найдут на крыльце начальника станции замерзшей, с примерзшими к ресницам слезинками и с букетиком увядших цветов в маленьких окоченевших ручках? О, это мне даже нравится! – Смех Вэйи накрыл ее звонкую болтовню, как волна, темная, гладкая, мощная волна, которая смывает все, оставляя за собой пустой прибрежный песок. Она смеялась не своим словам, а над собой, и темный смех тела стирал слова.
Шевек вышел в холл, надел куртку и стал ждать ее у двери.
Полквартала они прошли молча. Снег похрустывал и скрипел у них под ногами.
– Право, вы слишком любезны для…
– Для чего?
– Для анархиста, – сказала она своим тонким голосом, жеманно растягивая слова (точно с такой же интонацией разговаривал Паэ, и Оииэ, когда бывал в Университете – тоже). – Я разочарована. Я думала, что вы окажетесь опасным и неотесанным.
– Я такой и есть.
Она взглянула на него искоса, снизу вверх. Голова ее была повязана алой шалью; на фоне этого яркого цвета и окружавшей их белизны снега ее глаза казались черными и блестящими.
– Но ведь вы так послушно и кротко провожаете меня на станцию, д-р Шевек.
– Шевек, – мягко сказал он. – Без «доктора».
– Это ваше полное имя? И имя, и фамилия?
Он с улыбкой кивнул. Ему было хорошо, он чувствовал себя сильным, ему были приятны пронизанный светом воздух, тепло его хорошо сшитой куртки, красота идущей рядом женщины. Сегодня его не одолевали ни тревоги, ни тяжкие думы.
– А правда, что вам дает имена компьютер?
– Да.
– Какая тоска – получить имя от машины!
– Почему тоска?
– Это так механически, так безлично.
– Но что может быть менее безлично, чем имя, которое не носит ни один из живущих одновременно с тобой людей?
– Больше никто? Вы – единственный Шевек?
– Пока я жив. До меня были и другие.
– Вы имеете в виду родственников?
– Мы не особенно интересуемся родством. Видите ли, мы все – родственники. Я не знаю, кто они были, кроме одной, в первые годы заселения. Она изобрела такой подшипник для тяжелых машин, который применяют до сих пор, он так и называется – «шевек». – Он опять улыбнулся, еще шире. – Вот настоящее бессмертие!
Вэйя покачала головой.
– Господи! – сказала она. – Как же вы отличаете мужчин от женщин?
– Ну… мы изобрели некоторые способы…
Спустя секунду раздался ее негромкий, густой смех. Она вытерла слезившиеся от холода глаза.
– Да, пожалуй, вы правда неотесанный!.. Значит, они все приняли придуманные имена и выучили придуманный язык – все новое?
– Первопоселенцы Анарреса? Да. Я думаю, они были романтиками.
– А вы – нет?
– Нет. Мы очень прагматичны.
– Можно быть и тем, и другим одновременно, – заметила она. Шевек не ожидал, что она окажется сколько-нибудь проницательной.
– Да, это верно, – сказал он.
– Что может быть романтичнее того, что вы прилетели сюда, совершенно один, без гроша в кармане, чтобы выступать за свой народ?
– И чтобы меня, пока я здесь, избаловали всевозможной роскошью.
– Роскошью? В университетской квартире? Господи Боже! Бедняжка! Они вам хоть показали что-нибудь приличное?
– Я был во многих местах, но все одинаковое. Я хотел бы лучше узнать Нио-Эссейя. Я видел в городе только то, что снаружи – упаковку.
Он употребил это сравнение потому, что его с самого начала восхитил обычай уррасти заворачивать все в чистую, красивую бумагу, или пластик, или картон, или фольгу. Белье из прачечной, книги, овощи, одежда, лекарства – все было запаковано в бесчисленные слои обертки. Даже пачки бумаги были завернуты в несколько слоев бумаги. Ничего не должно было ни с чем соприкасаться. Он уже начал ощущать, что он тоже тщательно упакован.
– Я знаю. Вас заставили пойти в Исторический Музей… и осмотреть Добуннаэсский Монумент… и прослушать чью-нибудь речь в Сенате!
Шевек рассмеялся, потому что именно так он и провел один день прошлым летом.
– Я знаю! Они так глупо обращаются с иностранцами. Я сама позабочусь, чтобы вы увидели настоящий Нио!
– Я был бы рад этому.
– Я знаю всяких замечательных людей. Вы здесь застряли среди всех этих нудных профессоров и политиков…
Она продолжала тараторить. Ее бессвязная болтовня доставляла ему такое же удовольствие, как этот солнечный свет и снег.
