Текст книги "Три красных квадрата на черном фоне"
Автор книги: Тонино Бенаквиста
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)
– А вы не боитесь? Вдруг вы ошибаетесь с самого начала?
– Не может быть. Вы никогда не догадаетесь, с чего началось мое расследование. Мы с приятелем разглядывали каталог, и там были репродукции двух коллажей – один 1911 года, другой – 1923-го. И вдруг мы замечаем, что в обоих фигурируют одни и те же обои – это с разницей в двенадцать лет! Есть еще и другие ляпы такого же сорта. Мне не хватает только имени художника, который писал эти фальсификации.
– Вы думаете, кто-то из его протеже оказал патрону такую услугу?
– Честно говоря, не знаю.
На ум мне пришла одна циничная личность, расточавшая ядовитые шуточки в адрес своего благодетеля.
– Это мог бы быть Линнель?
– Не думаю. Это было бы слишком прекрасно для моего досье. Выставляясь в Бобуре, такими делишками руки не марают.
Я задал ей еще сто вопросов, бессвязных и лихорадочных, всеми средствами пытаясь соединить наши истории – Морана, Альфонсо, объективистов, – и в голове у меня все окончательно перепуталось.
– Не нервничайте так, вполне возможно, что между этими делами нет ничего общего.
– Предлагаю сделку. Вы поставляете мне сведения, а я занимаюсь Деларжем.
– Что?
– Мы можем работать в одной команде – вы и я. Вы журналист, вас пропустят туда, куда мне нет хода. Вы будете искать все возможные связи между Линнелем и Мораном.
– Смешной вы. Что я буду с этого иметь? И куда я пойду?
– В Школу изящных искусств. Они оба оттуда, окончили ее примерно в одно время.
– А вы что будете делать?
– Я? Ничего. Буду спокойненько ждать. Но, если обнаружится хоть малейшая связь между вашей историей и моей, вы получите очень много. Я пойду на переговоры с Деларжем.
– Переговоры? На предмет чего?
– На предмет интервью. Такого интервью, какого вам никогда не добиться.
Похоже, мое психическое состояние начинает внушать юной пробивной журналистке серьезные сомнения. Я же снова вижу, как она хороша, может, немного уязвима, и это придает нашему разговору самую чуточку нормальности. Она думает совсем недолго.
– А где гарантия, что вы про меня не забудете?
И, не дожидаясь ответа, продолжает, снизив тон:
– Я хочу знать имя фальсификатора. Копайте, выбейте из него доказательство, письменное доказательство, что-нибудь такое, чтобы я смогла это опубликовать. После появления моего досье в печати, будет процесс, мне это уже пообещали многие, и это будет еще один документ для суда. Неопровержимое доказательство. Но это не все. Мне нужно кое-что еще.
Тут уже я взглянул на нее по-другому.
– Я хочу иметь эксклюзивное право на ваше дело. На всё. Я хочу быть первой, кто о нем заговорит. Я уже чувствую – это будет основной материал сентябрьского номера. Завтра же пойду в Школу изящных искусств. Позвоните мне домой.
Я расстался с ней, недоумевая, кто из нас одержим в большей степени.
* * *
Мне не понадобилось совершать ритуальный удар ногой в дверь – она открылась сама собой после первого поворота ключа, от чего рука у меня похолодела. На второй замок я теперь не закрываю, но никогда не забываю повернуть ключ на два оборота. Стоя на пороге, я какое-то время ждал, что что-нибудь произойдет. Затем, не входя в прихожую, нащупал выключатель и отважился наконец заглянуть внутрь.
Ничего. Все тихо, ни единого следа чужого присутствия. Беспорядок на столе похож на мой собственный, стенной шкаф закрыт. Я вхожу в комнату, рука все еще дрожит, по спине бегают мурашки. Зажигаю все лампы, открываю окно, громко говорю вслух сам с собой. Выброс адреналина ударил по башке, и я присаживаюсь на краешек кровати. Здесь нечего красть, кроме нескольких измятых листков бумаги, показывающих, какие идеи засели у меня в голове.
