412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Уилл Селф » Дориан: имитация » Текст книги (страница 3)
Дориан: имитация
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:41

Текст книги "Дориан: имитация"


Автор книги: Уилл Селф



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц)

– Вы считаете… – Холл оставил пробел, моливший, чтобы в него подставили имя.

– Уоттон.

– …мистер Уоттон, что заниматься любой филантропией можно лишь напоказ? Конечно, если выискивать в ней игру, взирать на нее циническим оком, она и становится только «игрой».

– Я уверен, мистерХолл, вы согласитесь с тем, что и честнейший из социалистов не возропщет, став немного беднее – лишь бы никто другой не стал богаче.

– Вы полагаете, среди молодых людей, учинивших на прошлой неделе беспорядки, имелись такие вот честные социалисты?

– Вполне вероятно, однако точно я знаю лишь, что среди них имелись manqué [13]13
  Неудавшийся, несостоявшийся (франц.)


[Закрыть]
балетные танцоры – изумительные, гибкие черные юноши. Я видел в новостях, как они разбивали, высоко и очень изящно вскидывая ноги, витрины обувных магазинов и затем, набрав охапки столь необходимых им для учебы туфель, удалялись, en faisant des pointes [14]14
  На высоких пуантах (франц.).


[Закрыть]
, по обломкам, – Уоттон прервался, к ним подошла худощавая, нервная женщина. За тридцать, рано поседевшая, в свободных брюках и хламиде, пошитой, казалось, из тонкой мешочной ткани.

– Здравствуйте, Джейн, – сказал он.

– Извините, – слетело с ее растрескавшихся губ; глаз она не подняла.

Она извинялась не просто за то, что помешала беседе, – она извинялась за все. За колониализм, расизм и дискриминацию женщин; за избиения в Армитсаре, Шарпвилле и Лондондерри; за насаждение сифилиса в Европе, опиума в Китае и алкоголизма в туземных племенах; за маленьких принцев в Тауэре [15]15
  Малолетний король Эдуард V и его младший брат Ричард, герцог Йоркский, убитые в Тауэре в 1483-м, – предположительно по приказу их дяди Ричарда III.


[Закрыть]
и за сам Тауэр. Эта женщина явно видела в мешковине de rigueur [16]16
  Нечто обязательное (франц.).


[Закрыть]
. Холл же увидел в этой женщине возможность сбежать, в каковую и вцепился обеими руками. «Все в порядке, Джейн – нам с вами необходимо поговорить. Уверен, эти молодые люди не станут возражать» – и он шустро повлек ее в сторону.

Дориан остался с Уоттоном, затараторившим: «Господи, он просто ужасен, серийный реалист – и наихудшего толка». Уоттон извлек капсулу, развинтил ее, нюхнул и вручил Дориану.

Дориан тоже нюхнул, а затем спросил:

– Кто она?

– Герцогиня? Нет, титулом она не пользуется, это женщина со странностями. Свое тряпье она сама же и соткала в какой-то забытой богом глинобитной дыре в Уттар Прадеш. У нее в Нарборо изящнейший в мире палладианский дворец, она же норовит отправить его – вместе с прочим пугающим богатством мужа – в пустоту.

– В пустоту?

– В Нирвану, что означает «вне иллюзий, нижний слой». Разумеется, верно, что у женщины наилучшего сорта голова неизменно пуста, отчего она охотно жертвует ею, однако безвкусность Джейн это нечто иное; она неподдельно затерялась в тургеневской белой пустыне, единственной альтернативе, какую буддизм предлагает взамен черной пустыни вечных мук христианства или материалистического исчезновения. И ее дом, – который мог бы стать очень большим приютом для великого множества молодых людей, следует сейчас тем же путем.

– Но она счастлива?

– Счастлива? Мой дорогой Дориан, она вне себя от злости. Будда ведь – святой покровитель и пассивных, и агрессивных.

– Она часто бывает в обществе?

– Разумеется, она же, мать ее, герцогиня. Никакая эксцентричность не способна оторвать ее от ей подобных. Аристократические сопляки вместе нюхают клей, аристократические буддисты вместе медитируют. В следующем месяце она непременно будет в Аббатстве, заодно со всеми прочими. И, верно, напялит особую, предназначенную для королевского венчания власяницу.

