Текст книги "Роза ветров (сборник)"
Автор книги: Урсула Кребер Ле Гуин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 45 страниц)
Отрава поражала центральную нервную систему, и спустя два часа после объявления приговора у Боба начались конвульсии. Вначале спорадические, они становились все чаще, все болезненней, и вскоре после полуночи, задолго до наступления нового дня, сердце Боба перестало биться.
Бешено ударив с десяток раз по бездыханной груди, Рамчандра занес было руку снова, но замер, обессиленный. Рука застыла как бы в некоем загадочном па из ритуального танца, символизирующего не то созидание, не то разрушение. Кулак безвольно разомкнулся, парящие пальцы зависли высоко над восковым лицом покойного. Спустя бесконечное мгновение Рамчандра пал на колени у койки и разразился рыданиями – настоящим морем слез.
Ветер полосовал дождем худую тростниковую крышу. Томительно тянулись, складываясь в часы, минуты, а Рамчандра оставался столь же недвижим и тих, как покойник, у тела которого он скрючился, глубоко втянув голову в плечи. Так и заснул, изнеможенный. Ливень то стихал, то заряжал вновь. Наконец Тамара, подняв коптилку угловатым механическим движением – медленным и точным, как бы исполненным некоего скрытого смысла, независимого от человеческой воли, – задула ее и, подбросив в огонь последние остатки хвороста, устроилась пережидать ночь на полу у камелька. Возле покойника должен ведь кто-то бодрствовать, мелькнула мысль, да и спящему сегодня негоже оставаться без присмотра. И Тамара осталась сидеть так до утра – бездумно наблюдая за опаданием пламени в очаге да медленным зарождением нового серого дня.
Похоронный обряд ндифа, как Тамара и предполагала, тоже не отличался замысловатостью, скорее был какой-то весь куцый и не вполне пристойный. Могилу вырыли неподалеку, в лесочке, который туземцы обычно предпочитали обходить далеко стороной и при случайном упоминании о котором в разговоре опасливо смолкали.
Рытье могил оказалось заботой стариков, и те по хилости своей выкопали щель едва ли глубже траншейки для телефонного кабеля. Два старца вкупе с Карой и Бинирой помогли донести до места тело.
Изготовлением гробов ндифа себя не утруждали, укладывая своих покойников в землю совершенно обнаженными. "Холодно, так ему будет слишком холодно!" – в бессильном отчаянии вскинулась Тамара, решительно пресекая попытку стащить с Боба штаны и рубаху.
Оставила на руке и золотой швейцарский хронометр – единственное его сокровище. Заботливо выстелив дно тесной могилки узкими листьями пандсу, оставшимися она обернула тело. Старики молча и с каменными лицами наблюдали за ее действиями. Затем пособили уложить Боба в могилу – на бок и чуть подогнув ему колени. Тамара потянулась было за цветами, но от тошнотворно крикливых красок снова зарябило в глазах, и тогда она, рванув с шеи крохотный кулон с бирюзой – подарок матери, последний привет родной Земли, – вложила его в холодную ладонь бывшего возлюбленного. Ей пришлось поторопиться – старики уже вовсю орудовали своими кривыми деревянными заступами, спешно засыпая могилу. Как только дело было сделано, все четверо ндифа немедленно удалились, не проронив ни слова и не оглядываясь.
Рамчандра опустился на колени.
– Прости за то, что завидовал тебе, – глухо выдавил он. – Если нам суждено встретиться в иной жизни, ты снова будешь король, я же – только пес у твоих ног.
Низко склонившись, он губами коснулся рыхлой сырой земли, затем медленно встал и обратил взор к Тамаре. Ей знаком был этот взгляд, выражение неподдельной скорби, и она потупилась. Настал ее черед оплакивать друга, но не было слез.
Рамчандра, перешагнув могильный холмик, обнял Тамару за плечи, и ee прорвало наконец. Когда самое трудное, первые рыдания, осталось позади, они медленно удалились по полузаросшей тропе в неуместно цветистые заросли.
– Кремация все же лучше, – заметил под конец пути Рамчандра. – Душе легче вырваться из бренных оков.
– Лучше земли ничего нет, – сипло отозвалась Тамара.
– Может, пора связаться с базой на Анкаре, чтобы высылали катер?