Они подошли к маленькой станции Амоэно. У нее уже был обратный билет; вот-вот должен был подойти поезд.
– Не ждите, замерзнете.
Он не ответил, просто стоял, громоздкий в подбитой мехом куртке, и ласково смотрел на нее.
Она опустила взгляд и стряхнула снежинку с вышитого обшлага своего пальто.
– У вас есть жена, Шевек?
– Нет.
– Вообще никакой семьи?
– А, вот вы о чем… Есть. Партнерша. И наши дети. Извините меня, я вас не так понял. Видите ли, «жена» – это для меня нечто, существующее только на Уррасе.
– А что такое «партнерша» и «партнер»? – Она подняла на него озорной взгляд.
– Я думаю, вы бы назвали это женой. И мужем.
– Почему же она не приехала с вами?
– Не захотела, и потом, младшей девочке только год… нет, сейчас уже два. И потом… – он замялся.
– Почему не захотела?
– Ну, ее работа – там, а не здесь. Если бы я знал, что здесь ей бы так многое понравилось, я бы просил ее поехать. Но я не знал. Понимаете, тут проблема безопасности.
– Безопасности здесь?
Он снова замялся и наконец сказал:
– Также и когда я вернусь домой.
– Что же с вами будет? – спросила Вэйя, широко раскрыв глаза. Из-за холма за чертой города показался поезд.
– О, скорее всего, ничего. Но есть некоторые, кто считает меня предателем. Потому что я пытаюсь подружиться с Уррасом, видите ли. Когда я вернусь домой, они могут устроить неприятности. Я не хочу этого для нее и для детей. Перед моим отъездом уже было немного неприятностей. Достаточно.
– Вы хотите сказать, что вам будет по-настоящему грозить опасность?
Чтобы расслышать, ему пришлось нагнуться к ней, потому что на станцию, гремя колесами и вагонами, въезжал поезд.
– Не знаю, – сказал он, улыбаясь. – Вы знаете, наши поезда очень похожи на эти. Хороший дизайн незачем менять.
Он вместе с ней подошел к вагону первого класса. Он открыл ей дверь вагона, потому что сама она не стала этого делать. Когда она вошла, Шевек заглянул в вагон, оглядел купе.
– А внутри они совсем не похожи! Это все – для вас? Для вас одной?
– О, да. Я терпеть не могу второй класс. Эти мужчины, которые вечно жуют смолу маэры и плюются. А на Анарресе жуют маэру? Нет, конечно, нет. Ах, я бы столько всего хотела узнать о вас и о вашей стране!
– Я люблю о ней рассказывать, но никто не спрашивает.
– Тогда давайте непременно встретимся и поговорим о ней! Вы позвоните мне, когда в следующий раз будете в Нио? Обещайте!
– Обещаю, – добродушно сказал он.
– Хорошо! Я знаю, что вы не нарушаете обещаний. Кроме этого, я пока ничего о вас не знаю. Но это я чувствую. До свидания, Шевек. – На секунду она положила руку в перчатке на его руку, которой он держался за дверь. Паровоз загудел в две ноты; он закрыл дверь и стал смотреть, как отходит поезд. В окне мелькнуло белое и алое – лицо Вэйи.
Он вернулся в дом Оииэ в очень жизнерадостном настроении и дотемна играл с Ини в снежки.
РЕВОЛЮЦИЯ В БЕНБИЛИ! ДИКТАТОР БЕЖАЛ! СТОЛИЦА В РУКАХ ПРЕДВОДИТЕЛЕЙ МЯТЕЖНИКОВ! ЧРЕЗВЫЧАЙНАЯ СЕССИЯ СПП! НЕ ИСКЛЮЧЕНО ВМЕШАТЕЛЬСТВО А-ИО.
«Птичья» газета была настолько возбуждена, что напечатала самым крупным шрифтом, какой у нее был. Жертвой этого возбуждения пали и орфография, и грамматика: «К вчерашней ночи мятежники удерживают все к западу от Мексти и жестоко нажимают на армию». Так обращались с глаголами ниоти: и прошедшее, и будущее время загоняли в одно насыщенное, неустойчивое настоящее время.
Шевек прочел газеты и разыскал описание Бенбили в Энциклопедии СПП. По форме это государство было парламентарно-демократическим, фактически же – военной диктатурой, им управляли генералы. Это была большая страна в Западном полушарии – горы и засушливые саванны, мало населенная, бедная.
– Надо было мне ехать в Бенбили, – думал Шевек, потому что представление о ней притягивало его; он представлял себе бледные равнины, ветер над ними. Новость странно взволновала его. Он слушал все сводки по радио, которое до этого почти перестал слушать, обнаружив, что его основная функция – рекламировать товары. Сообщения по радио, как и по официальному телефаксу в общественных местах, были краткими и сухими: странный контраст с популярными газетами, с каждой страницы которых кричало слово «Революция».