– Ненавижу эту собачью конуру, – Уоттон внезапно сменил галс.

– Вот это, – он сделал вид, будто собирается выплюнуть белое вино, которое они себе раздобыли, – декокт из желчи, изливаемой печенью состоящих в Коммунистической партии ипохондрических лоточников Лиона. А эти люди, – он обвел рукой дебютанток, педерастов, костюмы, – не способны толком использовать даже собственные дома, не говоря уж о том, чтобы дать приют кому бы то ни было еще. И особенно донимает меня вон тот мудак, – и верно, некий натужный тип с торчащими в стороны, точно шипы, волосами и в оправленных проволокой очках таращился на Уоттона. – Хочу на волю!

Он развернулся на каблуках и устремился к далеким двойным дверям.

Дориан остался стоять на месте, и натужный – он был добровольным координатором проекта, – присоединился к нему.

– Кто это? – выпалил он в удаляющуюся спину Уоттона. Сам координатор носил бесклассовое имя Джон.

– ‘Енри Уоттон, – ухмыльнулся Дориан, презирая себя за автоматическое переключение на издевательский кокни. – ‘н сынуля Филис.

– А вы с ним зачем связались?

– Он друг моего друга.

– Вид у него ни хрена не порядочный, – Джон взглянул Дориану в глаза. – На героинщика смахивает, хоть и щеголь.

– И гомик, – вы забыли сказать «гомик».

– Что?! – услышанное взяло Джона врасплох, однако Дориан уже удалился.

* * *

Тем временем, Уоттон столкнулся у выхода с Фертиком, приятелем давним и закадычным. Фертик вглядывался в Дориана. «Он изумительно красив, единственный живой цветок на этой плантации подделок». Сам Фертик росточком не вышел, а морщинистый лобик его покрывали печеночные звездочки. На голове Фертика сидел несомненный парик.

– Да, верно, – Уоттон принял застенчивый тон, – и я собираюсь пронзать его, как бабочку, пока он не завизжит, как свинья.

– Ничего у вас не получится, – снисходительно хихикнул Фертик. – Весь этот героин, кокаин, алкоголь, никотин и марихуана сделали ваш пенис маленьким и совершенно обмякшим.

– Я вам так скажу, Фергюс, – серьезно отозвался Уоттон, – я бы отказался от наркотиков навсегда, если бы не боязнь, что другие станут принимать их без меня.

Мимо проследовал официант, и Фертик, прежде чем ответить, снял с подноса бокал «Перье». «Никто и не предлагает, вам хоть на минуту перестать прожигать вашу жизнь, Генри. Это все равно, что МВФ призывать к порядку – пустая трата времени. Как Бэз?»

– Я не против того, чтобы отправлять в отставку любого любовника – лишь бы он ее принимал.

– Вы без нужды жестоки.

– А вы без надежды стары.

– А он, – Фертик решил проигнорировать оскорбление, предпочтя взамен строить глазки уже подходившему к ним Дориану, – он бесконечнокрасив. И кое-кого мне напоминает… говорить-то он умеет?

– Какая разница? Дориан, это Фергюс; Фергюс, это Дориан. Вот и все, что обоим вам покамест следует знать. Остальное узнаете, когда оно станет тошнотворным. Пока. – И Уоттон шагнул к дверям, явно ожидая, что Дориан последует за ним. Дориан – со слабым «Извините», обращенным к Фертику, – подчинился.

На улице он, чувствовавший себя одуревшим от наркотиков и странно, непонятно возвеличенным окружением офисных громад, обнаружил вскоре, что застрял с Уоттоном перед витриной портного. Оба разглядывали модель джентльмена, образцового во всех отношениях, вот разве что безголового. «Кто этот Фергюс?» – спросил Дориан за неимением иной мысли, какую можно было б облечь в слова.

– Фертик безмерно богат, – одолжил его ответом Уоттон, – торговля земельной собственностью. Он также безмерно гомосексуален; при нем живут его личные катамиты. Не лишен класса – отцом ему приходился лорд Роукби. Ну и, без малого психопатичен, – однажды, катаясь на лыжах, он убил человека, подстроив несчастный, якобы, случай. Затея, как вы, не сомневаюсь, понимаете не из самых простых.

И с этими словами Уоттон, взяв своего сонного, одурманенного послушника за руку, повел его к «Ягу». Настала пора отвезти Дориана Грея куда-нибудь еще для наставлений более интимных и потаенных.

3

Неделю спустя Генри Уоттон навестил Фертика в его особнячке, стоявшем в верху одного из тех кварталов Набережной Челси, что сообщают виду, когда смотришь с другого берега реки, облик почти голландский. В то лето Британия занималась тем, что дожигала остатки еще сохранившихся у нее иллюзий и, возможно, поэтому Генри Уоттон чувствовал себя более, чем когда бы то ни было, обязанным укрыть свою тайную уязвленность под традиционнейшим из одеяний. Отправляясь на этот одиннадцатичасовой завтрак, он отдал предпочтение зеленым вельветовым брюкам, грубым коричневым башмакам, зеленовато-голубому свитеру «Прингл» и клетчатой рубашке «Вайэлла» – что было, есть и останется навсегда униформой страдающего серьезной задержкой в развитии сельского джентльмена.

Добиться от Фертика приглашения неизменно было делом нелегким – у него имелся пунктик, вообще присущий людям, унаследовавшим состояние и сумевшим его приумножить: Фертик был пугающе скареден. Он не желал приглашать кого бы то ни было к завтраку, потому что желал съедать его сам. Он желал обжираться и обжирался, обслуживаемый чередою мальчиков с Дилли. Он желал брать одно за другим теплые, сваренные на неторопливом огне яйца, снесенные вольно гуляющими курами, срезать с них верхушки и припорашивать оные белужьей икрой, попивая при этом превосходнейшее шампанское. Теперь же ему пришлось разделить эти яства с Генри Уоттоном – как разделить и свои равно роскошные комнаты. Комнаты, подобные спокойной заводи светскости, затаившейся за водопадом городской жизни.

Вкусами Фертик обладал серьезными. Паркетные полы были покрыты хорошими персидскими коврами, на затянутых в желтый шелк стенах висели превосходные современные полотна. В квартире пахло ульем. Пыльца, воск, маточное молочко, мед. Почтенные книжные шкафы должным образом секвестровали принадлежащее Фертику серьезное собрание увесистых томов. Снаружи необычайно ярко посверкивала под солнцем излука реки. Внутри же все погружалось в украдчивый, уютный полумрак.

Фертику и его гостю небезупречно прислуживал нынешний катамит, очередной юноша с Дилли, Иона. То был крупный, остриженный под машинку забияка, управлявшийся со столовым серебром спустя рукава. Всякий раз, как Иона подносил Уоттону корзиночку с тостами, тому бросалось в глаза слово «ХРЕН», нататуированное на костяшках его правого кулака, а всякий раз, как наполнял бокал, – слово «ЖОПА» на костяшках левого. «Спасибо, Иона, – сказал Фертик, – а теперь верни его в холодильник, да, разумеется, – ведерко

Уоттон выпустил поверх маленького серебряного блюда с трюфелями клуб сигаретного дыма. «А я привязался к этому юноше, к Грею» – промурлыкал он. «Я знаю» – устало промямлил хозяин.

– Просто отвратительно, Фергюс, вы все всегда знаете – быть может, вы Бог?

– Это был бы недурной поворот событий, – казалось, Фертик всерьез задумался над последствиями такого поворота, во всяком случае, старые, ящеричьи глаза его прикрылись почти прозрачными веками.

Если бы Фертик был Богом, это многое объяснило бы. Прежде всего, распространенность зла и степень его процветания, – ведь Фертик, по большей части, предоставлял мир ему самому, впадая, – вольнонаемная жертва нарколепсии, – в дремоту. Что произошло и сейчас: окошко сознания Фертика медленно затворилось, чело его склонилось к овеянным дымом трюфелям. «Быть может, pour m’sieur un petit cachou?» – Уоттон изобразил для Ионе заглатыванье таблетки.

– Уже достаю, приятель, – Иона подошел к буфету и извлек из толчеи безделок и финтифлюшек коробочку с таблетками.

– На чем он нынче? – поинтересовался Уоттон, принимая тон захваченного своим хобби человека, который Уоттон приберегал для самых серьезных бесед о наркотиках.

– Как обычно, пять миллиграммов «Декси» в день и колеса, если выходит покутить.

– Не поделитесь? – двадцатифунтовая бумажка, появившаяся в ладони Уоттона, быстро сменилась коробочкой с меньшей, чем следовало бы дозой.

– Давай, Фергюс, старая любовь моя, – Иона с удивительной нежностью покачал головку Фертика, и когда челюсти того разошлись, ловко вложил ему в рот парочку «Декси», – на-ка, смой их шампунем.

– Гаа! У… гаа! Горько.

Фертик мгновенно очнулся.

– Всегда горько, – если их разжевывать.

– А я люблю разжевывать – еще шампанского… да, так лучше… намного.

Пока Фертик глотал шампанское, Иона продолжал баюкать его бородавчатую голову. Ящеричьи глаза загорелись, открылись пошире и уставились на двадцатку, так и застрявшую между «П» и «А» левой ладони Ионы. «Вы молодые, воображаете, что деньги способны дать вам все» – беззлобно промямлил Фертик.

Вот, подумал Уоттон, достойный педераст старого закала – он не платит слугам, но предпочитает, чтобы те щегольски его обворовывали. «А старики вроде вас прекрасно знают, что это именно так». Генри нарочито разжевал собственную «Декси» и защелкнул коробочку.

– Вы еще здесь? – осведомился миниатюрный Морфей.

– И буду здесь, пока вы не расскажете мне, что вам известно о Дориане Грее.

– На это уйдут часы, – Фертик выпростался из рук Ионы, – а я не готов терпеть вас даже часть потребного времени – вы слишком много едите, Уоттон, завтракать с вами все равно, что с какой-нибудь высококлассной проституткой в штанах. Но я действительно узнал его – я знавал его дурацкого папашу, и дурацкую мамашу тоже. Собственно, он и живет-то почти что дверь в дверь со мной… через реку, за Баттерси-Парк…

– Мне известно, где он живет, Фергюс, то, что я хочу узнать, в адресной книге не значится. Он явно уклоняется от разговоров о своих родителях.

– И имеет на то основания. – Фертик широко зевнул, потянулся, встал и подошел к камину, где, вместо того, чтобы облокотиться о доску, как сделал бы любой рядовой человек, затиснулся под нее. – Отец Дориана был из наших, большой причудник, к тому же – завсегдатай «Грейпс», он любил покрасоваться в мундире, как и все мы во время войны…

– Войны? – не поверил Уоттон. – Какой войны – Крымской?

– Нет, Второй. Вы, молодняк, полагаете столь многое само собой разумеющимся, вы ничего не знаете о том, какими мы были тогда, о нежности, которой могли проникаться друг к другу мужчины из разных слоев общества. – Протянув руку над головой, Фертик выбрал фотографию в затейливой рамке из золота и слоновой кости, стоявшую в ряду множества ей подобных. Фотография изображала молодого человека в круглой шапке и куртке с бранденбургами. – А, ладно, – глаза его затуманились, – я отвлекся. Отец Дориана, Джонни Грей. Он был игрок и пьяница из тех, что крутились вокруг везунчика Лукана, – был тем, что сходило за мужчину в ту пору, когда мир – для подобного рода мужчины – не превышал размерами школьного глобуса. Он умел произвести впечатление, можете мне поверить. Очень прямой, не терпевший никакого наушничества…

– Но откуда вы знаете, что он был педерастом?

– У нас были схожие вкусы, я бы выразился так. Нужно ли уточнять? Как бы там ни было, он женился на матери Дориана – Франческе Мутти – и зачем? Ради показухи, нечего и сомневаться, ну и потомства тоже. Хотя у него уже имелся наследник от прошлого брака; впрочем, такие люди любят делать запасы. Я слышал разговоры о том, будто он был жесток с мальчиком – пока дружественно настроенная аорта не лишила нас его общества.

– А мать?

– Ничего о ней не слышал, мой дорогой! Она была этакой Лоллобриджидой, только потоньше и поизящнее. Очень красивая, очень эротичная – если, конечно, вам по душе влагалища.

* * *

Бóльшую часть времени Генри Уоттон вовсе не был уверен в том, какой из человечьих полов он предпочитает, ни даже в том, нравится ли ему секс с представителями собственного вида. Сосцы и сикели, солопы, лепестки? Что дальше?

Это верно, его безумная, буйная и все еще безудержная страсть к наркотикам отняла у него немало сил, однако импотентом он не был – пока; его разъедала двойственность более глубокая и странная, чем прямая и мужественная ненависть гомосексуалиста к себе самому. Генри Уоттон любил говорить – всякому, кто желал его слушать, – что «самым знаменательным типом современности является хамелеон». И хотя внешний его облик – костюмы с Сэвил-Роу, вещицы с Джермин-стрит и Бонд-стрит – казалось, спорил с этим высказыванием, истинна состояла в том, что под поверхностью планеты Уоттон лежал мир абсолютно текучий. Он был Мандарином интеллекта, набившим мозоли, уничтожая Космических оккупантов, выскочкой, предававшимся самой опасной классовой спелеологии. Он не исповедовал никаких политических взглядов, кроме необходимости революционных перемен – к худшему. В контексте столь всесторонне своенравного темперамента, сексуальная противоречивость была почти избыточной. Во всяком случае, так ему нравилось думать.

Ему также нравилось думать, что в любовнике он ищет не столько такое-то лицо или этакую фигуру – не говоря уж о стиле. (Ха! Как педерастично, как манерно, как изысканно, словно журчанье мочи в биде. Стиль – само это слово способно заставить его еще сотню десятилетий перебирать внутренние четки презрения). Нет, то, чего искал Уоттон, было нравственной глиной, которую можно лепить и формировать с той степенью определенности, отсутствие которой он ощущал в себе. Генри Уоттон хотел всего только быть кем-нибудьпо доверенности.

Бэзил Холлуорд с его разговорами об «отсутствии стыда», с его прозелитской приверженностью правам «геев» (еще одно слово, которое если и могло существовать в лексиконе Уоттона, то всего лишь как оклик), оказался слишком несговорчивым, чтобы осуществить этот замысел на нем, как на податливом материале. Впрочем, Бэз, с его утонченной воинственностью, был отвергнут на ином основании. Уоттон не возражал против того, чтобы двойник его был борцом за светлую жизнь гомосексуалистов, собственно говоря, его бы это даже устроило. Дело было, скорее, в том, что Бэз цеплялся за столь экзальтированные представления о собственном артистизме, что его просто необходимо было отправить в отставку.

Бэз старался утвердиться в роли фламинго, между тем как Уоттон желал использовать его в качестве крокетного молотка. И дело не в том, что Уоттон считал себя игроком, – в конце концов, что бы и сам-то он делал, если бему пришлось стать художником, как не задирал цены на бутылки с мочой и не забивал банками с консервированным дерьмом полки на рынке личных сувенирчиков? Он сознавал – Бэз прав относительно направления, принятого концептуальным искусством, что до искусства, требующего чего-то большего, нежели сноровка, увы, нужными для него умениями Уоттон тоже не обладал. Как не обладал ни ясностью сознания, необходимой для занятий литературой, ни фанатизмом, потребным для съемок фильма. Люди, знакомившиеся с ним на добропорядочных коктейлях, попасть на которые можно было только по приглашению, полагали, будто он подает себя как некоего современного денди, flâneur’аили бульвардье, усматривая в себе самом произведение искусства. Те же, кто встречался с ним в притонах или подпольных клубах, принимали как нечто само собой разумеющееся, что у него имеется личное состояние. Однако ни то, ни другое верным не было.

Уоттон состоял на иждивении жены, Нетопырки, он не создал ничего, кроме тех, подобных Дориану людей, с которыми некогда познакомился и которыми с тех пор манипулировал. Подобно некоему царственному матриарху, сам Уоттон вульгарных симптомов женоненавистничества не выказывал, он был, скорее, их переносчиком. Никто – avant la lettre– не поверил бы, будто между Уоттонами происходили половые сношения. Она представлялась слишком невнятной, он слишком независимым, чтобы их гениталии могли подобраться друг к другу достаточно близко и в подходящее для этого время. Если таковые и набухали одновременно, их, надо полагать, разделяла стена либо пол с потолком.

Что же, если Уоттон обладал способностью совершить акт любви, пробившись через твердую поверхность, одаренность его воображения была равно волшебной. Ему достаточно было провести в обществе любовника лишь краткое время, чтобы затем с немыслимой точностью рисовать его дела и поступки.

* * *

После недельного знакомства с Уоттоном, в состав которого вошла и единственная ночь, проведенная в кроваво-красной спальне на первом этаже дома Уоттона в Челси, с Дорианом приключился вульгарный приступ ненависти к женщинам вообще. Он обнаружил, что презирает их формы, запах, гениталии, липко-сладкие секреции – слезные, вагинальные, эмоциональные – волосы, лица, напевность их голосов. Все это оказалось особенно неудачным для молодой женщины, с которой он предавался любовным играм в последний свой оксфордский терм. «Играм» в том смысле, что Дориан от случая к случаю изображал влюбленность, между тем как она старательно сооружала для себя типовую иллюзию, с которой и намеревалась жить дальше. «Любовным» – ни в каком смысле вообще.

Она приехала в Лондон, чтобы повидаться с Дорианом после двухнедельного телефонного молчания. С его стороны. И заявилась прямиком в его пентхауз, расположенный в роскошной, глядящей на парк части многоквартирного дома «Принц Уэльский». Дориан впустил ее в квартиру, и она тут же сбросила потные сандалии, словно желая ощутить ступнями холодок плиточного пола. Все происходило зловонным утром того самого дня, в который Уоттон посетил Фертика. Дориан заваривал для нее чай в превосходно обставленной кухне, а она тем временем прохаживалась по гостиной, погружая лапы в глубокий ворс ковра. Она была блондинкой с кошачьими повадками, звали ее Элен и была она красива – если, конечно, вам по душе влагалища.

– Зачем столько мониторов? – спросила она.

– Это видео инсталляция, подобие телевизионной скульптуры.

– Что такое видео инсталляция, я знаю.

– Ее сделал один мой знакомый, Бэз.

Дориан вошел в стенную нишу и защелкал переключателями. Мониторы с шипением ожили. На экранах засветился голый Дориан. Элен вглядывалась в великолепные тела. Творение Бэза Холлуорда было не лишено коварства – оно заставляло всех, кто его созерцал, поневоле обращаться в соглядатаев, в «Смеющихся кавалеров», вынужденных пожирать молодого человека вытаращенными глазами.

– Он педик? – резко спросила Элен.

– Что?

– Ты слышал. Человек, который сделал это, педик? Ты ведь знаешь, что это такое, верно?

Вот так оно и происходило, по всем вероятиям. Вообще говоря, списывать со счетов молодых женщин, подобных Элен, отпрысков крупной буржуазии, выпускниц гемпширских монастырских школ, девиц, впадающих в неистовство, обнаруживая, что у них там такое находится, между их влажными бедрами, было большой ошибкой. Ей хватало ума, чтобы заниматься теологией, и проницательности, чтобы понять значение чайных листьев в осушенной ею чашке.

– Почему «Серый граф»?

– Что?

– Почему ты пьешь «Серого графа»? Это так банально.

– А… не знаю… один мой знакомый… он заваривает этот чай… и говорит, что у него несравненный вкус.

– Ты об этом художнике?

– Нет, о его друге, сыне женщины, собирающей средства для проекта «Бездомная молодость».

– А имя у этого друга имеется?

– Уоттон… Генри.

Наступившее следом молчание не было неловким – оно было грубым и глупым. Точно пьяный, распустивший слюни студент, оно моталось по отдающему модным минимализмом пентхаузу, натыкаясь на массивные голубые диваны, на огромный кофейный столик, на полированного дерева цоколи, подпиравшие девять мониторов «Катодного Нарцисса». Дориан так легко поддавался чужому влиянию – оба они это знали. Он перенимал стили, манеры, даже привычки других людей так же, как кухонное полотенце впитывает пролитое молоко. И имело ли смысл плакаться по этому поводу? Когда Дориан только еще начал спать с Элен, он пристрастился к «Лапсанг сушонгу», – теперь его учил заваривать чай кто-то другой. Конечно, она знала, что Дориан педераст, но только так, как все мы знаем, что нам предстоит умереть.

И все же, она расстегнула верх своего платья – стопроцентный хлопок в неровных серых и черных квадратах, похожий на нарисованную дошкольником шотландку. Покрой его смутно напоминал 1920-е: средней длины, с тесным лифом и низким поясом. Запомните, чтобы узнать, сколько раз воскресал тот или иной стиль, нужно разделить десятилетие очередного его воскрешения на десятилетие его же рождения. Эта формула справедлива для всего двадцатого века, бывшего арифметической культурной прогрессией модальных повторов. Но мы отвлекаемся.

Она расстегнула платье, дабы выставить напоказ мишеневидные груди – коричневое на белом на коричневом. Коричневые сосцы на белом мясе, наросшем поверх коричневой реберной клетки. Она еще не настолько порвала с изначальной своей средой, чтобы загорать без лифчика. Она расстегнула платье, дабы показать ласковый ландшафт своего тела, его мягкий суглинок и еще более мягкие заросли. Она позволила платью спасть с ее теплых, осыпанных родинками плеч и застыла в усвоенной тем же десятилетием позе «ар деко», проведя ладонью по остриженной «под мальчика» голове, прежде чем нырнуть ласточкой в здесь и сейчас пентхауза. Она удерживала позицию – руки за спиной, грудь выставлена вперед, ни дать ни взять, фигурка на автомобильном капоте.

Дориан – который, даже обнажаясь, казался облаченным в застегнутый до горла костюм дельфийского возничего – никогда не выглядел более одетым, чем сейчас. Он прислонился спиной к стене – белые манжеты рубашки подвернуты на гладких предплечьях, парящий чай, поблескивающая грудь.

– Значит, больше ты со мной встречаться не станешь, никогда?

Невинный гамбит Элен потерпел неудачу, и она присела с неловкой небрежностью женщины, у которой нет ни скромности, ни привлекательности, ибо у нее отняли и то, и другое.

– Ну почему же, стану. Мы же друзья. Мы были друзьями еще до того, как начали трахаться. Хорошими, я надеюсь, друзьями.

– Но это означает, что ты не любишь меня, так?

– Элен, то, что я мастурбирую, не значит, что я влюблен в мою руку.

– Ты занимался этим со мной и тебе нравилось. В чем дело? Или я недостаточно для тебя похожа на мальчика?

Вот именно. На мальчика она никак уж не походила. Более того, короткая стрижка, прямые линии платья эпохи модерн – все это лишь на миг отвело нам глаза, а как только обман открылся, мы ощутили себя более, чем обманутыми: вопиющей женственностью Элен, ее обильными грудями, штриховым ореолом волос, полными бедрами, всей ее оскорбительной пышностью.

– Генри Уоттон не мальчик, – авторитетным тоном заявил Дориан, – он мужчина.

– Чем… чем ты с ним занимаешься? Он… он содомизируеттебя? – Элен старалась, как могла, и все-таки слово это, произнесенное ею с чистым выговором девушки из «Пони клуба», прозвучало как до смешного технический термин.

– На самом деле, это я ему вставляю. Ему так больше нравится. Удивительное дело, Элен, – Дориана охватило животное оживление, – когда я беру его, он становится уступчивым и темпераментным, точно потерявшая голову старая дева. Поразительное преображение.

Поразительное преображение произошло и с самим Дорианом, но, как это ни парадоксально, оголенная бесчувственность, с которой он распространялся об интимных особенностях ее преемника, победила Элен. Она поняла – как понимали до нее многие женщины, оказавшиеся в подобных же обстоятельствах, – эта новая любовная связь принадлежит к совершенно иному порядку вещей – неравноценному, недоступному, – а изменения, произведенные ею в Дориане, необратимы.

– Все это кажется мне отвратительным. Грязным.

– О, поверь мне, Элен, это не так, просто-напросто не так.

В тот же день, немного позже, Дориан отправился в Сохо. Сохо был – в то время – местом достаточно разухабистым, но все же не таким вопиющим, в какое обратился ныне. Магазинчики «Янус» для мазохисток открылись совсем недавно, а паб «Швейцарец» только еще набирал силу вместе с другими кое-как перебивавшимися ночными пристанищами, стеснившимися здесь, точно улитки, под плоским каменным небом города.

Дориан Грей чуял все это нутром. Он чуял также, как трепещет пущенная в полет по Шафтсбери-авеню стрела Эроса, смертоносное оружие любви, нацеленное торгующими своим телом мужчинами в торговцев наркотой, переминавшихся у аптеки «Холлз». Торговцы поймали стрелу, переделали в шприц и запустили обратно.

Дориан Грей стоял перед убого неприметной дверью приюта «Бездомная молодость». Время шло уже к вечеру и проживающий в пригородах служивый люд топотал мимо него, направляясь по домам. Дориан же домой идти не собирался, он пришел навестить бездомного молодого человека, время с которым проводил, по большей части, беседуя, бесцельно слоняясь по городу и предаваясь взаимным фантазиям. Пришел, чтобы закогтить этого черного петушка. Однако, когда он поднял руку к звонку, дверь распахнулась от сильного толчка и тот самый петушок выскочил наружу – торопливо – и скользнул мимо Дориана.

Он был неудержим: нервный, как антилопа, – и такой же стремительный. Волосы попрыгивали на его наэлектризованной голове, походя на опрятный моток черного шнура, с плеча свисала скатка постельного белья, первыми же бросались в глаза работавшие, как шатуны, колени и локти. Он смахивал на коническую швабру сумрачного гнева, проткнувшую пирожную корочку офисных модниц в белых воротничках. Дориану удалось перехватить чернокожего, когда тот остановился, чтобы пропустить пролетавший мимо 19-й автобус.

– Герман!.. Друг! Куда ты?

– А тебе какая, на хер, разница? – Герман обернулся к Дориану. Драчливый он был парень, этот Герман. Жутко агрессивный. Ростом и сложением он походил на Дориана. Правда, гибкости в нем было побольше и женственности тоже. Подобие голубого Эдипа, вечно грозящего вырвать глаза либо вам, либо себе.

– Извини, я совсем не хотел тебя злить. Просто… помнишь, мы разговаривали, и ты, вроде, сказал…

– Я не могу оставаться в этом долбанном приюте, не могу я здесь оставаться. – Герман рывком отскочил от Дориана и снова двинулся по Шафтсбери-авеню.

– Но разве весь смысл этого места не в том…

– Что? Что!

– Чтобы в нем ночевать.

– Послушай! – он снова остановился. – Я не могу жить в приюте, потому что дозы в нем ни хера не достанешь, ширяться юте нельзя, а если я не могу ширнуть, то не могу и работать, а не могу работать, так не могу и дозу купить. И если кот вроде тебя, Дориан, возьмет меня за жопу, так я ему даже дать не сумею. А теперь отвали – не мозоль глаза.

– Я не хотел тебя… я думал, мы с тобой ладим. Мы же разговаривали.

– Дерьмо! Разговаривали.

– Слушай, если тебе нужны деньги, я с удовольствием…

В более подходящую минуту Дориан этого произнести не смог бы, ибо в тот же миг и объявился хромавший по улице продавец наркоты, обратившийся уже в легенду Фронт-Лейн, и так тесно соединившийся в сознании клиентуры со своим товаром (а это, если вдуматься, нередко случается с теми, кто торгует в розницу – в частности, рыбой), что его и называли-то «Дики и Риты». Или же просто ДР – то есть Доктор.

Прозвище на редкость верное, поскольку «Риталин» и «Диканол», коими торговал Доктор, выкрадывался или добывался обманным путем – хотя порой и по законным рецептам, – наркоманами, которые использовали их как дешевую замену героина с кокаином, коих они так жаждали. Не уместно ли так же и то, что в другом десятилетии «Риталину» предстояло стать лекарством, ограниченно применявшимся для успокоения тех, кого медико-образовательный истеблишмент счел страдающими «дефицитом внимания»? Действительно ли метамфетамин успокаивает гиперактивных детей или просто позволяет им по-доброму зациклиться на подробностях нашего крошечного общества с его игрушечными машинками и домами? Если взглянуть на них в перспективе, не образовывали ль торговцы Уэст-Энда с их «Диками» и «Ритами» избыточный психический гнойник, который, прорвавшись, залил своей отравой всю страну? Разве государственное здравоохранение не было, причем всегда, завуалированным средством, гарантировавшим, что все наше общество подсядет на лекарства?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю