Текст книги "Роза ветров (сборник)"
Автор книги: Урсула Кребер Ле Гуин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 45 страниц)
Мелочь
– Мелочь, – пробрюзжала тетушка, когда я положила обол ей под язык. – Там, куда я направляюсь, мне потребуется куда больше.
Мелочь – это точно. Тетушка почти не изменилась за последние часы, только дышать перестала.
– Прощай, тетя, – сказала я.
– Я еще никуда не ухожу! – огрызнулась тетушка. Вечно она на меня злится. – В этом доме есть комнаты, куда я даже не заглядывала.
Не пойму, о чем это она? В нашем доме всего две комнаты.
– Странный привкус у этого обола, – заявила тетка после долгой паузы. – Где ты его взяла?
Я не хотела объяснять ей, что это был мой талисманчик, круглая медная бляшка, а не монета, которую я таскала в кармане больше года, с тех пор, как подобрала ее у ворот кирпичного завода.
Конечно, я как могла оттерла бляшку, но способность чувствовать вкус у тетушки всегда была отличной, и теперь она ощущала привкус дорожной пыли, собачьего дерьма, дробленого кирпича и кровавометаллический привкус меди. Так что я сделал вид, что не поняла вопроса.
– Странно, что у тебя хоть что-то нашлось, – продолжала тетушка. – Если через месяц у тебя хоть цент в кармане останется, я буду очень удивлена. Бедняжка! – Тетушка вздохнула бы, если бы еще дышала.
Я и не знала, что она будет беспокоиться обо мне даже после смерти, и расплакалась.
– Вот и хорошо, – удовлетворенно заметила тетушка. – Только не затягивай. Я далеко не пойду. Мне ужасно интересно, что же за той дверью, куда я не заходила.
Когда тетушка встала, она уже выглядела совсем молодой, моложе, чем в день моего рождения. Она легкими шагами пересекла комнату и отворила дверь, которой я раньше не видела.
– Лайла! – воскликнула она радостно и удивленно.
Лайла – это ее сестра, моя мама.
– Лайла, Господи! – проговорила тетушка. – Неужто ты ждала здесь одиннадцать лет?
Ответа матери я не расслышала.
– Мне очень жаль, что приходится бросать девочку, – сказала тетушка. – Я делала все, что могла, очень старалась. Она славная.
Прямо не знаю, что теперь с ней будет!
Тетушка никогда не плакала, а теперь у нее и слез не осталась, но от ее беспокойства за меня, от страха и жалости к себе я опять разрыдалась.
Тогда мать вылетела из той, новой комнаты в облике мотылька и увидела, что я плачу. Живущим слезы кажутся солеными, а умершим – сладкими, и они поначалу обожают сладости. Я этого тогда не знала, а только радовалась, что мама снова рядом, пусть даже в образе мотылька. То была радость размером с мотылька.
Больше в доме ничего не осталось от матери, а она свое получила; так что тетушка двинулась дальше.
Комната оказалась большой и довольно сумрачной, как склад, освещаемый лишь через потолочное окно. Вдоль одной стены стояли в ряд веретена, обмотанные льняной пряжей, под лучом света из оконца громоздился ткацкий станок. Тетушка всю жизнь была хорошей ткачихой и пряхой, и даже сейчас клубки тонкой нити, такой ровной, rnwmn она сама пряла ее, искушали ее; станок был готов к работе, и челнок лежал рядом. Но ткацкое дело неспешное. Если она сейчас начнет свой саван, то работа затянется надолго, и как бы ей ни хотелось лечь в могилу подобно всем приличным людям, она не любила бросать едва начатые дела. Поэтому она так и беспокоилась о том, что со мной случится. Дела домашние она уже решилась оставить недоделанными (все равно ими никто не занимается – так чего и нервы портить?), а о своем саване, скрепя сердце, позволила позаботиться окружающим. Она надеялась, что у меня хватит соображения выбрать ей, по крайней мере, чистую и не слишком драную простыню. Но перед искушением пощупать нить с одного из веретен, покатать в пальцах, проверяя на крепость и ровность, тетушка устоять не могла; так и пошла дальше, катая ниточку между большим и указательным пальцами.
Она оказалась очень кстати, потому что из новой комнаты тетушка вышла в коридор с множеством дверей, и каждая вела в новую комнату или зал, так что без льняной ниточки легко можно заблудиться.
Комнаты были чистые, немного пропыленные и почти пустые. В одной тетушка наткнулась на брошенную игрушку, грубо вырезанного деревянного коня – передние ноги срослись вместе, задние тоже, этакий двуногий мустанг с глазками-кругляшками. Взгляд показался тетушке знакомым, только не вспомнить, откуда.
В другой комнате, узкой и длинной, лежало на прилавке множество не пользованной кухонной утвари и сковородок, да еще три костяные пуговицы в ряд.
В конце длинного коридора, куда завел тетушку приманчивый отблеск металла, громоздилась какая-то машина, совершенно ей незнакомая.
В комнатушке без окон стоял густой запах, заполняя темноту, как живой зверь. Оттуда тетушка поспешно выскочила.
Хотя любопытство ее и разгорелось – тетушка и не знала, что у нее в доме столько комнат, – долгие блуждания и тишина давили на сердце. Тетушка постояла немного у дверей комнаты с запахом, принимая решение, – с этим она никогда не мешкала – и принялась наматывать нить на растопыренные пальцы левой руки, выбираясь из лабиринта. На это уходило почти все ее внимание, и, подняв взгляд, тетушка с недоумением обнаружила себя в комнате, где еще вроде бы ни разу не бывала – а должна была бы запомнить, уж больно тут просторно. Стены были сделаны из очень красивого мелкозернистого серого камня, а по нему золотой проволокой были выложены странные фигуры, вроде созвездий, какими их изображают астрологи, – тонкие проволочки, соединяющие звезды или их скопления. Свод был высокий и светлый, пол – из черного мрамора, истертый множеством ног. "Как в церкви, – подумала тетушка, – только не в религиозной" (клянусь, она так и подумала). Еще узоры на стенах походили на картинки в учебнике, а комната – на зал большой городской библиотеки; книг в нем не было, но недвижная тишина, очень тетушке приятная, придавала залу величие и покой.
Так что усталая тетушка решила там и отдохнуть.
Она присела на пол – мебели-то не было – в углу близ той двери, куда уводила ее нить. Тетушка всегда любила иметь за спиной надежную стену. На открытом месте она чувствовала себя неудобно и постоянно оборачивалась через плечо. Хотя кто ей сейчас может навредить? "Ничего, – подумала она про себя, усаживаясь, – всякое бывает".
Пока она отдыхала, взгляд ее приковывали узоры из золотой проволоки. Некоторые фигуры казались знакомыми. Ей начало казаться, что эти узоры на самом деле – карта лабиринта, в котором она находится, что проволочки изображают коридоры, а звездочки – комнаты. Первый коридор, ведущий в комнату с веретенами, она опознала с уверенностью; но дальше, там, где должна была p`qonk`c`r|q старая часть дома, узоры куда больше напоминали карту звездного неба, каким оно выглядит ранней зимой. Тетушка решила, что она таких карт не понимает, но продолжала всматриваться, блуждая взглядом от звезды к звезде, пока не нашла свой путь. Она встала и, наматывая на руку льняную нить, пошла назад.
Я все еще плакала в комнате. Мать моя ушла. Мотыльки ждут годами, прежде чем вылупиться, но живут всего лишь день. Гробовщики уже уходили, и мне пришлось последовать за ними, а заодно и тетушка пошла на похороны, хотя очень не хотела покидать дом. Она пыталась взять свою кудель, но нить оборвалась, едва тетушка вышла за порог. Я слышала, как она ругнулась шепотком, как ругалась всегда, просыпав сахар или оборвав нить: "Черт!" Похороны нам не понравились. Тетушка впала в панику, когда могилу начали засыпать землей. "Мне душно! Мне душно!" – кричала она и напугала меня так, что мне казалось, будто это я кричу и задыхаюсь, и я упала в обморок. Люди подняли меня, помогли добраться до дому. А мне было так стыдно и муторно, что я потеряла тетушку.
Одна наша соседка, не самая хорошая, пожалела меня и была очень добра. Она говорила так умно, что я набралась храбрости и спросила: "Где моя тетушка? Она вернется?" Но соседка не знала и только пыталась меня утешить. Я не такая умная, как другие люди, но знаю, что мне нет утешения.
Соседка убедилась, что я смогу себя обиходить, и вечером прислала ко мне свою дочку с обедом. Я съела – было очень вкусно. Я ведь ничего не ела, пока тетушка ходила по другой части дома.
Ночью, в темноте, я лежала в спальне совсем одна. Поначалу мне было хорошо и весело, потому что я была сыта и представляла себе, что тетушка лежит на соседней кровати, как всегда лежала. Потом мне стало страшно, и страх рос в темноте.
Из пола посреди комнаты вылезла тетушка. Красные плитки вздыбились и потрескались. В дырку просунулась ее голова, потом пролезло все тело. Она была темной, как земля, и совсем маленькой – не то что раньше.
– Оставь меня! – воскликнула она.
Я была слишком испугана, чтобы ответить.
– Отпусти меня! – вскричала тетушка.
Но это была совсем не моя тетушка, это была лишь старая ее часть, вернувшаяся с кладбища, из-под земли, потому что я думала о ней. А я не хотела видеть этой ее части, не хотела, чтобы она вернулась.
– Уходи! Прочь! – воскликнула я и закрыла голову руками.
Тетушка заскрипела тихонько, как плетеная корзинка. Я так долго жмурила глаза, что чуть не заснула. А когда посмотрела снова, никого в комнате не было – только темное пятно в воздухе, и плитки на полу как новые. И я заснула.
Когда я проснулась на следующее утро, солнце било в окно, и все было в порядке, только я не могла ступить на то место, где моя тетушка лезла сквозь пол.
После той ночи я боялась плакать, чтобы мои слезы не вернули ее пить их сладость или бранить меня. Но в доме было так одиноко с тех пор, как ее похоронили. Я не знала, что мне без нее делать.
Пришла соседка, говорила, что мне надо найти работу; а на следующий день явился человек, сказал, что его послали кредиторы, и унес чемодан с одеждой и постельным бельем. Вечером в тот же день он пришел еще раз, потому что видел, что я одна, только заперла дверь. Поначалу он говорил ласково, просил его впустить, потом принялся тихонько угрожать мне, но я не отвечала. На следующий день приходил кто-то еще, но я приперла дверь кушеткой.
Может, это была дочка соседки, но я боялась выглянуть и nrqhfhb`k`q| в задней комнате. Приходили чужие люди, стучали, но я не отвечала, и они уходили.
Я сидела в задней комнате, пока не увидела дверь, через которую в тот день прошла тетушка. Тогда я отперла ее сама. Я была уверена, что тетушка там. Но комната оказалась пустой. Пропали и ткацкий станок, и веретена, и никого там не было.
Я выглянула в коридор, но дальше не пошла. Сама я бы никогда не отыскала дороги в бесконечных коридорах и не разобралась бы в узорах звезд. Я была так напугана и несчастна, что вернулась назад, заползла в собственный рот и там спряталась.
Вытащила меня тетушка. Она была страшно сердита – я всегда испытывала ее терпение. Она говорила: "Давай же!" – и тянула меня за руку, да еще раз бросила: "Как тебе не стыдно!" Когда мы дошли до берега реки, она сурово оглядела меня, умыла мое лицо темной речной водой и пригладила мне волосы ладонями.
– Ну так я и знала, – вздохнула она.
– Прости, тетушка, – прошептала я.
– Ну ладно, – ответила она. – Пошли. Да смотри в оба!
С другой стороны реки приплыла лодка, и ее сейчас привязывали к причалу. Мы побрели туда через камыш и сумерки. Солнце зашло, но ни луны, ни звезд не было на небе, и ветра не было. Река была так широка, что я не видела другого берега.
Тетушка торговалась с лодочником. Я не вмешивалась – меня-то всегда все обсчитывают. Тетушка вытащила обол из-под языка и болтала не умолкая:
– Моя племянница. Что, неужели не понятно?! Конечно, за нее никто не платил! Она же не виновата. Я пришла с ней, чтобы присмотреть за нею. Вот плата. Да, это за нас обеих. Нет уж! – Она отдернула руку, едва показав блестящий медный кругляшек. – Это когда мы будем на том берегу!
Лодочник скривился, но принялся отвязывать веревку.
– Ну, пошли же! – сказала тетушка и, шагнув в лодку, протянула мне руку. Я последовала за ней.
Первый отчет потерпевшего крушение иноземца кадану Дербскому
То, чего требует от меня мой господин, суть невозможно и немыслимо. Как может один человек описать весь мир? Конечно, можно маленьким карандашом очертить большой круг, но если круг так велик, что даже с высочайшей из башен незаметна его кривизна, то карандаш сотрется, едва начав свой труд. Сколькими голосами может говорить один голос? Как описать мне хоть один камень и какой камень мне избрать? Если я начну с того, что Земля есть третья планета в системе из девяти, что вращается она вокруг небольшой желтой звезды на среднем расстоянии 93 миллиона миль, что период ее обращения составляет 365 дней, а осевого вращения – 24 часа и обладает она спутником Луной, что я сказал, как не то, что год есть год, месяц есть месяц, а день есть день – а это вы и так уже знаете.
Но раз господину моему доставляет удовольствие просить меня о невозможном, и при этом просить без легкомыслия или жестокости, мне приходится искать ответа, при том, что и я, и вы, мой господин, знаем, что любой мой ответ, будь он сколь угодно многословен, в конечном итоге будет означать лишь одно: "Простите меня".
Мгновение назад, когда я бросил взгляд на стоящую передо мной подобно ожидающей восхождения горной гряде монументальную задачу, мне пришло в голову, что у вашей просьбы может быть и иная, более высокая причина. Быть может, попросив меня описать мой мир, вы ищете не сведений о нем. Быть может, вы хотите слушать не слова, но молчание между словами, которое расскажет вам многое о вашем собственном мире. Если так оно и есть, я не против; строго говоря, мне так даже больше нравится. Ибо тогда моя задача не в том, чтобы описать мой мир словами, применимыми ко всем мирам, языком астрономии, физики, химии, биологии и пр., а в том, чтобы прежде всего останавливаться на личном и преходящем, случайном и необычайном. Описывать не класс цветковых растений, но резкий аромат розы "Сесиль Брюнер" в полном цвету, на балконе над широким заливом, озаренным городскими огнями, туманным и теплым сентябрьским вечером. Обрисовывать не ход эволюции разума и историю человеческого рода, но долго и занудливо болтать о моей двоюродной бабушке Элизабет. Ни хрестоматия по истории, ни даже внимательное изучение миграции белой расы на запад, нашедшей свое логическое завершение в пути пионеров через Великие равнины, Скалистые горы и Сьерру к тихоокеанскому побережью, не убедят вас в существенной необходимости вызывать к существованию мою тетушку Элизабет. Даже если я подробно опишу судьбу каждой из семей первопоселенцев в Вайоминге, существование тетушки будет выглядеть совершенно случайным. И только если я опишу вам ее саму, ее жизнь и смерть, вы, возможно, осознаете абсолютную необходимость ее бытия и через это, быть может, придете к пониманию этого тысячелетнего движения на запад, завершившегося на туманных океанских берегах, и затем, вероятно, – к новому взгляду на древние миграции вашего народа, или, вполне возможно, отсутствие таковых, или на природу неудач, или характер вашей тетушки, или на вашу, мой господин, душу.
Так что, господин мой, полагаю, вместо того чтобы извиняться или унижаться, я должен искренне поблагодарить вас за неожиданную и beq|l` приятную возможность поговорить о моей двоюродной бабушке и приняться за рассказ. Такая возможность нечасто выпадает второму офицеру на корабле Терранского межзвездного флота.
Но, полагаю, начинать с тетушки не стоит. Тема это сложная, и сейчас, когда я набираюсь смелости, чтобы прямо взглянуть на те отвратительные хребты, что мне предстоит одолеть (и кто знает, какие туманные моря я узрю с их вершин?), мне пришло в голову, что, в сущности, безразлично, с чего я начну и даже придерживаюсь ли я фактов. Что бы я ни поведал вам, если вы прислушиваетесь к тишине между словами, вы услышите правду. Как в музыке, мелодию слышишь, лишь уловив ритм, систему пауз между звуками. А мне подвластна лишь одна мелодия. Так что начну я со сказки.
Жил-был город. Все прочие города всех времен и народов по многом схожи. Этот же отличался от всех и все же полнее любого другого воплощал Идею города. Населяли его птицы, коты, люди и крылатые львы, примерно в равной пропорции. Львы все были грамотны – редко увидишь льва без фолианта в лапах. Кошки все были неграмотны, но весьма культурны. Посмотрев на большую кошачью семью, разлегшуюся за оградой в тени садового кустарника, или ритуальную схватку самцов на залитой лунным светом мощеной площади, или неторопливые прыжки серебряной девы с крыши на крышу, наблюдатель мог бы заключить, что коты не только создали этот город, но и довели до совершенства искусство жить в нем. Но с первого же взгляда на каменных львов это предположение рассыпалось в прах. Ибо при всем их внешнем сходстве с котами абсолютное спокойствие львов, своеобычное выражение благостной гордыни и сознания собственного превосходства, без сомнения, выражают состояние превыше обычного счастья, переходящее в экстаз. Вы видите трупик кота, плывущий под мостом вместе с бутылками от лимонада и гнилыми апельсинами, но поднимите взгляд – и он упрется в сидящего у ступеней льва, царственно хмурящегося, сложившего каменные крылья, ибо зачем ему улетать отсюда?