Стоило забыть повернуть ключ на второй оборот, и всю мою храбрость как рукой сняло: я снова превратился в калеку, каким был в самый первый день, – разве что злобы поубавилось. Когда эта озлобленность покидает меня, я превращаюсь в самого уязвимого из людей. Острый приступ тоски подкатывает к глазам. Жажда мести – это всего лишь раковая опухоль, гангрена, она заражает самые сокровенные мои мысли и питается моей волей. Иными вечерами я проклинаю свое одиночество сильнее, чем все остальное.
Я захлопнул дверь ногой, но этого показалось мало, и я пнул стол, потом стулья, вещи стали падать, и я остановился, лишь когда почувствовал жгучую боль в ноге. Это меня успокоило, чуть-чуть. Скоро я научусь избавляться от негативной энергии так, чтобы это не причиняло боли. Этой ночью едва уловимый аромат молодой женщины и скудость собственной спеси вряд ли дадут мне уснуть. Я ударил обрубком о край стола – невольно, ожидая, вероятно, какой-то реакции несуществующей руки. А потом лег, не раздеваясь и не погасив света.
И в эту секунду почувствовал, что я не один.
Я резко сел и повернул голову, и тут рядом с постелью возникла какая-то фигура с занесенной рукой. Я закричал. Призрак. Я успел узнать это лицо в тот самый момент, как статуя навалилась на меня, схватив руками за горло и придавив всем весом к постели, шею обвил шнурок, не давая закричать, я протянул правую руку, чтобы вцепиться ему в лицо, но ничего не произошло, резким движением он дернул удавку на себя, она впилась в мое тело, из глотки вырвался глухой звук, я безуспешно попытался дотянуться левой рукой до его глаз, он уперся ладонью мне в лоб, в глазах у меня побелело, и узел шнурка, переместившись, впился мне в трахею. Я почувствовал, что задыхаюсь и теряю сознание.
Тону в объятиях…
С вылезшими на лоб глазами…
И тут этими самыми глазами я увидел сквозь туман, совсем рядом, бильярдный кий.
Я изловчился, чтобы дотянуться до него, он заметил это и попытался удержать мою руку, шнурок чуть ослаб, он потерял равновесие и покатился вместе со мной на пол. Я закашлялся так, что у меня чуть не лопнуло горло, а он успел вскочить и опять поймать шнурок, я почти вслепую схватил свое копье, рукоятка несильно стукнула его по лбу, он едва обернулся, шнурок снова впился в меня, но я размахнулся и со всей силы влепил ему кием в морду. Закашлявшись чуть не до рвоты, я все же нашел в себе силы ударить еще, и еще, четыре, пять раз, но тут дыхания не хватило, ноги подкосились, и я сел.
Едва отдышавшись, я схватился рукой за свое горящее огнем горло, стараясь дышать носом. Какое-то время, все еще сипя и кряхтя, я ждал, пока легкие снова наполнятся воздухом. Шею свело от боли. Я увидел, как он ползком, словно поверженный боксер, медленно-медленно пробирается к двери. Я издал какой-то немыслимый звук: мне так хотелось сказать ему, но я смог лишь проскулить что-то, как глухонемой, тогда я стал думать, изо всех сил, в надежде, что он услышит мою мысль. Слушай, пора кончать, нам обоим… Что ты делаешь?.. Вернись… Надо покончить с этим сегодня же… Куда же ты?..
Он отнял руки от лица, чтобы схватиться за ножки стола, но они соскользнули, липкие от крови, я ничего не мог сделать, когда он все же поднялся на ноги. Снаружи меня окликнул сосед. Захлебываясь глухим кашлем и слезами, с удавкой на шее, я не смог подняться с кровати.
Он все же ушел, натыкаясь на мебель. Я не видел этого, пристыв взглядом к тянущемуся за ним извилистому кровавому следу.
А потом я стал плакать, навзрыд, заливаясь слезами все больше и больше.
Не знаю, сколько это все продолжалось, но несколько веков спустя я увидел бледное лицо соседа снизу, осторожно заглядывающее в приоткрытую дверь. Он что-то говорил про шум, про кровь и про полицию. Я хотел ответить, но горло болело все сильнее, и это напомнило мне больницу, скрепки во рту и невозможность произнести ни слова. Я медленно покачал головой, показал пальцем на дверь, а потом тихонько прижал ладонь к щеке, давая понять, чтобы он шел спать.
