Текст книги "Роза ветров (сборник)"
Автор книги: Урсула Кребер Ле Гуин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 45 страниц)
Макали стояла совершенно неподвижно, по-прежнему глядя прямо на него, так что все «ученые» слова как-то съеживались у него во рту, превращаясь в бессмыслицу. Он опустил глаза и ловким, профессионально ласковым жестом приподнял сомкнутые веки Фарре.
– Посмотри! – сказал он ей.
Она, затаив дыхание, склонилась над мужем и увидела меж век его слепой глаз – без зрачка, без радужки, без белка – блестящий, как полированная, безжизненная, коричневая бусина.
Когда ее тяжкие вздохи переросли в сдерживаемые рыдания, Хамид наконец не выдержал и взорвался:
– Но ты же знала, наверняка знала! Ты знала, когда выходила за него!
– Знала, – сказала она каким-то ужасным голосом – на вдохе, со всхлипом.
У Хамида по рукам поползли мурашки, волосы зашевелились на голове. Он был не в силах поднять на нее глаза. И осторожно опустил приподнятое веко больного, тонкое и неподвижное, похожее на сухой листок.
Макали отвернулась и медленно отошла в самый дальний, темный конец этой большой продолговатой комнаты.
– Они смеются над этим, – донесся из полумрака ее голос, глухой, суховатый – он никогда не слышал, чтобы она говорила таким голосом. – Там, на материке, в столице, люди смеются над этим, верно ведь? Там болтают всякую чушь о деревянных людях, о дубиноголовых Старых Островитянах. А здесь над этим никто не смеется. Когда он женился на мне… – Макали повернулась лицом к Хамиду, вышла в пятно теплого вечернего света, лившегося в единственное не закрытое ставнями окошко, и ее белые одежды словно вспыхнули, засветились. – Когда Фарре из Сандри, Фарре Старший, стал за мной ухаживать, а потом женился на мне, люди на моем родном Широком острове предупреждали меня: не делай этого, а ему то же самое говорили здешние люди. Выходи замуж за такого же человека, как ты сама, бери в жены такую же, как ты сам. Но разве нас тогда это заботило? Ему было все равно, да и мне тоже. Я не верила! И ни за что бы не поверила! Но, приехав сюда, я увидела… те деревья, в роще, старшие деревья – ты же был там, ты сам их видел! А ты знаешь, что у них есть имена? – Она умолкла, задыхаясь от сдерживаемых рыданий, и, вцепившись в спинку стула, принялась раскачивать его из стороны в сторону. – Он привел меня туда и сказал: «Это мой дед, – она явно пыталась подражать хрипловатому голосу мужа. – А это Аита, бабушка моей матери. А Дорандем стоит здесь уже четыреста лет…»
Голос у Макали сорвался.
– Мы не смеемся над этим, – сказал Хамид. – Для нас это что-то вроде легенды… нечто такое, что может оказаться и правдой… некая тайна! Кто они… эти старшие? Что заставляет их меняться?… Как это происходит?… Доктор Сейкер послал меня сюда не только для того, чтобы ухаживать за больным и быть полезным его семье. Он хотел, чтобы я кое-что узнал. Проверил. Подтвердил кое-какие данные. Выяснил, как происходит этот процесс…
– Этот процесс… – эхом откликнулась Макали и снова подошла к постели больного. А потом, глянув на Хамида поверх безжизненного, как бревно, тела, спросила тихим хрипловатым голосом, положив обе руки на живот:
– Что я ношу в себе?
– Ребенка, – не колеблясь, ясным голосом ответил Хамид.
– Какого ребенка?
– А это имеет значение? Она промолчала.
– Это такой же твой и его ребенок, как ваша дочь Иди. Ты знаешь, что она за ребенок?
И Макали не сразу, но ответила:
– Она такая же, как я. У нее не янтарные глаза.
– А если б они были янтарные, ты разве меньше бы ее любила?
– Нет, конечно.
И она надолго умолкла. Стояла, смотрела сперва на мужа, потом в окно, потом вдруг подняла глаза и посмотрела прямо на Хамида.
– Значит, ты приехал, чтобы об этом узнать, – твердо сказала она.
– Да. И оказать ту помощь, какая в моих силах.
Она кивнула:
– Спасибо.
И он, согласно здешнему обычаю, приложил руку к сердцу.