– Не знаю.
– А и верно, не след нам торопиться с подобным решением.
Радужные краски бесчисленных ламаб вокруг двоих землян то затенялись, то вновь вспыхивали под солнцем, то опять погружались в призрачную тень. Даже опираясь на твердую руку спутника, Тамара то и дело спотыкалась на ровном месте.
– С тем же успехом мы могли бы и завершить то, за чем явились сюда, – сказала она.
– Завершить, – эхом отозвался Рамчандра. – Этнологию сновидений.
– Сновидений, говоришь? О нет! Вокруг нас реальность. И порой куда суровее, чем хотелось бы.
– Такова природа всех сновидений.
Спустя три дня наступило время очередного рапорта базе, располагавшейся на Анкаре, внутренней планете системы. Там-то земляне, добравшись до этого удаленного уголка Галактики, и разместили главный экспедиционный центр, обслуживающий всех занятых исследованием окрестных планет. Сжато, как это и было принято в Этнографической службе, доложив о смерти Боба:
"Несчастный случай, виновных нет", – они отключились, не желая выслушивать дежурные фразы соболезнований.
Жизнь в Гамо без Боба продолжалась как и прежде. Женщины избегали поминать его при Тамаре, лишь старуха Бинира несколько вечеров подряд провела под стеной ее хижины, уныло выводя свои шаманские рулады – скрипучее легато незримого сверчка. Однажды на глаза Тамаре попались две юные танцовщицы, возлагавшие к порогу опустевшей хижины Боба охапку цветущих веток пандсу. Она решительно направилась к ним, но те, таинственно хихикая, тут же метнулись в ближайшие заросли. Вскоре пожар поглотил и саму хижину. В результате, видимо, детских шалостей с огнем – расследование проводить не стали – она выгорела дотла, а уже через неделю все следы свежего пепелища скрыла молодая поросль.
Рамчандра все дни и даже ночи проводил в компании стариков Гамы и Ганды, долбая гранит науки и накопив уже чертову уйму новой информации. По-прежнему нестройными рядами покачивали бедрами танцовщицы гучейи и колыхали пышными бюстами солистки зиветты – под как и прежде заунывный хор благодарных зрителей: "Ай-вей, вей, ай– вей, вей…" Как всегда кусты вокруг деревенской танцплощадки кишели совокупляющимися в светлых сумерках парочками. Охотники как обычно гордо возвращались домой с богатой добычей, подстреленные поро, точно молочные поросята, болтались у них на длинных шестах.
Рамчандра объявился лишь на двенадцатую после гибели Боба ночь. Он пришел, когда Тамара пыталась перечитывать какие-то старые записи, – с равным успехом она могла бы листать и пустые страницы: голова раскалывалась, строчки плясали перед глазами, слова теряли смысл и ничего не означали.
Гость встал у двери – тихий и незаметный, словно не человек, а тень человека, – и Тамара встретила его замутненным, бессмысленным взором. Рамчандра пробормотал что-то пустое о неизбывном одиночестве, а затем – темный силуэт на фоне светлых сумерек – добавил:
– Это точно внутренний огонь. Словно аутодафе изнутри. Только душа не освобождается, а тоже горит…
– Входи же, чего стоишь, – сказала Тамара.
Спустя несколько дней, снова ночью, они беседовали, лежа рядом в потемках, и снова под аккомпанемент барабанной дроби дождя по тростниковой кровле. – …Как только увидел тебя впервые, – сказал Рамчандра. – Честное слово, в тот самый день, когда мы познакомились в столовой базы на Анкаре.
– А по твоему поведению тогда этого никак не скажешь, – заметила Тамара, томно улыбаясь.
– Я испугался самого себя, – признался Рамчандра. – Стоп, сказал я себе тогда. Нет, нет и нет, хватит, мол, с меня жены-покойницы, в жизни человека такое не повторяется, в эту игру не играют дважды.
Лучше уж всегда лелеять память о светлом прошлом.
– Но ведь ты и теперь не забываешь ее, – прошептала Тамара.
– Не забываю. Однако теперь я в силах сказать «да» и ей, и тебе.