Легко предположить, что наименее счастливы из всех обитателей города птицы. Многие из них живут в клетках. Эти пленники определенно счастливы с виду, распевают кантаты в стиле Вивальди, поклевывают канареечье семя и пялятся на собственные золотые отражения в мишурно-блестящих украшениях, подвешенных в клетках.
Но живут-то они все равно за решеткой. Голуби, правда, свободны, но они – нищие. Каждый день они слетаются на кормежку по звуку колоколов, а в промежутках между кормежками клянчат у туристов еще пожрать. Быть может, именно обида на это навязанное им тунеядство, паразитизм, смутный гнев, вызванный отсутствием опасностей, от которых стоит улетать, и деревьев, на которые можно сесть, делают их экскременты столь едкими. Но как бы там ни было, голуби разрушают самые хрупкие элементы ткани города, старательно и губительно обсирая хрупкий камень карнизов, шпилей и барельефов.
Даже львы не могут чувствовать себя в безопасности. Однако в разрушительной деятельности голубей давно перещеголяли люди, чьи заводы на ближайшей суше изрыгают пары, превосходящие едкостью экскременты самого обиженного голубя, и чьи моторные лодки старательно пытаются утопить город, прежде чем тот рухнет окончательно.
Ибо качество, которым Венеция в наибольшей степени отличается от всех прочих городов и в то же время наиболее ясно и полно описывает все и каждый из них, – это ее хрупкость.
Город, великолепный, древний, многолюдный и живой, полный тысяч судеб, может быть разрушен голубем… или катером… или клубом дыма? Смешно!
Но что же тогда разрушает города? Почему пали великие? Оглянитесь, и вы увидите игрушечного коня, бронзовый ключ, пару человек, ankr`~yhu за кружкой вина, перемену погоды, прибытие пары испанцев. Вовсе ничего. Голубя, катер, щелчок счетчика Гейгера.
Первый урок Венеции – близость смерти.
Эту ясную и очевидную весть германцы и прочие северные варвары (город всегда осаждали германцы; его потому и основали в самой глубокой части лагуны, чтобы защититься от маниакального рвения лангобардских туристов – как позднее оказалось, и того было мало) переврали, заявляя, что раз Венеция более обычного смертна, то она и есть город смерти, умирания, заразы и декаданса, город, лишенный собственной жизни, подобно своим голубям питающийся как паразит за счет приезжих, лихорадочный бред погибели, место, куда едут умирать стареющие педерасты. Это, само собой, ерунда. То, что ближе всего к смерти, всего живее. Нет на всей Земле другого места, где так высоко вздымаются зеленые, мутные, прекрасные волны жизни, где так ясно ощущается присутствие живых птиц, кошек, львов и людей, которые гуляют, болтают, поют, ссорятся, поднимают и опускают жалюзи, готовят обед, завтракают, выходят замуж, справляют поминки, перевозят кока-колу и цуккини на лодках для перевозки кока-колы и цуккини, толкают речуги, играют на музыкальных инструментах, слушают радио, продают электрические «йойо», мерцающие как светляки в темноте перед дверями собора, прогуливают школу, гоняют мяч, дерутся, рыбачат, целуются, закидывают демонстрантов слезоточивым газом, ходят на демонстрации, сокращают свои жизни, выдувая невообразимо хрупкие пузырьки цветного стекла, и так далее, и так далее – в общем, живут. Если бы я был стареющим немецким педерастом, я бы ужасно глупо чувствовал себя в Венеции. Страшно неуместно.
Я слыхал, как две венецианские домохозяйки двадцать минут подряд обсуждали через зацветший канал сравнительные особенности различных марок электрических миксеров, в деталях и с огромным энтузиазмом. Такой разговор не свидетельствует о предсмертном, упадочническом экстазе. Ведь здесь и жизнь так сильна потому, что ее слышно. В других городах ее звуки заглушает автомобильный рев.
Там внятен лишь шум моторов. В Венеции слышнее людской шум. А с ним и шум птиц, и шум мартовских котов; львы не шумят, хотя книги их тихонько шепчут: "Pax tibi, Marce, evangelista meus". А потому тишина Венеции – самая шумная тишина, какую только можно себе представить.
Когда в межзвездном перелете, вслушиваясь в звуки вакуума, я ощущаю беспредельный ужас (упомянутый еще Паскалем, хотя тот никогда не летал на звездолетах), я избавляюсь от него очень простым способом: представляю себе, что ранним утром выхожу из номера отеля в Венеции. Вначале стоит тишина, туман над гладкими, зелено-голубыми водами лагуны, тишина узкого канала меж каменных стен за углом. Я знаю, мост перед отелем отражается в этой тишине совершенной дугой. За этим мостом виден еще один, и еще, и каждый мост поддерживает его отражение, сливаются воедино воздух, вода, камень и стекло. Заводит свое воркование голубь на крыше у чердачного окошка. Это первый звук утра – воркование и шелест ветра в расправляемых крыльях. Слышатся шаги по улице, мимо парадного, по мосту и уходят вдаль-второй звук, узор звуков и пауз. Кто-то бьет стекло на заднем дворе отеля. По утрам в венецианских отелях обязательно бьют стекло. Может, это ритуал встречи рассвета, а может, таким образом жители избавляются от стеклянного барахла, нераспроданного туристам за вчерашний день, не знаю. Может, так в Венеции моют тарелки. Звук резкий, но довольно музыкальный, и сопровождается он громкой руганью и смехом. К этому моменту ужас гигиенической бездны начинает отпускать меня. Пока осколки стекла выметают, во дворе внизу начинает играть радио. Кто– то с одного моста кричит ophrek~ на другом что-то на непонятном мне венецианском диалекте.
А потом гулкие колокола кампанилы и меньшие колокола трех соседских церквей более-менее в такт начинают созывать прихожан к заутрене. Музыка звучит, и я дома слушаю глубокую, поразительную тишину города жизни.
Я родился не там и никогда там не жил. Так что слова "я дома" – всего лишь бейсбольная метафора.
Я был в Венеции четырежды, каждый раз – по четыре дня. И каждый раз она погружалась в воду чуть-чуть глубже.
Если вы, господин мой, спросите меня в лоб (как попросили описать Землю), хочу ли я вернуться на Землю и почему, я отвечу, наверное:
"Да – чтобы увидеть Венецию зимой". Я видал ее лишь поздней весной и летом. Говорят, зимой там стоят жуткие холода и музеи закрыты даже чаще, чем летом, так что не зайти туда, не погреться у пламенно-золотых костров Тициана и Веронезе. Меж камнями сочится белый туман. Зимние бури часто заливают площадь Сен-Марко – эту прекраснейшую в мире гостиную, чьим потолком служит сияющее небо.
Море заглядывает даже в сам собор, волны и мозаики сплетают отблески и отражения, пять золотых куполов плывут над волнами, как воздушные шары, четыре бронзовых коня Нептуна фыркают и дрожат, почуяв родную стихию. Львы, без сомнения, продолжают смотреть вниз, отрешенно, мрачно, оценивающе, даже не соизволив шевельнуть крылом. Гондолы, наверное, плавают привязанные к самым кончикам причальных мачт или бьются на привязи о потолки затопленных лодочных домиков. А может, они дрейфуют по площади, мимо коней и золотых дирижаблей, мимо процессии Ангела и Трех Царей, мимо колокольни, рухнувшей в 1903 году и возведенной вновь, мимо обиженных голубей, ищущих ежедневной кормежки над холодными, сизыми неглубокими водами? Мерцают ли вечерами под водой электрические «йо-йо», приманивая духи утопших лангобардов?
Гондолы что зимой, что летом – черны. Их перекрасили в черный цвет давным-давно по случаю какого-то траура: из-за проигранной битвы, падения республики, смерти ребенка… не помню, почему гондолы носят траур. Это самые изящные суда, созданные человеческими руками, не исключая и того корабля, на котором я прилетел. Мягок предупредительный клич гондольера, выводящего свою лодочку на солнце из узкого канала, что течет под балконами и арками мостов, сквозь переливы теней, и все же далеко разносится он по мощеным и водным улицам: "Хоий-й!" – а кошки и львы на разогретых солнцем мостах только слушают молча, как молчите вы, господин мой, сейчас.