А Макали заняла свое прежнее место у постели больного и глубоко, но очень тихо вздохнула, так тихо, что он с трудом этот вздох расслышал.
С трудом разлепив губы, Хамид воскликнул – но лишь про себя: «Он слеп и глух, он ничего не чувствует! Он не знает, здесь ты или нет. Он – просто бревно, кусок дерева, и тебе нет нужды так мучить себя, без конца бодрствуя у его постели!» Так и не произнеся вслух ни одного из этих слов, он снова сжал губы и продолжал молча стоять возле нее.
– Долго еще? – спросила она своим обычным тихим голосом.
– Не знаю. Та перемена… произошла очень быстро. Так что, наверное, теперь уже скоро.
Она кивнула. И положила руку на руку мужа, поглаживая своими легкими теплыми пальцами его продолговатую, сильную, безжизненную кисть.
– Однажды, – сказала она, – он показал мне пень одного из старших, того, что рухнул давным-давно.
Хамид кивнул, вспомнив ту солнечную прогалину в роще и ту дикую розу.
– Он сломался пополам во время сильной бури, хотя ствол у него давно уже подгнил… Он был очень стар, он был древнее всех остальных, и здесь даже не были уверены, кто именно… чье имя… С тех пор ведь прошло немало столетий. Корни его по-прежнему оставались в земле, но ствол сгнил. Вот порыв ветра и сломал его. Но пень-то остался. И было видно… Он мне показал… – Она снова немного помолчала. – Там были видны кости. Кости ног. Прямо в стволе этого дерева. Они были похожи на куски слоновой кости. Они были там, внутри. И сломались вместе с деревом. – Она опять умолкла. Потом сказала: – Так что они все-таки умирают. В конце концов.
Хамид кивнул.
Снова оба довольно долго молчали. Хамид почти машинально наблюдал за раненым, но так и не смог заметить, как поднимается или опускается грудь Фарре.
– Ты можешь теперь идти, куда хочешь, Хамид-дем, – ласково сказала ему Макали. – Я уже совсем пришла в себя. Спасибо тебе.
Он пошел в свою комнату. На столе под лампой, когда он ее зажег, обнаружилось несколько сухих листков. Он подобрал их возле той тропы, что проходит по опушке Старой рощи, где растут старшие деревья. Несколько сухих листков, тонкая веточка. А каковы их цветы и плоды? Этого он не знал. И сейчас стояло лето, период между цветением и созреванием плодов. Но с живого дерева он бы не осмелился сломать ни одной, даже самой маленькой веточки, сорвать хотя бы листик.
За ужином, сидя за одним столом с другими обитателям Фермы, Хамид встретился глазами со старым Паском, который спросил у него своим рокочущим басом:
– Доктор-дем, он превращается?
– Да, – сказал Хамид.
– Значит, ты даешь ему воды?
– Да.
– Ты обязательно должен давать ему воду, дем, – настойчиво повторил старый шорник. – Она не понимает. Она не такая, как он. И не может знать, что ему нужно.
– Но она носит его семя, – сказал Хамид и с какой-то неожиданно яростной улыбкой посмотрел старику прямо в глаза.
Но Паск в ответ не улыбнулся, не сделал ни единого жеста, и его застывшее лицо осталось совершенно бесстрастным. Он лишь промолвил:
– Верно. Девочка-то у них другая, но второй ребенок может оказаться и из старших. – И он равнодушно отвернулся от Хамида.
Утром, отослав Макали на прогулку, Хамид принялся изучать ноги Фарре. Похоже, голени еще больше вытянулись, стараясь достать до воды, а ступни теперь оказались полностью погружены в воду, кожа на подошвах стала гораздо мягче, а длинные коричневые пальцы тоже немного удлинились и как бы раздвинулись в стороны. Да и руки Фарре, по-прежнему лежавшие неподвижно вдоль тела, тоже, казалось, стали длиннее, а пальцы, скрюченные, точно артритом, но все же сильные, странным образом растопырились.
Макали вернулась, раскрасневшаяся и даже чуть вспотевшая после утренней прогулки под жарким летним солнцем. Ее жизненная сила и одновременно уязвимость казались Хамиду бесконечно трогательными, особенно после того, как он столь долго созерцал медлительный, неумолимый уход ее мужа, его физическое ожесточение, отвердение.
– Макали-дема, – сказал он ей, – нет никакой необходимости сидеть возле него целыми днями. Единственное, что еще можно для него сделать, это следить, чтобы таз у него под ногами всегда был полон воды.