Да… Да. Да! Послушай, Тамара, ты сделала меня свободным, твои руки, твои ласки освободили меня. И вместе с тем связали, опутали по рукам и ногам. Никогда в жизни я больше не буду свободен, никогда не перестану желать тебя и не желаю переставать…
– Как просто все стало теперь. И как сложно было прежде. Что-то стояло между нами…
– Мой страх. И ревность.
– Ревность? Неужто ты ревновал меня к Бобу?
– О да. – Голос Рамчандры дрогнул.
– Ох, Рам, да я и помыслить… С самого начала я…
– Морок, – перебил он шепотом. – Наваждение.
Тепло мужского тела под боком, чертовски уютно, а Боб стынет там в холодной своей могиле. Огонь лучше земли…
Тамара вздрогнула и проснулась – Рам, ласково поглаживая ее по щеке, тихо приговаривал:
– Спи, усни, родная моя, спи, любимая, все хорошо, все будет хорошо…
– Что? Где я? Что такое?
– Всего лишь дурной сон.
– Сон. Ах, да, сон! Только вовсе не дурной, просто чудной какойто…
Дождь уже перестал, и свет газового гиганта в небесах, просеянный сквозь плотные облака, молочной дымкой стелился по укромным уголкам хижины. На этом мглистом фоне Тамара отчетливо видела лишь орлиный профиль Рамчандры да темные его кудри.
– И о чем же?
– Мальчик, молодой человек… Нет, все же подросток, тинейджер – лет эдак пятнадцати. Стоит прямо передо мной. Но занимает в то же время как бы все пространство вокруг – так что ни мимо пройти, ни кругом обойти. И все же – самый обыкновенный парнишка, наверняка даже очкарик. Таращится на меня, эдак подслеповато мигая и щурясь, тупо пялится и повторяет, как попка: "Били меня, били меня…" И мне вдруг становится до слез жалко его, я спрашиваю – кто, мол, да за что? Но он заладил свое как заведенный: "Били меня, били меня…" И тут я проснулась.
– Били меня? Любопытно, любопытно… – сонно пробормотал Рамчандра. – Били меня… Билли… Меня зовут Билли…
– Точно! Так и есть. Меня зовут Билли, это он и хотел мне сказать.
– Ох! – выдохнул вдруг Рамчандра, рывком садясь на постели.
Утратив со дня смерти Боба былое доверие к ндифа, ко всему их благостному мирку, Тамара постоянно теперь была начеку. Вот и сейчас, вздрогнув, она невольно оглянулась на вход – уж не закрался ли кто в хижину?
– Что-то не так?
– Да нет, все в порядке.
– Чего ж ты задергался?
– Ничего, пустяки, спи спокойно. Просто ты пообщалась с Творцом.
– Во сне, что ли?
– Во сне. И он назвал тебе свое настоящее имя.
– Билли? – не поверила Тамара. Тревога уже отпускала ее и, поскольку на Рамчандру явно нашла охота попаясничать, она тоже позволила себе слабый нервический смешок. – Здешнего бога кличут Биллом?
– Да. Его зовут Билл Копман. Или Билл Каплан. Или Кауфман.
– Бик-Коп-Ман?
– Звук ле вытеснен, сменился буквой «к», как, например, в слове "шикка"-шелк.
– Что за ахинею ты несешь?
– Билл Копман. Человек, сотворивший мир.
– Что, что он сделал?
– Он творец мира сего. Всего здесь сущего: Йирдо с остальными планетами, визгливых поро, пестрых кустов путти, беззаботных ндифа. Именно его ты и видела во сне. Пятнадцатилетний юнец, близорукий, возможно, весь в прыщах и с хилыми лодыжками. Ты видела его, а с твоей помощью увидел на мгновение и я. Нескладный такой, кожа да кости, лодырь, застенчивый, как кисейная барышня.
До дыр зачитывает комиксы, обожает фантастику, постоянно грезит наяву, воображая себя эдаким космическим волком, суперменом, плечистым блондином, удачливым в охоте, непобедимым в сражениях и неутомимым в постели. Он одержим своим персонажем, сознание попросту переполнилось, выплеснулось наружу – вот так оно все здесь и образовалось.
– Будет тебе паясничать, Рам! Хватит уже!
– Но ведь это ты разговаривала с Творцом, не я. Ты спрашивала его.