Генерал Хавеверт, президент, благополучно бежал на своем бронированном аэроплане, но некоторых генералов помельче поймали и кастрировали (это наказание в Бенбили традиционно предпочитали смертной казни). Отступающая армия сжигала на своем пути поля и города своего же народа. Партизанские отряды не давали покоя армии. В столице, Мескти, революционеры открыли тюрьмы, дали амнистию всем заключенным. Когда Шевек прочел это, сердце у него радостно забилось: есть надежда, все-таки есть надежда… Он все более напряженно следил за вестями о далекой революции. На четвертый день он смотрел по телефаксу о дебатах в Совете Правительств Планеты и увидел, как иотийский посол в СПП заявил, что А-Ио, поддерживая демократическое правительство Бенбили, посылает Генерал-Президенту Хавеверту вооруженное подкрепление.
Большинство бенбилийских революционеров даже не было вооружено. И вот придут иотийские войска, с пушками, бронетранспортерами, аэропланами, бомбами. Шевек прочел в газете описание их снаряжения, и его замутило.
Ему было тошно, он был взбешен, и не было никого, с кем он мог бы поговорить. Паэ отпадал категорически. Атро был ярым милитаристом. Оииэ был порядочным человеком, но его личные заботы и тревоги, его проблемы как владельца собственности заставляли его оставаться верным строгим представлениям о правопорядке. Он мог дать волю своей личной симпатии к Шевеку, только отказываясь признать, что Шевек анархист. Он говорил, что одонианское общество называет себя анархическим, но по существу они просто первобытные популисты, чей общественный строй функционирует без явных правительств только потому, что их так мало и у них нет соседних государств. Когда их собственности начнет угрожать какой-нибудь агрессивный соперник, они либо осознают истинное положение вещей, либо будут стерты с лица земли. Бенбилийские мятежники сейчас как раз начинают осознавать истинное положение вещей: до них начинает доходить, что из свободы нет никакого толка, если нет пушек, чтобы ее защищать. Он объяснил это Шевеку во время их единственного спора на эту тему. Не важно, кто правит или полагает, что правит бенбилийцами: реальная политика касается борьбы за господство между А-Ио и Ту.
– Реальная политика, – повторил Шевек. Он взглянул на Оииэ и сказал:
– Странное выражение в устах физика.
– Нисколько. Как политики, так и физики имеют дело с вещами, как они есть, с реальными силами, с законами, лежащими в основе мироздания.
– Вы ставите ваши жалкие, мелочные «законы», защищающие богатство, ваши «силы» пушек и бомб рядом с законом энтропии и силой земного притяжения? Я был лучшего мнения о ваших умственных способностях, Демаэре!
От этой вспышки презрения, которая была, как удар молнии, Оииэ сжался. Он больше ничего не сказал, и Шевек больше ничего не сказал; но Оииэ не забыл этого случая. Он навсегда остался у него в памяти, как самый позорный момент его жизни. Потому что если Шевек, этот заблуждающийся и простодушный утопист, так легко заставил его замолчать, – это был позор; если Шевек – физик и человек, которому он не мог восхищаться, уважение которого он так хотел заслужить, точно оно было более высокого качества, чем уважение любого другого человека, – если этот Шевек презирает его – то этот позор невыносим, и он должен спрятать его, на всю жизнь запереть в самом темном уголке своей души.
Бенбилийская революция обострила некоторые проблемы и для Шевека: прежде всего – проблему собственного молчания.
Ему было трудно не доверять людям, с которыми он общался. Он был воспитан в культуре, которая обдуманно и постоянно полагалась на людскую солидарность, взаимопомощь. Как бы он ни был в некоторых отношениях отчужден от этой культуры, и как бы чужд он ни был здешней культуре, все же привычка всей жизни осталась: он считал, что люди хотят ему помочь. Он доверял им.
Но предостережение Чифойлиска, от которых он пытался отмахнуться, все время вспоминались ему. Их подкрепили его собственные ощущения и инстинкты. Хочешь не хочешь, а придется ему научиться недоверию. Он должен молчать. Он ни с кем не должен делиться своей собственностью; он должен сохранить возможность заключить свою сделку.
В эти дни он мало говорил и еще меньше записывал. Его письменный стол был завален пустяковыми бумагами; его рабочие записи всегда были с ним, в одном из многочисленных карманов его уррасской одежды. Закончив работу на своем настольном компьютере, он всегда все сбрасывал.