– Значит, ему безразлично то, что я сижу с ним рядом, – сказала она, и это прозвучало отнюдь не как вопрос.
– Я думаю, да. Теперь уже безразлично.
Она кивнула.
Ее сдержанность тронула его, и он, страстно желая ей помочь, спросил:
– Дема, скажи, а он… или хоть кто-нибудь когда-либо говорил тебе о том, как… ну, если такому суждено случиться… Возможно, есть какие-то способы, с помощью которых мы можем облегчить это… превращение, или такие средства, которые традиционно применяются… ну, я ведь в этом совсем не разбираюсь. Нет ли здесь людей, у кого можно было бы об этом спросить? Может быть, у Паска и Диади?
– О, уж они-то будут знать, как поступить, когда придет время, – сказала она с легким раздражением в голосе. – И позаботятся о том, чтобы все было сделано правильно. Как полагается, по-старому. Так что ты можешь на этот счет не беспокоиться. В конце концов, врачу ведь не обязательно хоронить своего пациента. Пусть этим занимаются могильщики.
– Он еще не умер.
– Нет, пока не умер. Он всего лишь слеп, глух, нем и не знает, нахожусь ли я с ним рядом или за сотни миль от него. – Она вскинула на Хамида глаза, и под ее взглядом он отчего-то вдруг почувствовал смущение. – А интересно, – вдруг спросила она, – если мне придет в голову вонзить ему в руку нож, он это почувствует?
Хамид решил сделать вид, что воспринимает ее вопрос как простое проявление любопытства.
– Реакция на любой раздражитель у него постоянно слабеет, – сказал он, – а в последние несколько Дней ее и вовсе почти нет. Во всяком случае, на те раздражители, какие применял я. – Он изо всех сил ущипнул Фарре за кожу на запястье, хотя сделать это теперь стало нелегко: кожа умирающего становилась все более сухой и жесткой.
Женщина внимательно следила за его действиями.
– Он боялся щекотки, – вдруг сказала она.
Хамид только головой покачал, но все же коснулся длинной коричневой ступни, вынув ее из таза с водой, но ступня осталась совершенно неподвижной.
– Значит, он ничего не чувствует? И ему совершенно не больно? – спросила она таким тоном, словно подтверждения ей и не требовалось.
– Я думаю, нет.
– Что ж, его счастье.
Вновь почувствовав смущение, Хамид низко склонился к больному и принялся обследовать его рану. Он давно уже отменил всякие повязки, ибо рана почти затянулась, и рубец выглядел достаточно чистым, и плоть вокруг него, глубоко поврежденная ударом меча, образовала плотный валик, похожий на нарост, какие бывают на коре деревьев. Впрочем, Хамид не сомневался в том, что и этот валик вскоре рассосется.
– Я могла бы вырезать на нем свое имя, как на дереве, – сказала Макали, стоя рядом с Хамидом и низко наклоняясь к больному. Потом вдруг склонилась еще ниже и принялась целовать, обнимать и гладить бесчувственное тело мужа, обливаясь слезами.
Поскольку она никак не могла успокоиться, Хамид позвал женщин, которые тут же пришли, окружили Макали тесным кольцом и, исполненные сочувствия, увели ее в другую комнату. Оставшись один, Хамид бережно прикрыл простыней грудь Фарре, испытывая удовлетворение от того, что эта женщина наконец не выдержала и заплакала по-настоящему. Он считал, что слезы в таких случаях – естественная и необходимая реакция. Женщина очищает разум и душу, когда плачет, – так объяснила ему когда-то одна знакомая.
Хамид резко провел ногтем большого пальца по плечу Фарре. Ощущение было такое, словно он провел по деревянной спинке кровати или по столешнице – ему самому даже стало немного больно. И в душе у него вдруг поднялась волна гнева на этого человека, нет, не человека, ибо человеком его пациента считать было уже нельзя. «Господи, да что я, с ума схожу, что ли? – одернул он себя. – За что я так рассердился на этого несчастного? Разве может он как-то изменить собственную природу, то, чем он является или чем становится теперь?»
Он быстро вышел из дома и отправился по своему излюбленному маршруту, а после прогулки долго читал у себя в комнате. Лишь к вечеру он вновь зашел к больному. Возле Фарре не было никого. Хамид придвинул к постели стул, на котором Макали просидела столько дней и ночей, и сел. Полумрак и тишина этой комнаты действовали успокаивающе. Здесь происходило исцеление, странное, таинственное, пугающее, но вполне реальное. Фарре проделал долгий путь от смертного порога через страдания и боль к успокоению; повернул от смерти к иной жизни, совершенно не похожей на прежнюю. К жизни старших. Разве было в этом что-то дурное? Единственное зло он причинил своей жене, оставив ее одну и уходя в другую жизнь, однако он так или иначе сделал бы это, и, может быть, ей было бы еще тяжелее, если бы он просто умер от ран.
Но, может быть, жестокость ситуации именно в том, что он не умирает?
Хамид по-прежнему сидел у постели Фарре, погруженный в свои мысли или даже в полудрему, усыпленный сумеречной безмятежностью этой комнаты, когда туда тихонько вошла Макали и зажгла неяркий светильник. На ней была широкая легкая блуза, под которой свободно колыхалась ее полная, ничем не стесненная грудь, и пышные шаровары из тончайшей материи, собранные на щиколотках над босыми ступнями; ночь на острове наступила какая-то особенно жаркая, душная, воздух неподвижно застыл над засоленными болотами, над песчаными отмелями. Макали обошла кровать и встала у изголовья. Хамид хотел уже вскочить, но она остановила его:
– Нет, нет, останься. Прости меня, Хамид-дем. Прости. Не вставай, не надо. Я всего лишь хотела и виниться перед тобой за то, что вела себя как ребенок.
– Горе должно найти выход наружу, – сказал он.
– Я ненавижу плакать! Слезы опустошают мне душу. А беременность постоянно заставляет меня плакать из-за пустяков.
– Это не пустяки. Это большое горе, дема, из-за которого не грех и поплакать.
– О да, – живо откликнулась она. – Но это – если бы мы любили друг друга. Тогда я, наверное, легко могла бы наполнить слезами этот таз. – Макали говорила с какой-то странной, жестокой легкостью. – Но все кончилось много лет назад. Он ведь и на войну пошел, чтобы быть от меня подальше. И этот ребенок, которого я ношу, не его. Он всегда был холоден со мной. Всегда был слишком медлительным. Всегда был почти таким, какой он сейчас.
И она быстро посмотрела на мужа, распростертого на постели, – посмотрела с отчуждением, даже с вызовом. – Они были правы, – сказала она. – Полуживому нечего на живой жениться! Скажи: если бы твоя жена оказалась деревяшкой, пнем, палкой, разве ты не стал бы искать себе другую подругу, из плоти и крови? Разве не стал бы искать такую же любовь, на какую способен сам?
Говоря это, она подошла к Хамиду совсем близко и слегка наклонилась над ним. Ее близость, движение ее легких одежд, тепло и аромат ее тела внезапно целиком заполнили его мир, и, когда она положила руки ему на плечи, он вдруг обнял ее и с силой притянул к себе, желая проникнуть в нее, испить ее тело своими устами, пронзить ее тяжелую податливую мягкость острием своего болезненно страстного желания. Он настолько потерял голову, что не понял даже, в какой момент она вдруг вырвалась и резко его оттолкнула. И тут же отвернулась к постели, где с протяжным скрипучим стоном ворочался раненый; его ранее неподвижное тело сейчас все дрожало и тряслось, пытаясь согнуться, приподняться, а из-под приподнявшихся век вдруг посмотрели на женщину и врача круглые, лишенные радужки и зрачка глаза.
– Вот! – вскричала Макали, стряхивая со своего плеча руку Хамида и торжествующе выпрямляясь. – Фарре!
Застывшие приподнятые руки Фарре с нелепо растопыренными пальцами дрожали, точно ветки на ветру. Но более ничего не происходило. Лишь откуда-то из глубин его неподвижного тела вновь донесся тот глубокий, трескучий, скрипучий стон. И Макали прижалась к телу мужа, и стала гладить его лицо, целовать немигающие глаза, губы, грудь, живот со страшным шрамом, бугорок между соединившимися, сросшимися ногами.
– А теперь ложись, – шептала она, – ложись и снова засыпай. Спи спокойно, мой дорогой, мой единственный, любовь моя, спи, спи и ни о чем не тревожься, ибо теперь я знаю, я поняла…
Хамид, точно очнувшись от ступора, почти вслепую нашел дверь и вышел из комнаты, шагнув с порога дома куда-то в ясную летнюю ночь. Он шел, не разбирая дороги и страшно злясь на Макали за то, что она его использовала. А потом его охватил гнев на себя – за то, что позволил себя использовать. Но постепенно гнев стал стихать, и он остановился, огляделся и понял, горестно и изумленно усмехнувшись, что, сам того не ведая, пошел по тропе, что вела прямиком в Старую рощу, хотя раньше никогда по ней не ходил.
Здесь повсюду, рядом и в отдалении, высились гигантские стволы, почти невидимые сейчас, ночью, в густой тени собственных крон. Кое-где сквозь листву пробивался лунный свет, заставляя ее серебристо светиться, разливаясь ртутными озерцами на траве. Здесь, в роще, среди старших деревьев, было холодно, здесь царили тишь и безмолвие.
Хамида пробрала дрожь.
– Он тоже скоро придет к вам, – сказал он, обращаясь к этим толстоствольным темным великанам с могучими руками-ветвями и уходящими глубоко в землю корнями. – Паск и другие знают, что делать. Скоро, скоро он будет здесь. А она станет приходить сюда с малышом и часами сидеть в его тени летним полднем. Может быть, потом и ее похоронят здесь же. У его корней. А вот я точно здесь не останусь. – И эти последние слова он произнес уже на ходу, мысленно устремляясь назад, мимо дома Фарре, к причалу, к лодке, которая понесет его по каналам и протокам, заросшим тростником, к дороге, что ведет вглубь материка, на север, подальше отсюда. – Если вы не возражаете, я уйду прямо сейчас…
Старшие стояли неподвижно и равнодушно смотрели, как он торопливо выбирается из-под сени их ветвей и быстро, широко шагая, удаляется прочь – хрупкая, неровно движущаяся человеческая фигурка, чересчур маленькая и чересчур поспешно спасающаяся бегством, чтобы обращать на нее внимание.
Мудрая женщина
Я приехала туда, где жила та женщина, и мне там совсем не понравилось. Место какое-то заброшенное. И мертвечиной пахнет.
И окна у нее в доме какие-то мертвые. И вокруг никого – никто не выходит, не входит, но звуки из дома какие-то доносятся постоянно, словно там, внутри, кто-то говорит без умолку. Я прислушивалась, прислушивалась, но так и не сумела разобрать ни слова; я и голоса-то эти едва различала. Но стоило мне перестать прислушиваться, как я снова вполне ясно их услышала, и они все говорили и говорили.
А земля вокруг дома голая, каменистая.
Нет, входить туда мне совсем не хотелось. Не хотелось стучаться. Даже находиться в этом месте мне уже не хотелось.
Но, поскольку был поздний вечер, когда я туда добралась, я решила, что постучусь в ту дверь утром. Пристроив рюкзак возле каких-то кустов у подножия небольшого холма, отгораживавшего меня от дома той женщины, я развернула спальный мешок, слегка перекусила, хотя есть мне, в общем, совсем не хотелось, и легла, но спала очень плохо. И на небе не было ни звездочки.
Утром, проснувшись, я сразу решила: ни за что туда не пойду! Тут же повеселев, я быстренько умылась, напилась воды из болотистого ручья, протекавшего в низинке, и двинулась в обратный путь, напевая, чтобы легче было шагать.
Только пела я недолго: те зеленые холмы, через которые я шла вчера, сегодня стали бурыми, высохшими. Около полудня я немного посидела, давая отдых усталым плечам, натертым тяжеленным рюкзаком, и снова встала, решив все же повернуть назад. Да, я вернулась назад, к тому самому месту. На закате впереди показался и ее дом. Но я не стала подходить к нему особенно близко.
Так я и болталась вокруг да около несколько дней, питаясь теми жалкими припасами, какие имелись у меня в рюкзаке, но особого голода не испытывала, а воду брала в том болотистом ручейке. Потом я еще раз предприняла попытку уйти оттуда. И в тот раз шла целый день, а потом всю ночь пролежала без сна, чувствуя себя невероятно одинокой и несчастной. И, едва забрезжил рассвет, вскочила и снова целый день шла назад, к тому дому.
Добралась я туда под вечер. Миновала вымощенный камнями двор, подошла к двери и забарабанила в нее кулаком. И сразу все голоса, звучавшие в доме, стихли, а я так и застыла от ужаса в этой внезапно наступившей тишине, отчетливо сознавая, какой у меня в данную минуту жалкий вид.
– Входи, – донеслось из-за двери.
Пришлось приложить немало усилий, чтобы заставить себя отворить дверь и войти. Я даже дышать перестала – запах мертвечины сдавил мне горло, точно удавкой его стянул. Но я все же вошла и даже на середину комнаты вышла.
– Садись, – предложила мне она.
Сама-то она сидела возле очага, только огонь в нем не горел. Мне совсем не хотелось садиться на табурет, стоявший у этого мертвого очага, но я все же села, хотя и по другую сторону от него, напротив той женщины.
– Ну, предложить мне тебе нечего, – сказала она, ничуть не извиняясь. И я даже обрадовалась, потому что и так еле дышала, а уж есть или пить точно не смогла бы.
– Итак? – Она посмотрела на меня.
Я постаралась набрать в грудь как можно больше воздуха и сказала:
– Мне нужна твоя помощь.
– Моя помощь? Так ведь это ты считаешься Мудрой Женщиной, – возразила она без малейшей иронии.
– Да, так меня иногда называют.
И она, по-прежнему без малейшей иронии, эхом откликнулась:
– Да, так тебя называют.
И тогда я, собрав остатки сил, постаралась сказать как можно более внятно:
– Я не знаю, что мне с ними делать.
– Ага, – сказала она. И, помолчав, велела: – Покажи-ка.
Я повернулась и взяла рюкзак, хотя руки мои вдруг отчего-то совершенно перестали меня слушаться. И этими непослушными руками я вытащила оттуда всех своих мертвых, одного за другим – свою покойную мать, свою мачеху, своего деда, своего сурового отца, своего тяжелого, ах, какого тяжелого ребенка, своих бывших друзей, с которыми давным-давно были порваны отношения, и дурно пахнущую плоть моей любви. Я разложила все это на каменной плите под очагом, в котором не было огня, только зола. И та женщина, посмотрев на моих мертвых, прищелкнула языком и сказала:
– Эх вы, а еще мудрым народом считаетесь! Что же вы такую тяжесть на себя взваливаете? И как вы только стоять умудряетесь с таким грузом на плечах!
– А я уже и не могу стоять, – честно призналась я. Это чистая правда: спина моя согнута, сгорблена так, что голова торчит вперед, как у черепахи, а все из-за того невероятно тяжкого груза, который мне пришлось нести на себе так далеко и так долго.
– Они что же, так и остаются у тебя за спиной, когда ты спать ложишься? – спросила она.
Я молча покачала головой.
– А куда ж ты их тогда деваешь?
– Они тогда покоятся у меня на груди, в моих объятьях.
Она опять прищелкнула языком и тоже покачала головой, словно передразнивая меня.
– Тетушка, – сказала я. – Пожалуйста, помоги мне!
Она еще раз внимательно осмотрела моих мертвых. Не прикасаясь к ним, она обошла их кругом, то и дело низко наклоняясь, чтобы приглядеться к младенцу, принюхаться к подгнившей плоти моей любви, изучить груду обломков, в которые превратились мои бывшие друзья.
– Ну, и почему ж ты их не похоронила? – воскликнула она, но не упрекая, а скорее удивляясь.
– Я не знала, как это сделать. Научи меня, пожалуйста! Научи! Я не могу больше таскать их всех на себе!
– Да уж, пожалуй, действительно не можешь, – согласилась она и, каркнув, точно ворона, раскинув в стороны свои длинные черные руки, перепрыгнула через моих мертвых, лежавших на каменной плите. – Но я ничему не могу научить тебя, Мудрая Женщина. Чего, собственно, ты хочешь? Избавиться от них? Отдать их мне? Ты этого хочешь?
Я стояла по одну сторону очага, она – по другую, и мои мертвые лежали между нами.
– Нет, – ответила я ей. И по одному стала поднимать своих мертвых и снова класть их в рюкзак, а потом закинула за плечи ту тяжкую ношу, что уже дугой согнула мне спину, сделала плоскими груди, заставляет ныть все мои кости. Но лишь взвалив рюкзак на плечи, я поняла, что весит он теперь не больше вороньего пера.
– И почем нынче мудрость? – спросила та женщина без малейшей иронии, не извиняясь и не упрекая. И вновь уселась у своего мертвого очага.
А я, поцеловав ее, двинулась в обратный путь, домой.