И он тебе не ответил. Да и не мог бы ответить. Он попросту не знает ответа. Не осознает еще собственных желаний. Но охвачен ими, буквально одержим, не видит и не замечает ничего, кроме единственно своей страсти. Так, и только так творятся миры. Лишь тот, кто не ведает страстей, кто полностью свободен от любых желаний, тот свободен и от сотворения миров. И ты знаешь это.
Прикрыв на миг глаза, Тамара снова вгляделась в недавний сон.
– Он говорил по-английски, – вырвалось у нее против воли.
Рамчандра кивнул. Его хладнокровие, поощрительный, почти игривый тон действовали на Тамару расслабляюще – забавно было лежать так, вглядываясь на пару в один и тот же дурацкий сон.
– Мальчик все записывает, – внесла свою лепту в игру Тамара. – Все свои фантазии. Cоставляет карты местности. Как очень многие дети.
И даже некоторые взрослые…
– Полагаю, у него должна быть отдельная тетрадка для вымышленного им самим языка ндифа. Вот бы сравнить с моими записями!
– Чего же легче! Сходи одолжи.
– Хм… пожалуй. Однако ему ведь неведом язык стариков.
– Рамчандра!
– Что, любимая?
– Ты что же, всерьез полагаешь, что из-за какого-то там мозгляка, записывающего разную чепуху где-нибудь в… допустим, в Канзасе, на расстоянии в тридцать один световой год от него может возникнуть целая планета с растительностью, животным миром и даже разумными обитателями? Причем так, будто существовала всегда. Изза сопливого мальчишки с тетрадкой? А как же тогда с остальными фантазерами – откуда-нибудь из Шенектеди? Или из Нью-Дели? Да откуда угодно!
– По-моему, это очевидно.
– Да ты городишь чушь, пожалуй, почище той, что Билл Копман в qbnei тетрадке!
– Ты так думаешь? Но почему?
– Время… И пространства на всех не хватит.
– Хватит. И времени, и пространства. Вселенная безгранична, ее циклы нескончаемы. Так что пространства хватит для всех снов, для любых фантазий. Пределов нет, мир бесконечен. – Голос Рамчандры звучал теперь глуховато, как бы издалека. – Билл Копман видит сны, – прибавил он. – И Бог танцует. Боб умирает. А мы любим друг друга.
Тамара снова увидала мысленным взором подслеповато мигающие глазки, сопливый нос, конопатое лицо снова заполняло собою весь мир – ни пройти ни проехать.
– Признайся, Рам, что ты просто шутишь, – взмолилась она, ее уже маленько знобило.
– Я просто шучу, любимая, – послушно повторил он.
– Если это не розыгрыш, если такова правда, то кому по силам такое вынести? Так влипнуть, угодить в чей-то сон, как кур в ощип, в мир чужих грез, параллельный мир, альтернативную вселенную – как ни называй, все едино.
– Почему угодить? Почему влипнуть? В любой момент мы радируем на Анкару, и за нами вышлют челнок. А там ближайшим рейсом, если захочешь, вернемся на Землю. Абсолютно ничего не изменилось.
– Но невыносима же сама мысль, что мы в чьем-то там сне! Кошмар! А что, если… что, если, пока мы здесь, Билл Копман вдруг возьмет да проснется?
– Только раз в тысячи и тысячи лет суждено душе пробудиться, – сказал Рамчандра, и голос его был исполнен печали.
Тамара же, напротив, находила это весьма ободряющим. Поразмыслив, она отыскала еще один дополнительный источник самоутешения.
– Но ведь не может решительно все зависеть от него, даже если он и затеял это, – сказала она. – Места, где нет поселений, они ведь должны быть пустыми на его картах. Но жизнь в них так же, как и повсюду, бьет ключом – звери, птицы, насекомые, лес, трава… Стало быть, существует и реальность сама по себе, свободная от сна. Затем еще старики. Они никак не вписываются, не могут быть частью… влажных снов Билла. Он, возможно, по жизни не знаком еще ни с одним стариком, не интересуется ими вообще. Вот почему они тоже свободны.
– Ты права. Старики начинают придумывать свой собственный мир.
Фантазируют, изобретают слова. Рассказывают предания.
– Навряд ли мальчишка хотя бы раз задумывался о смерти.