В комнате все еще стояла удушающая атмосфера насилия, и, видимо, поняв, что в такой ситуации ему не стоит нарушать обретенный мной наконец покой, он бесшумно закрыл за собой дверь.
5
Я чуть было не ушел, не убрав кровищу. Стоя на коленях, я прошелся тряпкой по еще свежим пятнам. Мне просто представилось собственное возвращение домой и неприятное удивление, с которым я обнаружу свое жилище заляпанным запекшейся кровью. Взяв рюкзак и засунув туда кое-что из вещей, я вышел на улицу, в предрассветную прохладу, не зная еще, куда приведет меня мое полное отсутствие желания чего бы то ни было. Чего я хочу: мести, покоя, пойти по улице налево или направо? Не знаю, что-то я растерялся.
Ему надо было остаться. Какой же я все-таки идиот, что не подумал в свое время о протезе. Каждый раз после очередной встречи с ним жалею об этом. Хороший, старомодный крюк, при этом остро отточенный, – вот, что мне надо. Если подумать, сейчас такое приспособление пригодилось бы мне даже больше, чем рука.
Я скорее найду номер, если пойду в сторону площади Республики. На два-три дня, может, больше, но никак не меньше.
Джентльмену нужна моя шкура. Его раздражает моя память, полная свеженьких воспоминаний, моя ксерокопия «Опыта № 30», моя разговорчивость и мой слишком крепкий нос. Наверно, он иногда обо мне думает. Дорого бы я дал, чтобы узнать, каким он меня видит.
Горло напоминает о себе при каждом глотании. Но голос понемногу возвращается. Время от времени я пробую голосовые связки – от низких к высоким.
Вот влип так уж влип. Припекает со всех сторон. Может, эти ощущения и имел в виду Бриансон, когда говорил о человеке с серьезными ожогами?
Отель «Карро дю Тампль». Первый с горящей в такой час вывеской. Шесть утра, портье, наверно, спит. Оказывается, нет, вон он, я его вижу, среди корзин с круассанами.
Он подходит. Номер? Есть только один, с большой кроватью, я беру его и плачу за двое суток вперед. Когда подъем? Нет никакого подъема. После десяти тридцати завтрак не подают. Что ж, пусть так. Спасибо.
Номер шестьдесят два. Я принял горячий душ в полной темноте, чтобы не видеть в зеркале темный след вокруг шеи. Затылок еще болит. Кровать такая огромная, что я в ней совсем потерялся. Тут меня никому не найти.
* * *
Белый и красный сходятся в углу на зеленом сукне стола… Боюсь, не найти мне покоя, так они и будут вечно преследовать меня. Один и тот же сон, один и тот же удар. И нет в этом никакого символа, никакой тайны, никакой разгадки. Все обыденно до слез, и тем страшнее пробуждение.
Прежде чем одеться, я отважился взглянуть на себя в зеркало шкафа. Вид сзади, вид спереди. Впервые, с самой ампутации, я вижу себя совершенно голым. Физиономия малость опухла, после вчерашнего или позавчерашнего – не знаю. Я немного располнел. Может, это оптический обман, но правая рука как будто сжалась по сравнению с левой. Атрофия, все ясно. Если ничего не делать, скоро она вообще превратится в цыплячье крылышко. Шея – не синяя и не черная, а просто красная, с шелушащейся кожей, пылинки которой после прикосновения остаются на пальцах. Хорошо видно красную полосу от удавки. Синяки на плечах и на ляжках начинают желтеть. Все вместе напоминает Мондриана не самого лучшего пошиба… Бриансон с этим ничего не смог бы сделать. Тут нужен реставратор. Жан-Ив. Он пришел бы со своим чемоданчиком, склонился бы надо мной в своих перчатках, с лупой в руках, выявляя поврежденные волокна. Затем, лежа прямо на полу, где-нибудь в уголке, он часами бы подбирал точный оттенок и с ангельским терпением кончиком кисточки подправлял бы подпорченные участки. Он очень нравился мне, этот Жан-Ив, в круглых очечках, с маленькими усиками. Со временем он стал крупным специалистом по белому цвету, его приглашали направо и налево, по всей Европе, для восстановления основы полотен. До него я и не подозревал, сколько разнообразных оттенков белого существует между белым и белым цветом.
