355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Урсула Кребер Ле Гуин » Роза ветров (сборник) » Текст книги (страница 17)
Роза ветров (сборник)
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 20:54

Текст книги "Роза ветров (сборник)"


Автор книги: Урсула Кребер Ле Гуин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 45 страниц)

Белый ослик

В старом каменном урочище было много змей, зато трава там росла настолько пышная и сочная, что она все равно продолжала гонять своих коз туда каждый день.

– Козы вошли в тело, – заметила как-то Нана. – Куда ты их водишь пастись, Сита?

Когда Сита ответила: «В старое каменное урочище в лесу», Нана вздохнула: «Это же так далеко», а дядя Хира пробурчал: «Ты поосторожнее там со змеями». Только заботились они, конечно, не о ней, а о козах, поэтому она не стала им говорить о белом ослике.

Белого осла она в первый раз увидела после того, как положила несколько цветков на красный камень под большим деревом. Ей этот камень нравился. Круглый, очень старый, он удобно лежал в люльке из корней. Он принадлежал Богине. Каждый, кто проходил мимо, оставлял в дар Богине цветы или брызгал на камень несколько капель воды. И каждую весну его заботливо красили в красный цвет.

Сита поднесла Богине ветку рододендрона, и ей вдруг показалось, что одна из коз забрела в лес; но тот, кто стоял там, в чаще, не был ни козой, ни козлом. Он был белым – белее, чем священный бык. Сита подошла к нему поближе, чтобы как следует разглядеть. Увидев округлый круп и хвост, похожий на веревку с кисточкой на конце, она поняла, что перед ней осел – но до чего же красивый осел! Только чей он? На всю деревню ослов было всего три, причем два из них принадлежали Чандре Бозу. Но те были обычными серыми мосластыми рабочими скотинками. Этот же осел был упитанным, холеным и повыше ростом – короче, удивительный осел! Он не мог принадлежать ни Чандре Бозу, ни кому-то другому в деревне. На нем не было ни уздечки, ни просто повода. Наверное, он дикий и живет в лесу сам по себе.

Сита свистнула вожаку стада – умнице Кала и, собрав коз, повела их в лес, туда, куда ушел белый ослик. Они долго топали по тропинке и наконец пришли в то место. Там было очень много древних камней – огромных, как дома в деревне, наполовину утонувших в земле, заросших дикими травами и оплетенных лианами керала. Белый осел оглянулся и посмотрел на нее из тени под деревьями.

Она подумала, что он бог, потому что у него был третий глаз, совсем как у Шивы. Но когда ослик повернулся в профиль, она увидела, что это не третий глаз, а рог, причем не загнутый, как у коровы или козы, а прямой, длинный и острый, как у оленя. Рог был один и сидел на лбу точь-в-точь как третий глаз у Шивы. Это точно какой-нибудь бог. Бог-осел. На случай если так оно и есть, Сита сорвала с керала желтый цветок и, положив на ладонь, протянула ослу.

Белый ослик задумчиво оглядел ее, коз, цветок и медленно пошел к девушке, лавируя меж древних камней. У него были раздвоенные копыта, совсем как у коз, но двигался он легче и ловчее их. Он принял цветок. Потом нежно-розовым носом осторожно обнюхал ладонь Ситы. Она поспешно сорвала еще один цветок, и ослик принял его тоже. Но когда она протянула руку, чтобы коснуться витого рога или хотя бы просто погладить по голове, почесать за длинными чуткими ушами, он прянул в сторону, но не убежал, а остановился поодаль, исподлобья поглядывая на нее раскосыми черными глазами.

Сита его все еще немножко побаивалась и поняла, что он тоже ее побаивается; тогда она присела на один из камней и притворилась, что приглядывает за козами. Те и не думали разбегаться, торопясь набить желудки самой сочной травой, которая им попадалась за всю жизнь. Ослик успокоился, подошел к Сите и положил голову ей на ладонь. Она ощутила тепло и мягкость его подбородка. От мощного дыхания животного стеклянные браслеты на запястье слегка затрепетали. Она медленно и очень осторожно подняла вторую руку и погладила мохнатую шерсть за длинными ушами и легкий пушок, окружавший основание рога; и белый ослик остался рядом, тепло дыша ей в ладонь.

С этого дня она пригоняла коз только туда, хотя ей и приходилось все время смотреть под ноги, чтобы не наступить на змею. Козы сразу же накидывались на траву, которая явно шла им впрок, а ее друг – белый ослик – каждый день приходил из лесу, принимал угощение Ситы и оставался, чтобы составить ей компанию.

– Буйвол и еще сто рупий в придачу, – сказал дядя Хира. – Надо быть полной дурой, чтобы согласиться на меньший выкуп!

– Моти Лал – бездельник и лентяй, – возразила Нана. – И грязнуля к тому же.

– Вот потому-то ему и нужна жена. Кто ж еще будет обстирывать его и кормить? Да за работящую послушную жену – всего-навсего один буйвол и сто рупий!

– А может, женившись, он и сам возьмется за ум, – сказала Нана.

Вот так Ситу помолвили с Моти Лалом из соседней деревни. Каждый вечер, когда она пригоняла коз в деревню, он встречал ее на околице. Она знала, что он на нее всегда смотрит, но сама ни разу не подняла глаз, чтобы взглянуть на него. Ей ужасно не хотелось на него смотреть.

– Сегодня наш последний день, – сказала она белому ослику. Козы паслись между древними круглыми, вросшими в землю камнями, а лес окружал урочище глухой стеной, звенящей птичьими голосами. – Завтра я возьму с собой младшего брата Умы, чтобы показать ему дорогу сюда. Теперь он будет деревенским козопасом. А послезавтра у меня свадьба.

Белый ослик стоял молча, и его мягкая короткая шерсть на подбородке согревала ее ладонь.

– Нана даст мне свой золотой браслет, – продолжала Сита. – Я надену красное сари и накрашу пробор и ладони хной.

Ослик молча слушал.

– На свадьбу приготовят сладкий рис, – добавила Сита и заплакала. – Прощай, белый ослик, – наконец тихо сказала она.

Белый осел искоса посмотрел на нее, затем, не оглядываясь, пошел прочь и вскоре исчез в густой тени под деревьями.

Феникс

Радио на комоде зашипело, как кипящая кислота, и сквозь хрипы помех пробился голос, хвастливо вещающий о новых победах.

– Мясники! – взорвалась она в ответ диктору. – Лгуны, убийцы и сволочи!

В глазах библиотекаря мелькнуло нечто такое, что заставило ее мгновенно присмиреть, – словно цепь, тянущая назад к будке разбрехавшуюся попусту собаку.

– Но вы же не партизан!

Библиотекарь не ответил. Но даже будь он способен говорить, он все равно промолчал бы.

Она убрала звук радио до минимума (выключать его совсем никто не решался, чтобы не пропустить сообщения о последнем штурме и окончательной развязке) и подошла поближе к кровати библиотекаря. Она уже успела досконально изучить это круглое, нездорово-желтое лицо, эти темные глаза с испещренными красными прожилками белками, эти черные волосы, кудрявившиеся на голове, на груди и торчащие из-под мышек, эти покрытые темными жесткими волосками руки, ноги и даже пальцы. На протяжении тридцати часов она нянчилась с этим коренастым, истрепанным жестокой болезнью, потным телом, пытаясь облегчить его страдания, – тех тридцати часов, пока город бился в агонии, сдавая улицу за улицей, нерв за нервом, но все еще насыщая радиоэфир бодрыми, тонущими в треске помех рапортами, содержание которых менялось от пропагандистского вранья до беспардонной лжи.

– И не пытайтесь меня в этом уверить! – крикнула она в ответ на его молчание. – Вы не с ними. Вы против них.

Не издав ни звука, при помощи самой скупой мимики он выразил свое несогласие.

– Но я же вас видела! Видела в деле! Вы заперли библиотеку. Как вы думаете, с чего это я вожусь здесь с вами? Вам что, в голову прийти не может, что я могла пойти и на другую сторону улицы, чтобы помогать им?

Короткий презрительный смешок – и она была вознаграждена все тем же молчанием. Радио издало пронзительный писк, и послышался голос, тщетно пытающийся прорваться сквозь помехи. Она села в ногах кровати, так, чтобы быть в самом центре поля зрения лежащего без движения библиотекаря.