– По силам ли живому вообразить смерть? – вопросил Рамчандра. – Ее можно только пережить. Как это сделал Боб… Точно сон о сне.
На месте облаков, мягко сносимых ветром на запад, уже забрезжил рассвет.
– Он выглядел встревоженным в моем сне, – пробормотала Тамара. – Таким испуганным. Как… Словно чувствовал определенную вину за смерть Боба.
– Тамара, Тамара, всегда ты на шаг впереди, всегда опережаешь меня. – Рамчандра зарылся лицом в ее грудь.
– Рамчандра, – сказала Тамара, ласково ероша жесткие кудри. – Помоему, я уже хочу домой. Прочь из этого мира. Назад в реальный.
– Иди первая, я следом.
– Ох, какой же ты весь из себя смиренный! Лжец и клоун! Сам ведь даже ни капельки не напуган.
– Это правда, – согласился Рамчандра, едва слышно вздыхая.
– Как давно уже ты все это понял? Когда отплясывал там с Бро-Капом и остальными? Уже тогда, что ли?
– Нет-нет. Только теперь, в эту ночь, после твоего вещего сна. Ты fe сама его видела. А все, что я мог, – лишь облечь в слова твое озарение. Но, если угодно, можно сказать, что я знал это всегда. И теперь, когда ты хочешь увести меня домой, я начинаю вспоминать свой родной язык. Язык, на котором разговаривал в детстве в том маленьком домике под сенью деревьев, что возле храма Шивы в одном из предместий Калькутты. Но там ли теперь мой дом? А может, здесь?
Какой из двух миров воистину реален? Да и имеет ли это хоть какоенибудь значение? Ведь и Земля кому-то снится. Какому великому сновидцу? Но ведь и мы с тобой тоже парни не промах, тоже видим сны, мы оба Шакти, и нашим с тобой мирам суждено быть, покуда живы наши желания.
Арфа Гвилан
Арфа перешла к Гвилан от матери, и, как все говорили, мастерство игры тоже досталось ей по наследству.
«Ах, – говорили люди, когда играла Гвилан, – да ведь это же манера игры Диеры». Точно так же говорили их родители, когда играла Диера: «Ах, это же настоящая манера Пенлин!»
Матери Гвилан арфа досталась от Пенлин, которая, умирая, оставила этот чудесный инструмент самой достойной ученице. Пенлин тоже усердно трудилась, чтобы получить арфу от одного музыканта; инструмент никогда не продавался и не обменивался, и никто даже не брался оценить стоимость арфы в денежном выражении. Лишь простой бедный музыкант мог владеть столь роскошным и совершенно невероятным инструментом. Форма арфы была самим совершенством, и каждая деталь – великолепная и прекрасная: твердое и гладкое как бронза дерево, отделка серебром и слоновой костью. Большой изгиб корпуса обрамляла серебряная оправа, гравированная длинными переплетающимися линиями, которые превращались в волны, а волны переходили в листья, и из этих листьев выглядывали глаза лесных эльфов и оленей, которые вновь превращались в листья, а затем в волны, и волны снова переходили в линии. Арфу сделал великий мастер – это видел с первого взгляда даже несведущий человек, и чем дольше кто-либо на нее смотрел, тем яснее это понимал. Но вся красота инструмента создавалась ради одной лишь цели – лучшего звучания. Звук арфы Гвилан был подобен журчанию воды, и дождю, и реке, искрящейся в солнечном свете, шелесту пенистых волн на темном песке, лесу, листьям и веткам, и сияющим глазам лесных эльфов и оленей среди листьев, шелестящих, когда в долинах дует ветер. Звук арфы был одновременно всем и ничем.
Когда Гвилан играла, рождалась музыка, а что такое музыка, если не незначительное колебание воздуха?
Она играла всегда, когда этого хотели люди. Гвилан имела хороший голос, но в нем не хватало мелодичности, поэтому, когда люди хотели услышать песни и баллады, она аккомпанировала певцам. Ее игра поддерживала слабые голоса, хорошие же становились еще лучше, а громогласные, самодовольные певцы иногда даже старались сдержать свою мощь, чтобы услышать звучание арфы. Гвилан играла в сопровождении флейты, тростниковой флейты и тамбурина, исполняла музыку, специально написанную для арфы, и мелодии, которые рождались сами по себе, когда пальцы касались струн.
«Приедет Гвилан и сыграет на арфе», – говорили на свадьбах и фестивалях. «Когда же выступит Гвилан?» – спрашивали на музыкальных соревнованиях.
Гвилан была молода; руки ее загрубели словно железо, но прикосновение было подобно шелку; она могла играть всю ночь и еще следующий день. Она путешествовала из долины в долину, из города в город, останавливаясь здесь, живя там и двигаясь дальше, путешествуя вместе с другими музыкантами. Они шли пешком, или за ними присылали телегу, или подвозили их на фермерской повозке. И как бы они ни передвигались, Гвилан несла свою арфу в футляре, обитом шелком и кожей, на спине или в руках. Когда она ехала верхом, то ехала вместе с арфой, и когда шла пешком – шла с арфой, и когда спала… нет, она не спала с арфой, но клала ее так, чтобы могла дотянуться до нее и потрогать. Гвилан не относилась к арфе с ревностью и с радостью поменялась бы инструментом с другим музыкантом; она получала огромное удовольствие, когда ее собственная арфа возвращалась к ней и музыкант говорил с завистью: «Я никогда еще не играл на столь прекрасном инструменте». Гвилан содержала арфу в чистоте, полировала отделку и натягивала струны, сделанные старым Улиадом, каждая из которых стоила как целый комплект обычных струн для арфы. В летний зной она несла арфу в тени собственного тела, а в зимний холод укрывала ее своим плащом. В зале с камином Гвилан садилась не слишком близко, но и не слишком далеко от огня, потому что смена жары и холода могла изменить голос инструмента, а возможно, и повредить корпус. Так она не заботилась даже о себе самой. Она не видела в этом необходимости. Гвилан знала, что есть другие арфисты и могут быть другие арфисты: некоторые хорошие, другие не очень. Но ее арфа – самая лучшая. Нет и не было инструмента лучше. Эта арфа дарила наслаждение и требовала заботы. Гвилан считала себя не собственником, а исполнителем. И величественный инструмент был для нее всем – музыкой, радостью, жизнью.
Гвилан была молода, путешествовала из города в город, играла «Прекрасную долгую жизнь» на свадьбах и «Зеленые листья» на фестивалях. Ей случалось аккомпанировать пению элегий, играть на похоронах и на поминках, и там Гвилан исполняла музыку Ламента и Ориота, музыку, которая обрушивается и кричит, словно море и чайки, которая приносит облегчение и помогает разразиться слезами иссушенному горем сердцу. Иногда проходили соревнования арфистов, выступающих в сопровождении визгливых скрипок и мощных теноров. Гвилан шла из города в город, под солнцем и дождем, неся арфу в руках или на спине. Однажды она ехала на ежегодный День музыки в Комин. Ее подвозил землевладелец Торм Вейл – человек, который так любил музыку, что поменял хорошую корову на плохую лошадь, потому что на корове не мог доехать туда, где играли прекрасную музыку. Торм и Гвилан ехали на шаткой повозке, запряженной тощей длинношеей чалой кобылой, которая шагала по склону по залитой солнцем дороге.
Медведь в придорожном лесу, или привидение в образе медведя, или тень ястреба: лошадь метнулась в сторону. Торм в этот момент говорил с Гвилан о музыке, размахивая руками, словно дирижировал хором, и от испуга и неожиданности выронил поводья. Лошадь подпрыгнула, как кошка, и понесла. На крутом изгибе дороги повозка покачнулась и сильно ударилась о каменистый склон. Колесо оторвалось и, подпрыгивая, прокатилось несколько ярдов. Кобыла продолжала взбрыкивать и скакать, волоча за собой полуразломанную повозку, и наконец скрылась из виду. И на залитой солнцем дороге, пролегшей между лесных деревьев, вновь воцарилась тишина.
Торма выбросило из повозки, и он лежал минуту или две оглушенный.
Когда лошадь метнулась, Гвилан схватила арфу, но во время внезапного падения ослабила хватку. Повозка опрокинулась, подмяв под себя арфу, но продолжала двигаться. Инструмент оставался в своем футляре из кожи и расшитого шелка, но когда уцелевшей рукой Гвилан достала футляр из-под колеса и открыла, то вынула оттуда не арфу, а кусок дерева, и еще один кусок, и спутанный клубок струн, крошки слоновой кости, скрученные обломки серебра, гравированного линиями, листьями и глазами, которые все еще удерживал серебряный гвоздь на куске рамы.
Шесть месяцев после этого события Гвилан не играла, поскольку сломала руку в запястье. Запястье заживало довольно быстро, но арфу починить оказалось невозможно. К этому моменту землевладелец Торм сделал Гвилан предложение, и она ответила согласием. Иногда она сама удивлялась, почему согласилась, ведь никогда ранее особо о замужестве не помышляла. Но если бы Гвилан заглянула в глубины своей памяти, то поняла бы – почему. Она видела, как Торм стоял на коленях возле сломанной арфы на залитой солнцем дороге, все лицо его было перепачкано кровью и пылью, и он рыдал. Когда Гвилан увидела эту картину, то поняла, что время скитаний и странствий прошло. Бывают дни, подходящие для путешествий, но проходит ночь, наступает следующий день, и уже не стоит двигаться дальше, потому что ты пришел туда, куда стремился.
Главное богатство Гвилан, накопленное к свадьбе, составлял кусок золота, который ей вручили в качестве приза в прошлом году на Дне музыки Четырех Долин. Гвилан пришила его к корсажу как брошь – ибо где на земле можно продать столько золота? Кроме того, у нее были два куска серебра, бронзовая монета и хороший зимний плащ. Торм же имел деньги и прислугу, леса и поля, четверых батраков, еще более бедных, чем он сам, двадцать кур, пять коров и сорок овец.
Они поженились по старому обычаю, сами, над истоком ручья, там, где начинается течение, вернулись и рассказали обо всем прислуге. Торм никогда не предлагал сыграть свадьбу с пением и игрой на арфе, не сказал об этом даже ни слова. Торм был человеком, которому можно доверять.
То, что начинается с болью, в слезах, обречено на новый страх новой боли. Торм и Гвилан были добры друг к другу. Не то чтобы они прожили тридцать лет без каких-либо ссор. Даже камни, недвижно стоящие рядом тридцать лет, и то надоедают друг другу, и кто знает, что говорят люди, когда их никто не слышит. Но если два человека доверяют друг другу, они могут и поворчать, а немного ворчания убавляет силы для злости и гнева. Ссоры Торма и Гвилан вспыхивали и сгорали, словно бумага, не оставляя ничего, кроме кусочков золы, смеха в кровати под покровом ночи. Земля Торма никогда не приносила больше чем достаточно, и они не накопили никаких сбережений. Но жили они в хорошем доме, и солнечный свет мягко падал на каменистые поля. У Торма и Гвилан родились два сына, которые выросли и стали веселыми, благоразумными мужчинами. Одному нравились скитания, а второй оказался фермером от рождения; но ни у одного не было музыкального таланта.
Гвилан никогда не говорила о том, что хочет иметь новую арфу. Но к тому времени как зажило запястье, Улиад прислал странствующего музыканта, который привез арфу на время; когда же Улиад получил выгодное предложение продать эту арфу, он забрал ее обратно. В это время Торм выручил деньги от продажи трех хороших телок землевладельцу с высокогорной фермы Комин, решил, что на эти деньги надо купить арфу, и так и сделал. А год или два спустя старый друг Гвилан, все еще путешествующий повсюду флейтист, привез ей в подарок арфу с юга. Арфа, купленная на деньги от продажи трех телок, была обычным инструментом, простым и тяжелым; «южная» же имела тонкую гравировку и позолоту, но постоянно расстраивалась и тихо звучала. Гвилан могла извлечь мелодичность из одной и силу – из другой. Когда она брала в руки арфу или разговаривала с ребенком, то и инструмент, и ребенок слушались ее.
Гвилан играла на похоронах и на фестивалях, проходивших по соседству, и на заработанные деньги купила хорошие струны; но то были не струны Улиада, потому что Улиад умер еще до рождения ее второго ребенка. Если где-то поблизости проводили День музыки, Гвилан ехала туда вместе с Тормом. Она не участвовала в соревнованиях, не потому что боялась проиграть, а потому что больше не считала себя арфисткой, и если люди не знали этого, то она знала. Поэтому Гвилан судила на соревнованиях, что делала справедливо и беспощадно. В ранние годы странствующие музыканты часто останавливались в доме Торма на две или три ночи; с ними Гвилан играла «Охоту» Ориота, «Танцы» Кайля, изысканную и прекрасную музыку севера и узнавала от проезжих музыкантов новые песни. Даже в зимние вечера в доме Торма звучала музыка: Гвилан играла на арфе – обычно на «трехтелочной», а изредка на капризной «южанке», – Торм подпевал приятным тенором, а мальчики – сначала мелодичными дискантами, а потом – хрипловатыми ломкими баритонами; один из батраков оказался веселым скрипачом; а пастух Керт, когда был дома, играл на трубе, хотя никогда не мог настроить ее в унисон с другими инструментами.
«Сегодня у нас День музыки, – говорила Гвилан. – Подкинь-ка еще одно полено в огонь, Торм, и спой со мной „Зеленые листья“, а мальчики подпоют нам».
Шли годы, и сломанное запястье Гвилан утратило былую гибкость, а потом начался артрит. Работа, которую она делала по дому, была нелегкой. Но кто вообще, глядя на руку, может сказать, что она создана для легкой работы? Напротив, рука существует для выполнения всяческих сложных действий и является прекрасной, послушной слугой сердца и разума. Но с годами даже самые лучшие слуги становятся неловкими. Гвилан все еще могла играть на арфе, но не так хорошо, как раньше, а делать что-либо наполовину ей не нравилось. А потому две арфы, хотя и настроенные, висели на стене. Приблизительно в это время младший сын отправился странствовать, чтобы посмотреть, как живут люди на севере, а старший сын женился и привел жену в дом Торма. Старого Керта нашли мертвым высоко в горах под весенним дождем, его собака молча лежала рядом, невдалеке паслись овцы. А потом пришли засуха, хороший год, и плохой год, и были продукты, чтобы готовить и есть, и одежда, чтобы носить и стирать, хороший год или плохой год. В середине зимы Торм заболел. После кашля у него началась лихорадка, затем он затих и умер, пока Гвилан сидела рядом.
Тридцать лет… Никто не знает, долго ли это, но не дольше, чем произнесение этих слов: «тридцать лет». И никто не знает, тяжело ли бремя тридцати лет, однако можно собрать все тридцать лет в горсть, и они покажутся легче, чем зола, короче, чем смех в темноте. Тридцать лет начались с боли и прошли в мире и довольстве. Но они не окончились сейчас. Они окончились там, где начались.
Гвилан встала с кресла и пошла в каминную комнату. Прислуга и все домашние спали. В свете свечи она увидела две арфы, висящие на стене: «трехтелочную» и позолоченную «южную» – унылую музыку и фальшивую музыку. «В конце концов, – подумала Гвилан, – я сниму их и разобью о камни камина, и буду ломать до тех пор, пока они не превратятся в щепки и клубки проволоки, как моя арфа». Но Гвилан не сделала этого. Она не могла больше играть на арфе, руки стали слишком непослушными. Но глупо ломать инструмент, на котором даже не можешь играть.
«Больше не осталось инструмента, на котором я могу играть», – подумала Гвилан, и мысль эта звучала у нее в голове, словно длинный аккорд, пока она не поняла, из каких нот он составлен. «Я думала, что моя арфа – это я сама. Но это не так. Арфа сломалась, а я – нет. Я думала, что я – жена Торма, но и это не так. Торм умер, а я – нет. И теперь у меня не осталось ничего, кроме меня самой. Ветер дует из долины, у ветра есть голос, отрывок мелодии. А потом ветер стихает или меняется. Работа должна быть сделана, и мы ее сделали. А теперь настал их черед, детей. А мне не осталось ничего, только петь. Я никогда не умела петь. Но надо играть на том инструменте, который имеешь». Она стояла у холодного камина и пела «Похоронную песнь» Ориота. Люди в доме пробудились в своих кроватях и услышали, как поет Гвилан, – все, кроме Торма, но он и так знал эту мелодию. И тогда проснулись расстроенные струны висящих на стене арф и тихо ответили, голос в голос, вместе, словно глаза, которые сияют среди листвы, когда дует ветер.