* * *
Около четырех, окончательно потеряв терпение, я позвонил Беатрис с предложением встретиться в «Палатино», если у нее есть что-то для меня. Она предложила мне зайти лучше к ней, и в конце концов я согласился. Перед тем как повесить трубку, она спросила, почему я колебался. «Да так», – ответил я.
Она живет в ином мире, на левом берегу, на улице Ренн, я туда никогда не суюсь.
– Что с вами?!
Она поднесла руку к моей шее, и я поднял воротник.
– Когда-нибудь вы и об этом расскажете. Вы сходили туда?
– Может, вы все-таки сначала войдете?..
Я ожидал увидеть крутой интерьер, светлый, с коврами, мебелью из «Икеи» и жалюзи. И вот я стою посреди комнаты с двумя телевизорами, включенным минителем, компьютером с зеленым экраном текстового редактора, стопками газет, заваленной книжками, облепленной газетными вырезками. Фотоколлажи, обложки глянцевых журналов, афиша выставки Кремонини с голыми детьми без лиц – все это приклеено скотчем прямо к стене. Стол, уставленный переполненными пепельницами, пицца в картонной коробке. Это не беспорядок, не безалаберность, нет, во всем этом ощущается стремительность, ненасытная жажда информации, желание показать, что вот он мир, вот она жизнь – здесь, повсюду.
– Вы просто вездесущи, – говорю я.
– Садитесь, где найдете место, погодите… сюда…
Краешек дивана, рядом с телефоном и автоответчиком. Она возвращается в комнату с двумя чашками и чайником, даже не спросив меня, хочу ли я чая, и усаживается у моих ног. Когда она наклоняется, чтобы налить чай в чашку, я вижу ее груди. Она протягивает мне блюдце, не отрывая глаз от валяющегося на полу обрывка газеты. Прямо бешеная какая-то, думаю я, на такой надо жениться как можно скорее.
– Школа изящных искусств – это детские игрушки! Работа для стажера. Я сказала, что пишу об их выпускниках, ставших знаменитыми художниками, в частности о Линнеле, в связи с выставкой в Бобуре… Мне круто повезло, я напала на старушку-секретаршу, представляете – тридцать лет среди всех этих бумажек, помесь курицы с компьютером, она просто обалдела от счастья, что у нее будут брать интервью.
– Ну и что она сказала про Линнеля?
– Ах-ах-ах, Линнель, малютка Ален, такой талантливый! А шутник какой, если бы вы только знали, что он тут устраивал! Все годы изощрялся в розыгрышах и всяких проделках, да с такой выдумкой, что дело чуть ли не до полиции доходило! Он, кажется, заставлял новичков…
– Это так важно? – перебил я.
– Да нет, просто забавно. Короче, он отучился там шесть лет, преподаватели ему спускали всё на свете, все его фокусы. Типичный студент – ни фига не делает, а в результате все знает. Это и раздражало, и подкупало, и обескураживало однокашников. Всех, кроме Морана, его неразлучного друга, более неприметного, более прилежного. «Приятный, но неразговорчивый», – сказала про него старушка. «У него были свои причуды, он увлекался всякой мелочью – миниатюры, каллиграфия, а вот академический рисунок его мало вдохновлял». Он был самым скромным из этой четверки.
Она специально оставила пробел, чтобы я заглотил наживку. Четверка… четверка… Братья Джеймс, Дальтоны. Хорошее число для гангстерской группы. Двое уже есть. Боюсь, что будет и три. Я знаю одного такого, большого мастера появляться там, где его не ждут. По возрасту и маниакальной одержимости он вполне мог бы оказаться третьим. Джентльмен. Мой постоянный соперник.
– Клод Ренар, – говорит она.
– Да?
– Оценщик-аукционист. Этот – совсем другое дело. Он проучился там всего три года. Сын Адриена Ренара, знаменитая фирма оценщиков, самая…
– Знаю, знаю, дальше…
– Он попал в Школу на пари, чтобы насолить родителям. Папаша ворочает полотнами по миллиарду каждое, он хочет, чтобы я продолжил его дело, так вот нет, я сам буду создавать полотна по миллиарду, и однажды ему придется их оценивать. Тем не менее на набережную Малаке он являлся на крутой тачке с откидным верхом. Он очень быстро спелся с той парочкой. Все трое оставили Школу одновременно, в конце шестьдесят третьего. В последний год они были просто не разлей вода, можно сказать, что в этот год четверка и сформировалась.
У меня еще есть шанс, номер четвертый – пока джокер.
– Как насчет поужинать прямо здесь?
– А четвертый?
– Я сделала запеканку из кабачков.
Она прекрасно чувствует, что мне наплевать на ее запеканку. А мне вот интересно, действительно ли мне наплевать; интересно, четвертый и правда тот, о ком я думаю, а запеканку она сделала специально для меня, и надо ли мне торопиться с помолвкой, и не съездить ли сначала в Биарриц, а может, она выбрала кабачки, именно потому что их можно есть одной рукой и без ножа…
– Занятная у вас история, – говорю я, – продолжайте… пожалуйста.
– Нет, с сегодняшнего дня меня больше занимает ваша история. Это будет главный материал сентябрьского номера. Четвертого звали Бетранкур, Жюльен Бетранкур. И не Ренар с его бабками, не Линнель с его эффектными гнусностями, а именно он был в этой четверке главным. Старушка хотела уйти от ответа, для нее и для всей Школы это неприятное воспоминание. «Вам не стоит говорить о нем в вашей газете, мадемуазель…»
Я придвинулся поближе к ее лицу, чтобы почувствовать ее запах. Она поняла и не стала отодвигаться.
– Он рос без отца. Никто ничего о нем не знает. Какой-то хилятик, призывающий к террору против искусства. Экстремист, которого вечно подозревали в том, что он своими туманными, но явно террористическими лозунгами пачкал стены в школьных помещениях. Гениальный, судя по всему, оратор, который буквально парализовал бедных студентов с их смехотворными этюдниками под мышкой.
Мне вспомнилась та листовка.
– «Он очень дурно влиял на трех остальных, на это было больно смотреть»… Еще бы… они все были влюблены в него. Они сами избрали его своим лидером, своим гуру. Должно быть, жутко обаятельный был тип, как по-вашему?
– Вы бы ему приготовили запеканку?
– Нет, ему – мясо гриль.
Не знаю прямо, жениться мне на ней или нет. Она проводит рукой по волосам, не спуская с меня зеленых глаз. Светло-зеленых.
– Линнелю светила Римская премия, но когда Бетранкуру вздумалось бросить учебу, все трое пошли за ним. Милашка Линнель, тихоня Моран, папенькин сынок Ренар и террорист Бетранкур. У всех четверых в биографии имеется явный пробел – с шестьдесят третьего по шестьдесят пятый год. Искренние, амбициозные, дерзкие. Вот они – ваши объективисты.
Да. Никаких сомнений. Однокашники, шестьдесят третий год: вся жизнь впереди, мечтай – не хочу, тачка с откидным верхом, днем – в кафе «Палетт», вечером – в «Селект», бесконечные дискуссии об американских художниках. И вот они отваживаются на поступок, бросают альма-матер, чтобы покончить с ложными надеждами. Будь они постарше или потерпеливее, они назвали бы это «старым миром». Но они пришли и ушли слишком рано. Весь век объективистов – одно лето. Моран улетел за Атлантику, Ренар вернулся в лоно семьи, юный Ален Линнель стал просто Линнелем.
– Как вы думаете: это можно понять с высоты наших тридцати лет?
– И да, и нет, – отвечаю я. – В это самое время я карабкался на стул, чтобы увидеть, как играют в бильярд в кафе напротив. Единственное, что я помню про шестьдесят восьмой год, это Олимпиада в Мехико.
– А я в шестьдесят четвертом году получила в яслях приз за лучший детский лепет. Клянусь своей пресс-картой, это правда.
– А сколько вам лет?
– Двадцать семь, – говорит она.
– Браво! Если вы и дальше будете продолжать в том же духе – в смысле профессионального рвения, – то через три года Анне Сенклер нечего будет делать, через пять вы разберетесь с Кристин Окран, потом выйдете в главные редакторы, а через десять заработаете Пулитцеровскую премию.
– Ага, а через двадцать я появлюсь в некрологах в «Жур де Франс». Прекратите издеваться.
Сколько времени я не видел так близко ни одной девушки? Думаю, это уже исчисляется годами. Ну, во всяком случае, не меньше года. Посетительница в галерее. Она никогда не приходила ко мне вечером. Я сам шел к ней после полуночи или в выходные, перед бильярдом. В конце концов ей надоело.
– Нравится мне в вас эта скандальность.
Я чуть не поцеловал ее, но тут она встала, чтобы убрать поднос. Жаль. Мне хотелось бы узнать, что бы я почувствовал и дрогнуло бы во мне хоть что-нибудь.
– А нельзя узнать, что стало с заводилой? – спросил я.
Я все еще не теряю надежды признать в нем этого подонка-джентльмена.
– Нет, она ничего не слышала о нем, а уж мимо нее это не прошло бы. Правда, я поднажала, и она отрыла у себя в бумагах тогдашний его адрес. Могу его вам дать, а через газету я раздобыла и адрес Линнеля. С Деларжем – глухо, на него можно выйти только через галерею. Придется вам как-то изловчиться. Вот такой у меня урожай за сегодняшний день.
– И вы еще успели сделать запеканку? – говорю я.
– Так вы хотите ее или нет?
Я не отвечаю. Она встает передо мной на колени и, взявшись за рукав, притягивает к себе мою правую руку. И не отрываясь смотрит, смотрит на меня, гипнотизируя, словно кобру, а я не знаю, на что ей моя искалеченная рука. И я сдрейфил.
– Можно и поужинать… – говорю я.
Она просовывает пальцы в рукав. И гладит округлую, костистую оконечность.
– Какая гладкая…
Я не понял, я хотел было отдернуть руку, но она не дала, схватив обрубок в обе ладони.
– Вас… вас действительно тянет на запретное, – с трудом выговариваю я.
Вместо ответа она прижалась губами к моим губам – на секунду. А потом – всем своим телом к моему животу.
Слишком уж быстро.
Я не готов.
Интересно, как это будет в голом виде – Рубенс на Мондриане? Локальные цвета – у меня, и античные формы – у нее. Зачем она это делает? Я не могу ни оттолкнуть ее, ни схватить за бедра, как полагается.
Все смешалось: ее причудливые телодвижения на моей груди, сверкающий взгляд и матовая кожа, моя сюрреалистическая культя, заползающая ей под мышку, и мой третий глаз, взирающий с высоты на эту картину. Это доказывает, что я не хочу ее. Я и не подозревал, что расстройство может зайти так далеко. Я закрыл глаза, и за эти несколько мгновений, в которые я увидел массу других вещей – резкие контрасты мрака и чистоты, парадоксы реальности и нелепицы, – она успела снять платье. Ее нагота вывела меня из этого бесформенного кошмара, она отдала мне себя, свой драгоценный материал, свое первозданное тело, готовая к тому, что я буду снова и снова, с головы до пят, заново лепить ее. Когда она взяла мою руку, чтобы прижать ее к своему лону, я понял, что все уже сделано, что не я – другой автор этого восхитительного осязаемого пейзажа. Но я не устоял перед желанием начать все заново, с самого начала. Слепой и тело из мягкой податливой глины. Настала моя очередь лечь поверх нее, чтобы ничего не упустить – ни гладкого, ни шершавого, ни округлостей, ни углов. Я быстро понял, что мне вполне хватит и одной руки. Так даже лучше, потому что с единственной рукой ласки мои становятся нежнее и точнее.
– Подожди… Лучше на кровати, – сказала она.
Я пошел за ней. И мы легли. И тут все, чего недоставало, вернулось. Запах наших тел, дыхание, вздохи, голод друг по другу и неисчислимые рефлексы желания. Любви. Мой третий глаз исчез, а с ним – и все абстракции. Я думал только о ней.
* * *
– Ну что, завтра? – спросила она.
– Что – завтра?..
– Деларж.
– Не знаю. Конечно…
Прежде чем выйти, мы подождали, пока совсем рассвело.
На улице она шепнула мне напоследок на ухо:
– Письменное доказательство…
Ожидая, пока она завернет за угол, я изо всех сил сжал свой фантомный кулак.