– Я знаю вас уже около двух лет. Окна моей второй комнаты выходят в парк. Прямо напротив библиотеки. Я сотни раз наблюдала, как вы ее открывали по утрам. И вдруг я вижу, что вы запираете дверь в два часа дня. Вижу, как вы, выйдя из подъезда, почти бегом мчитесь к чугунным воротам. С чего бы такая спешка? Но тут я услышала шум подъезжающих машин и этих чертовых мотоциклов. Я тут же задернула шторы. Но от окна не отошла и стала подсматривать в щелочку. Странно, правда? Раньше я поклялась бы всеми святыми, что, услышав их так близко, я бы от ужаса в ту же секунду забилась под кровать. Но они пришли – а я стою у окна и смотрю на них в щелку между занавесками. Словно это спектакль!

Но, говоря так, она несколько погрешила против истины. На самом деле, выглядывая из-за штор и трясясь от неконтролируемого страха, она мысленно прикидывала свои возможности. Может, именно в этот момент в ней зародилось то чувство, которое в дальнейшем подтолкнуло ее ко всем этим столь неожиданным для нее самой действиям?

– Первым делом они сорвали флаг и сбросили его на землю. Думаю, что террористы всегда действуют по одному и тому же сценарию. Они консервативны до мозга костей и всегда делают именно то, чего ты от них ждешь… Ну так вот: потом я видела, как вы, заперев ворота, направились к черному ходу с другой стороны здания. Точнее, этого я не видела, а скорее машинально зафиксировала на подсознательном уровне цвет вашего пальто, промелькнувшего где-то там, – ну, вы знаете, того дикого желто-коричневого оттенка. Они поднялись на крыльцо и высадили двери, а некоторые помчались к черному ходу (я еще подумала: «Совсем как муравьи, копошащиеся на куске мяса»), но довольно скоро все вышли, снова расселись по своим чертовым мотоциклеткам и с ревом умчались громить дальше. Тут я заметила курящийся со стороны черного хода дымок и вспомнила о вас, потому что дым был таким же, как ваше пальто, – желто-коричневым. И вдруг мне пришло в голову, что, когда они уезжали, я этого цвета не заметила, следовательно, вас среди них не было. «Значит, – подумала я, – библиотекаря поставили к книжной полке и пристрелили». Ведь, заперев ворота и главный вход, вы вернулись в библиотеку. Но почему, почему вы не заперли все и не сбежали оттуда от греха подальше – вот чего я никак не могла понять. Я все стояла у окна и размышляла над этим. А в парке не было ни души. Все мы – крысы, и место наше – подпол. Наконец я поняла, что, если ничего не сделаю, жить с этим не смогу. И решила пойти посмотреть, что с вами. Я пошла напрямик, через парк. Было четыре часа дня – а вокруг ни души! Я была абсолютно спокойна. Я не боялась. Точнее, боялась, что найду вас мертвым. Раны, кровь – бр-рр! От одного вида крови у меня подгибаются коленки. И вот я иду, во рту у меня пересохло, глаза квадратные от испуга – и что же я вижу? Вы выходите мне навстречу, прижимая к груди стопку книг!

Она расхохоталась, но почти тут же осеклась, затем как будто отвернулась, но так, чтобы библиотекарь видел ее в профиль, и, бросив на него пытливый косой взгляд, спросила:

– Почему вы вернулись? И что вы там делали, пока они были внутри? Думаю, прятались. А когда они убрались, вы вылезли и попытались потушить пожар.

Он чуть заметно отрицательно качнул головой.

– Нет, вы пытались. Вы тушили его. На полу была лужа, и рядом валялось ведро.

Этого он отрицать не стал.

– Думаю, что книги не так-то просто поджечь. Наверное, они воспользовались газетами или распотрошили каталоги. Им же нужно было что-то, чтобы пламя занялось сразу. Дымище там был ужасный. До сих пор не понимаю, как вы не задохнулись в подвале книгохранилища. Но даже если вы и потушили огонь, оставаться в дыму было невозможно; а может, вы не были уверены, что потушили пожар, и на всякий случай наспех собрали самые ценные книги и стали пробираться к выходу…

Он снова покачал головой. И слегка улыбнулся… или ей это только показалось?

– Нет, вы именно это делали! Вы карабкались вверх по лестнице, прижимая к груди стопку с книгами. Я сама видела! Уж не знаю, хотели вы выбраться на улицу или нет, но то, что вы пытались это сделать, – святая правда.

Он кивнул и попытался что-то сказать, но с его губ слетел лишь невнятный шелест.

– Ладно-ладно. Не надо ничего говорить. Вы только скажите мне… Нет, даже не пытайтесь сказать, что после всего этого вы – партизан. Да-да, особенно после того, как вы рисковали жизнью из-за нескольких книжонок!

Прилагая неимоверные усилия, он сумел издать несколько слабых звуков, похожих на скрежет железа по меди, – все, на что были способны его связки после изрядной дозы угарного газа.

– Не самое ценное… – прохрипел он.

Она наклонилась к нему, чтобы разобрать слова, потом выпрямилась, расправила складки на блузке и лишь тогда заговорила снова с оттенком металла в голосе:

– Все мы очень хорошо умеем судить о том, когда и где наша жизнь действительно имеет цену.

Он снова покачал головой и почти беззвучно, одними губами прошептал:

– Книги.

– Вы хотите сказать, что книги – не самое ценное?

Он кивнул, и его лицо расслабилось и просветлело. Его наконец поняли.

Она недоверчиво посмотрела на него и почувствовала, как в ней растет злость. Она злилась на него больше, чем на радио. Наконец накопившийся гнев, звеня, как подброшенная серебряная монета, выплеснулся в смехе.

– Вы сумасшедший! – сказала она, взяв его за руку.

Кисть была худой и маленькой для такого крупного коренастого тела, а ладонь жесткая, но не мозолистая, как у резчика по дереву. Это прикосновение заставило ее сменить гнев на милость.

– Вас надо отправить в больницу, – сказала она, словно извиняясь за свой срыв. – Вы же знаете, что вам нельзя разговаривать. Говорить буду я, а вы не отвечайте. Я и так знаю, что вы шли в больницу. Только как вы туда могли добраться – ведь кругом ни единого такси… Да и что сейчас творится в больницах и кого они теперь принимают на лечение – один Бог знает. Я, конечно, могу отважиться спуститься вниз и вызвать врача по телефону. Только есть ли они еще, эти врачи. И вообще неизвестно, останется ли хоть что-нибудь, когда все это кончится.

Последние слова ее заставила произнести навалившаяся тишина. Это был очень тихий день. В такой мертвой тишине вы будете рады услышать даже рев мотоциклетных моторов и треск автоматов.

Он лежал с закрытыми глазами. Весь вчерашний вечер и всю ночь его одолевали спазматические приступы, мучительные, как при астме или сердечной недостаточности. Даже сейчас его дыхание было тяжелым и неровным, однако, вымотав его до предела, болезнь дала ему передышку и надежду на выздоровление. Да и чем может помочь врач при отравлении угарным газом? Уж наверное мало чем. Что вообще могут сделать доктора, когда приходится иметь дело с затрудненным дыханием, преклонным возрастом и социальными беспорядками? Болезнь библиотекаря была порождена метастазами умирающей страны: он принадлежал ей, был ее гражданином, ее частью и умирал вместе с ней. Недели и недели пропагандистских речей, автоматных очередей, взрывов, треска вертолетов, пожаров и тишины; политика неизлечимо больна, и ее трясет в бесконечной агонии. Сегодня вы пробегаете многие и многие мили, чтобы раздобыть хотя бы капусты, отыскать хоть килограмм какой-нибудь еды, а завтра… кондитерская на углу вновь открыта, и дети покупают в ней оранжад. А послезавтра в здание, где она находится, попадает бомба, и оно взлетает на воздух. Политика – полутруп. Лица людей – как фасады контор и лучших отелей в деловой части города, неприветливые, слепо глядящие пустыми окнами и надежно прячущие свои тайны. В субботнюю ночь была сброшена бомба на Феникс. «Тридцать погибших», – сказало радио. Потом умерло от ран еще шестьдесят. Но на нее все эти смерти не произвели никакого впечатления. Люди сами выбирают свою судьбу. Они сами решили посмотреть пьеску о гражданской войне – что ж, получили то, что хотели. Инициатива наказуема. Но вот сам старый Феникс, эти дома, здания!.. сцена, на которой переиграно столько ролей домохозяек, девиц на выданье, наперсниц, вдов… Ольга Прозорова… и даже те три потрясающие недели – Нора; красный занавес, красные плюшевые кресла, пыльная люстра и позолоченная гипсовая лепнина, весь этот мишурный блеск, коробка для кукол, такое беззащитное, такое уязвимое убежище для человеческой души. Да тронуть такое– грех. Да чего уж там, швыряли бы свои чертовы бомбы сразу в церкви – там хоть душа прямиком воспаряет в райские кущи, даже не заметив, что тело превратилось в кровавую лепешку. Когда Бог на твоей стороне, а ты сам в Божьем доме – что может пойти не так? А кто поможет тебе здесь? Пьеса давно умершего писаки? Рабочие сцены? Актеры-полудурки? Здесь все пойдет вкривь и вкось, как всегда и шло. Внезапно гаснет свет, а дальше – вопли, давка, толкотня, кого-то затоптали… и брань, брань до небес, брань такая смердящая, что куда там Мольеру или Пиранделло – или кого там играли в субботний вечер в Фениксе? Бог здесь даже не ночевал. Его там вообще никогда не было. Он с радостью признает свои победы, но не то, за что ему стыдно. Да говоря по правде, Господь Бог – это врач, знаменитый хирург: «Не задавайте мне вопросов, я все равно на них не отвечу, платите гонорар, а я спасу вас на досуге, а если нет – то вы сами виноваты».

Она встала и принялась наводить порядок на столике у кровати, ругая себя за мыслеблудие. Но надо же ей было на кого-то выплеснуть свою злость, а под рукой, кроме Бога и библиотекаря, никого не оказалось. Однако на библиотекаря злиться не хотелось. Он был слишком болен – как и весь город. К тому же злость нарушила бы целостность ее страстного эротического влечения к нему, а это чувство доставляло ей слишком большое удовольствие, чтобы его так пошло испортить. Уже много лет ни один мужчина не вызывал в ней ничего мало-мальски похожего; она уж думала, что с этим давно покончено, причем навсегда. Но его болезнь уравняла их в возрасте и дала ей даже некоторые преимущества. В обычной жизни он, поглядев на нее, увидел бы не женщину, а старуху, и его слепота ослепила бы и ее: ей бы и в голову не пришло воспринять его как потенциального партнера. Но, раздев его и обследовав его тело, чтобы помочь, она, отбросив лицемерие, могла сколько угодно любоваться этим крепко сбитым беззащитным телом, лелея надежду (кстати, вполне невинную!). О том же, что таится в его мыслях и сердце, она почти ничего не знала. Она вообще ничего о нем не знала, кроме того, что он был храбр, – а это весьма славное качество. Да ей и не хотелось ничего знать. Было бы даже лучше, если бы он вообще не сказал ни слова – зачем это сиплое дурацкое: «Не самое ценное…»? К чему бы оно ни относилось: к его собственной жизни или к книгам, которые он ценой этой жизни пытался спасти. Что бы он ни имел в виду, все сводилось к тому, что для партизан ничто не имеет цены, кроме их пресловутых идей. Существование рядового библиотекаря, существование нескольких книжек – дрянь, мусор. Ничто не имеет ценности, кроме светлого будущего.

Но если он партизан, то какого рожна полез спасать книги?

А что, лоялист остался бы в этой жуткой желто-коричневой душегубке, пытаясь потушить пожар, чтобы не дать книгам сгореть дотла?

«Конечно», – ответила она самой себе. В соответствии с его мировоззрением, верой, принципами – конечно же! Книги, статуи, здания, фонарные столбы, украшенные красивыми плафонами, а не висельниками, Мольер в восемь тридцать, светские беседы за ужином, школьницы в голубых платьицах, порядок, благопристойность, надежное прошлое, обеспечивающее надежное будущее, – вот за что цепляются лоялисты. А он держится стойко, до конца. А что, если он просто полз, раздирая в кашле легкие и прижимая к груди стопку книг, полз наверх, на улицу? – да, вовсе не потому, что они самые ценные, именно это он и пытался ей объяснить: не потому, что они самые ценные, теперь она его поняла – откуда в районной библиотеке ценные книги? Просто книги, потому что они – книги. Любые – не из-за принципов, а из веры, пусть даже и ценою жизни – ведь он библиотекарь! Человек, который заботится о книгах. Тот, кто за них в ответе.

– Так вот вы почему… – сказала она шепотом, потому что боялась его разбудить. – И вот почему я принесла вас сюда.

Радио зашипело, но она не нуждалась в аплодисментах. Ее публикой были библиотекарь и его спокойный сон.

Изменить взгляд

Мириам стояла в палате лазарета у большого окна, смотрела на расстилающийся за стеклами пейзаж и думала: «Двадцать пять лет я стою в этой палате и смотрю в окно. И ни разу не видела то, что хотела бы увидеть».

– Как мне забыть тебя, о Иерусалим…

Да, боль уже забылась. Забыты ненависть и страх. В изгнании не помнятся серые дни и черные годы. А вспоминаются солнечный свет, фруктовые сады, белые города. Даже если и попытаться, невозможно забыть красоту и величие Иерусалима.

Небо за окном палаты лазарета было затянуто дымкой. Над низким горным хребтом, называемом Арарат, садилось солнце – садилось медленно, так как Новый Зион вращался медленнее, чем Старая Земля, и день здесь длился двадцать восемь часов. Поэтому солнце скорее даже не садилось, а уныло сползало за тусклый горизонт. По небу не проплывали облака, которые бы отразили все разнообразие оттенков заката. Облака вообще очень редко появлялись над Новым Зионом. Здесь никогда не были видны звезды. И лишь туманная дымка никогда не исчезала полностью. Когда она сгущалась, шел душный моросящий дождь. Но чаще всего, как и сейчас, неясная и неподвижная тонкая пелена затуманивала небо, не давая увидеть, какого оно цвета. И через эту дымку пробивался свет солнца – нет, не солнца, а НСЦ 641, звезды класса G, которая призрачно светилась над Зионом, пупырчатая, словно апельсин, – помните апельсины? вкус сладкого сока на языке? фруктовые сады Хайфы?.. НСЦ 641 глядела вниз, словно затуманенный глаз. Эта звезда не излучала ослепляющего золотистого солнечного сияния, и люди могли спокойно смотреть на нее. Так они – жители Зиона и звезда НСЦ 641 – и глазели друг на друга, словно слабоумные, все эти годы.

Тени вытянулись через долину по направлению к зданиям поселения. В сумерках поля и деревья казались черными; дневной свет окрашивал их в разнообразные оттенки коричневого, багрового и темно-красного. Всюду преобладали грязные цвета, цвета, подобные тем, что получились, когда однажды Мириам намешала слишком много акварельных красок и учитель, проходя мимо, сказал: «Мими, налей лучше чистой воды, эта уже совсем грязная. И вообще, рисунок совсем не удался тебе, Мими. Выбрось его и нарисуй новый» – учитель даже не задумался, говоря такие слова десятилетнему ребенку.

Мириам уже думала об этом и раньше – она уже обо всем думала раньше, стоя у окна лазарета, но сейчас, подумав о рисовании, Мириам вспомнила о Гене и обернулась, чтобы посмотреть, в каком состоянии он находится. Симптомы шока у пациента практически прошли, на щеках появился легкий румянец, и пульс нормализовался. Пока Мириам держала Геню за запястье, он слегка застонал и открыл глаза, такие красивые глаза, серые, словно светящиеся на худом лице. Все, что у него было, у бедного Гени, – это глаза. Уже на протяжении двадцати четырех лет, с самого момента рождения, он являлся пациентом Мириам.

Мальчик появился на свет весом пять фунтов, багрово-голубой, словно эмбрион крысы. Он родился на месяц раньше положенного срока, фактически смертельно больной цианозом – пятый ребенок, рожденный на Новом Зионе, первый в округе Арарата. Коренной житель. Хилый и не подающий никаких надежд. У него даже не хватило ни сил, ни сознания, чтобы закричать при первом вдохе, наполнившим слабые легкие чужим воздухом. Остальные дети Софии родились в положенный срок: две здоровенькие девочки – обе уже замужем и имеют собственных детей – и толстый Леон, который в пятнадцать лет мог запросто поднять семидесятикилограммовый куль с зерном. Прекрасные молодые колонисты, сильные и крепкие. Но Мириам всегда любила Геню, и полюбила его еще больше после того, как перенесла несколько выкидышей и родила мертвых детей, в том числе последнего своего ребенка – девочку, прожившую два часа, глаза которой были такими же серыми, как у Гени. У детей не бывает серых глаз, глаза новорожденных – голубые. Но все это сентиментальная чушь. Да и как можно знать, какого на самом деле цвета предметы под этим чертовым пупырчато-оранжевым солнцем? Все здесь выглядит неправильно.

– А; это вы, Геннадий Борисович, – сказала Мириам, – ну что, снова вернулись домой?

Так они шутили с самого детства Гени. Мальчик проводил много времени в лазарете и всякий раз, когда он приходил с жалобами на лихорадку, периодические обмороки или приступы астмы, говорил: «Вот я и снова вернулся домой, тетя доктор…»

– Что произошло? – спросил он.

– Ты потерял сознание. Мотыжил землю на Южном поле. Аарон и Тина привезли тебя сюда на тракторе. Может, солнечный удар? Ведь у тебя вроде все было в порядке?

Геня пожал плечами и кивнул.

– Голова кружилась? Перехватывало дыхание?

– И то и другое.

– Так что же ты не пришел в клинику?

– Нехорошо это, Мириам.

Став взрослым, Геня стал обращаться к Мириам по имени. А ей так хотелось снова услышать «тетя доктор». За последние несколько лет юноша отдалился от нее, занявшись своим рисованием. Геня всегда делал эскизы, наброски, рисовал. Но сейчас проводил все свое свободное время и тратил все силы, остающиеся после выполнения обязанностей в поселении, на чердаке здания генератора, который превратил во что-то вроде студии. Там Геня, используя разной породы камни, растирал и смешивал краски, приготовленные из местных растений, мастерил кисточки из кусочков косичек, выпрошенных у поселенских девчонок, и рисовал – рисовал на щепках, добываемых на заводе пиломатериалов, на лоскутках, на драгоценных обрывках бумаги, на гладких сланцевых плитах из каменоломен Арарата, если под рукой не оказывалось ничего лучшего. Рисовал портреты, сцены из жизни поселенцев, здания, машины, натюрморты, растения, ландшафты, то, что рождалось в воображении. Рисовал все что угодно, все, что видел вокруг. Нарисованные им портреты пользовались спросом – люди всегда хорошо относились к Гене и другим больным. Однако в последнее время он рисовал не портреты, а странные, непонятные фигуры и линии, покрытые туманной дымкой, словно несформировавшиеся, неизведанные миры. Такие картины никому не нравились, но Гене ни разу не сказали, что он понапрасну теряет время. Он – больной. Художник. Ну и прекрасно. Здоровым людям некогда рисовать. Слишком много работы. Но не так уж плохо, когда рядом живет художник. Это – что-то человеческое. Как на Земле. Так ведь?

Люди хорошо относились и к Тоби, пареньку с таким больным желудком, что в шестнадцать лет он весил всего восемьдесят четыре фунта; хорошо относились к маленькой Шуре, которая научилась говорить лишь в шесть лет и глаза которой плакали и плакали, даже когда девочка улыбалась. Люди жалели всех своих больных, всех, чей организм никак не мог приспособиться к этому чужому миру, чьи желудки не способны были переваривать натуральные протеины даже при помощи метаболиков – препаратов, ускоряющих обмен веществ, которые каждый колонист был обязан принимать два раза в день в течение всей жизни на Новом Зионе. Несмотря на тяжелую жизнь в Двенадцати поселениях, где дорожили каждой парой рук, колонисты были добры к своим бесполезным соплеменникам, страдающим от различных болезней. В недугах проявляется Божья воля. Люди еще помнили такие слова, как «цивилизованность», «человечность». И помнили Иерусалим.

– Геня, дорогой, о чем ты? Что нехорошо?

– Нехорошо, – улыбнулся тот, и его тихий голос испугал Мириам. Серые глаза потеряли ясность, казались мутными. – Препараты, – пояснил он. – Таблетки. Лекарства.

– Ну конечно, ты разбираешься в медицине гораздо лучше, чем я, – сказала Мириам. – Ты более опытный врач, чем я. Или ты решил отказаться от лечения? Да, Геня? Отказываешься? – проговорила она надломленным голосом, даже покачнувшись от гнева, который внезапно вспыхнул в ней, вырос откуда-то изнутри, из столь тщательно и глубоко запрятанной тревоги.

– Отказываюсь. От метов.

– От метов? Отказываешься? О чем ты говоришь?

– За две недели я не принял ни одной таблетки.

От этих слов Мириам захлестнула волна отчаянной ярости; кровь ударила в лицо, и оно словно увеличилось в два раза.

– Две недели?! Так вот почему ты снова оказался в лазарете! Где, ты думал, окончится эта дурацкая затея? Какой же ты дурак! Хорошо еще, что не умер!

– Мириам, мне не стало хуже, когда я прекратил принимать пилюли. Всю последнюю неделю я чувствовал себя даже лучше, чем обычно. До сегодняшнего дня. Но тут дело в другом. Вероятно, тепловой удар. Я забыл надеть шляпу… – Щеки Гени залились слабым румянцем – то ли от попытки оправдать свои поступки, то ли от стыда. Очень глупо работать в поле с непокрытой головой. Несмотря на всю свою тусклость, НСЦ 641 могла нагреть незащищенную человеческую голову так же, как пламенное Солнце, и Геня поплатился за собственную небрежность. – Понимаешь, этим утром я чувствовал себя прекрасно, действительно хорошо, и не отставал от других, когда мы рыхлили землю. Потом появилось легкое головокружение, но я не хотел останавливаться: мне так нравилось работать вместе со всеми, я и не думал о тепловом ударе.

Мириам почувствовала, как на глаза наворачиваются слезы, и от этого настолько разозлилась, что не могла произнести ни слова. Она поднялась с кровати Гени и сделала несколько шагов между рядами кроватей – четыре с одной стороны и четыре с другой. Затем повернулась и остановилась, глядя в окно на окрашенный в грязные цвета бесформенный уродливый мир.

– Мириам, а на самом деле, может, метаболики действуют на меня хуже, чем натуральные протеины? – Геня говорил еще что-то, но она не слушала. Ее переполняли печаль, гнев и страх, которые наконец-то взорвались где-то внутри.

– Геня, Геня, ну как ты мог? – выкрикнула Мириам. – Как мог ты сдаться после стольких лет борьбы? Я не вынесу этого! – Но слова эти не были сказаны вслух. Ни слова. Никогда. Она кричала мысленно, и лишь несколько слезинок пролились и сбежали по щекам, но пациент видел лишь спину доктора. Сквозь слезы Мириам посмотрела на плоскую равнину и тусклое солнце. – Ненавижу все это, – тихо сказала она окружающему миру. И через мгновение, собравшись с силами, повернулась к Гене, который сел на кровати, обеспокоенный столь долгим молчанием: – Ложись и лежи тихо. Перед обедом прими две таблетки. Если тебе что-то понадобится, Геза дежурит в комнате сиделок. – И Мириам вышла из палаты.

Выйдя из лазарета, Мириам увидела Тину, которая брела по ведущей с поля тропинке. Без сомнения, она шла навестить Геню. Из-за всех своих-одышек и лихорадок Геня никогда не искал дружбы с девушками. Выбор же у него был: Тина, Шошанна, Белла, Рахиль. В прошлом году, когда Геня жил с Рахилью, они регулярно брали в клинике контрацептивы, но в конце концов разошлись. Не поженились, хотя в таком возрасте – двадцать четыре года – дети поселенцев обычно были уже женаты и имели собственных детей. Геня не женился на Рахили, и Мириам знала почему. Генетическая этика. Скверные гены обязательно проявятся в следующем поколении. Поселению же больные не нужны. У Гени не должно быть потомства, а потому он никогда не женится и не может просить Рахиль остаться бездетной ради любви к нему. Поселениям необходимы крепкие дети, множество здоровых молодых туземцев, которые с помощью метаболиков смогут выжить на этой планете.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю