412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Тонино Бенаквиста » Три красных квадрата на черном фоне » Текст книги (страница 5)
Три красных квадрата на черном фоне
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:08

Текст книги "Три красных квадрата на черном фоне"


Автор книги: Тонино Бенаквиста



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)

В конце дня Дельмас попросил меня зайти, не дав времени на обдумывание, и я воспринял это как избавление. «Лучше всего, через час, и не опаздывайте, пожалуйста…» По его тону я понял, что наши с ним отношения неуловимо изменились.

За это я специально немного протянул время. Но у меня были оправдания. В метро, вставляя билет в щель пропускного автомата, я окончательно убедился, что мир создан не в расчете на левшей. После целого ряда мелких деталей в этом роде, вывод напрашивается сам собой. Ничего особенного, но это уже система. Билет вставляют справа, точно так же, как открывают дверь или как ставят пластинку. Мелочи, конечно. Но всегда в точку. Раньше, мне бы и в голову не пришло задуматься над тем, как устроены вещи. Я с большим трудом спрятал проездную карточку во внутренний карман. Потому что правши обычно держат бумажник со стороны сердца. Через некоторое время, понадобившееся мне, чтобы завершить эти рассуждения и выпить кружку пива, я вошел в холл следственного отдела, а затем в кабинет Дельмаса. Этот человек еще не понял, что со мной нельзя обращаться как с невесть кем.

По его красным щекам и скривленным губам я понял, что он только что поминал мое имя. Однако он не счел себя вправе повысить на меня голос. Пока.

– Вы совсем не умеете приходить вовремя?

– Умею, но на любое действие мне приходится тратить вдвое больше времени, чем вам. Иначе говоря, для меня один час стоит двух.

Смотри-ка, а мне идет разыгрывать идиота. Замолкаю на секунду, чтобы он объявил мне о смерти Нико.

– Я попросил вас прийти, потому что вчера случилось нечто, что может иметь отношение к тому, что произошло с вами. Вы знали господина Никола Дофина?

Дофин… Дофин? Так его фамилия была Дофин? Жаль, я не знал этого, когда мы вкалывали рядом…

– Нико… Да, он работает в хранилище.

На его прошедшее время я не прореагировал.

– Он умер вчера при обстоятельствах, очень похожих на нападение, которому подверглись вы.

– …

Со мной ничего не происходит. Ему может показаться, что я уже все знал, – что ж, тем хуже. Не получаются у меня «воспроизведения», даже если требуется воспроизвести свои собственные чувства.

– А что за… обстоятельства?

– Его нашли в хранилище под стеллажом со скульптурами, правда, он был уже мертв, когда на него опрокинули полки. Сначала его попытались задушить шнурком, а затем ударили бюстом в лоб. В холле имеются следы борьбы. Вы знаете, как устроено хранилище?

– Да, я там работал.

Шнурка я вчера не заметил. Только синие пятна на лице, сбоку. О сожженном холсте Дельмас молчит.

– Вы туда часто заходите?

– Редко, только когда оказываюсь рядом, а в том квартале я почти не бываю.

– И когда это было в последний раз?

Опасность.

Одно из двух: Веро сказала ему или не сказала. В любом случае Дельмас – хитрец. Все, что я могу, это сыграть напрямую, от переднего борта с оттяжкой.

– …Давно. Несколько месяцев.

– До или после несчастного случая?

– Задолго до – по крайней мере, в хронологическом плане это отличный ориентир.

– У вас не было никаких контактов, в том числе телефонных, с господином Дофином и мадемуазель Ле Моне?

– Веро? Вы и Вероник знаете?

– Она обнаружила тело. Она очень… очень привязана к господину Дофину?

– Не знаю. В свое время они отлично ладили. Как она?

– Плохо.

– Даже так?

– Она очень плохо перенесла это. Вышла на улицу и упала в обморок, прохожий увидел это и позвонил в комиссариат.

Поди узнай, что там происходит между людьми… Они не были ни братом и сестрой, ни мужем и женой. Просто сотрудники. Приятели. Он закрывал хранилище, а она утром его открывала. В поведении никакой двусмысленности, никто не знает, были они когда-то любовниками, а может, и оставались ими. Говоря о своей частной жизни, Нико всегда говорил «моя крошка». Вот и поди узнай…

– Вы работали вместе с Дофином, и вас обоих находят под скульптурами с разницей в два месяца. Согласитесь, что этого достаточно, чтобы проследить некую связь.

– Да, следует признать, что это так. Только мне повезло больше.

– Мадемуазель Ле Моне занималась инвентаризацией хранилища?

– Она потратила на это уже лет десять, и столько же еще остается.

– Не думаю. Мне поручено ускорить процесс. В жизни не видел подобного кавардака. Со следующей недели туда будет направлена бригада, которая перепишет все, до последней пылинки. Надо точно знать, что именно интересовало преступника.

Как же… Сколько времени Веро ждала их, своих стажеров… Желаю им успеха, этим новичкам. Им понадобится несколько месяцев, чтобы установить пропажу одного свернутого в трубку полотна. Даже Веро никогда не слышала об объективистах.

Входит полицейский и спрашивает Дельмаса про кофе. Тот отказывается и предлагает мне. Я соглашаюсь.

– Скажите… А что вы сейчас делаете?

Я понял, что это – самый важный вопрос. Именно ради этого он меня и вызвал. Мне понадобилось немного времени, чтобы вновь обрести естественность – ровно столько, сколько нужно, чтобы переломить двумя пальцами кусочек сахара. Действие, с которым я справляюсь все лучше и лучше. Это покажет комиссару, что для меня наиболее сложными являются эргономические законы. Потому что все остальные – те, что оправдывают его действия и определяют мою свободу, те, что применяются без ума и нарушаются без удовольствия, те, что определяют особые случаи, – все они меня едва ли касаются.

– Да ничего особенного. Стараюсь стать левшой.

– Это трудно?

– Это долго. Вот вы, например, кто? Правша?

– Да.

– Значит, вы входите в девять десятых человечества, и так-то оно лучше, потому что вы не хуже меня знаете, сколько проблем с разными меньшинствами. Я вот сейчас как раз пытаюсь застолбить себе местечко в оставшейся десятой части. Но я уже знаю, что мне никогда не реализовать преимущества, которыми пользуются левши.

Не думаю, чтобы он понимал, что это такое. Даже не дав пояснить, он продолжает о своем. Этому типу трижды наплевать на левшей и их преимущества. Из того времени, что понадобилось ему для ответа, хватило бы сотой доли секунды, чтобы вспомнить, что из шести членов сборной Франции по фехтованию пятеро – левши, что среди пятерых лучших теннисистов мира трое – левши. А я вот никогда не смогу воспользоваться этим ничтожным преимуществом. С этим надо родиться. Но ему, комиссару, на все это глубоко наплевать…

– Вы собираетесь снова работать в галерее?

– Посмотрим. Пока я хочу оторваться от всего этого.

Раздраженно помолчав, он спокойно повернулся к окну. Жаль: мне хотелось бы видеть его глаза.

– Я найду его.

Ясно кого. Это прозвучало как вызов. Невероятно. Это он мне говорит? В каком смысле? Непонятно.

– Я буду заниматься только этим. Постимпрессионисты подождут.

Я мысленно улыбнулся последней фразе, которая вне контекста выражала всю драму Ван Гога. Это дало мне лазейку, чтобы задать вопрос, который занимал меня с нашей первой встречи.

– А вы… Вы увлекались живописью до прихода в полицию или все наоборот? Я имею в виду., как вы начали заниматься… вот этим?

Он долго молчал, потом обернулся ко мне, по-прежнему спокойный, чуть отстраненный.

– В этот кабинет случайно не попадают.

Я поискал глазами на столе, на стенах какого-нибудь особого знака. Ничего, ни афиши, ни плаката.

– Вы, должно быть, в курсе всего, что происходит в Париже?

– Мне не хватает времени, я пропускаю все выставки, на которые хотел бы попасть… До того как поступить в полицию, я хотел… В 1972 году я был на выставке Фрэнсиса Бэкона… Я уже был полицейским… Вы знаете Бэкона? Говорят, он стал художником совершенно случайно, увидел Пикассо и захотел попробовать сам…

И на этом цепочка прервалась, подумал я.

– Наверно, это интересная работа.

– Временами – да, но в основном это сокрытие краденого, подделки, кражи – ну, в общем, вы сами видите что.

– Вам, наверное, попадаются занятные типы?

Произнося это, я понял, что точно такой вопрос задаю обычно ночным таксистам, чтобы разговаривать не только о погоде.

– Да уж, бывает… Везде есть ненормальные, а уж в искусстве – их вообще навалом.

Если я начну выяснять подробности, он оборвет меня и быстро поставит на место.

– Один раз я ловил удивительного типа, большого специалиста по Пикассо, единственной его приметой была татуировка на плече: «Авиньонские барышни». Представляете, как приходилось изощряться, чтобы проверить на этот счет подозреваемых, учитывая, что допрашивали их не в открытую? А не так давно в метро нашли Рембрандта. Да-да, в картонном тубусе. Настоящий Рембрандт и нигде не значится. Такое, конечно, не каждый день случается… Так, ладно, короче, я буду следить за этим самым пристальным образом, и мне хотелось бы, чтобы мы с вами оставались на связи: вы можете мне понадобиться. Вполне возможно, что между вашим делом и смертью г-на Дофина нет ничего общего, хотя я в это не очень верю. Я вас больше не задерживаю.

– Где я могу узнать о Веро?

– В больнице Божон, но сейчас ее нельзя видеть. Я думаю, она пробудет там еще несколько дней. С этими депрессиями никогда не знаешь…

Глупо поблагодарив его, я вышел из кабинета немного ошарашенный.

Дельмас обращался со мной не как с жертвой, а как с нормальным человеком, что совершенно не похоже на доброжелательное смущение, с которым я постоянно сталкиваюсь в последнее время. Это доказывает, что мир не кончается запястьем моей правой руки.

* * *

Я допил бутылку переохлажденного чуть терпкого шабли и вернулся к столу, заваленному ворохом измятых бумажек. Не так много на самом деле, но только то, что надо. Салон молодой живописи происходил в марте, в подборке есть несколько статей, посвященных общим тенденциям, а в трех рассказывается о дикой выходке, устроенной двадцать седьмого марта четырьмя наглыми неуправляемыми молодчиками. Самая интересная была напечатана в июньском номере «Свободного искусства», небольшой газетенке, которой больше не существует. А жаль.

«А затем, во всеобщем благостном урчание, весьма показательном для парижского живописного контекста, вдруг образовался разрыв. В конце вечера в залы ворвалось четверо молодых людей. В тот самый момент, когда мэтры и их ученики предавались взаимному восхвалению, эти четверо взбаламутили лужу согласия и благодушия, запустив туда булыжник. Они горланили: „Долой галереи и их цепных псов – хозяйчиков от искусства!“. Они срывали со стен полотна, чтобы развесить свои картины. Они раздавали листовки и всячески оскорбляли участников выставки (…)».

В другом журнале приводится текст упомянутой листовки.

«Искусство умерло, так устроим же ему настоящие похороны!

Мы, объективисты, заявляем, что искусство было убито хозяйчиками, галерейщиками, критиками и другими официальными институтами.

Объективисты не будут отрезать себе ни одного уха.

Слишком поздно.

Объективисты никогда ничего не будут требовать, они не существуют, они НИКОГДА не станут спекулировать на имени ни одного из своих членов.

Салон молодой живописи – душегубка эстетики.

Здесь убивают изящные искусства.

Что ж, туда им и дорога».

В третьем был помещен отчет о завершении вечера, вызвавшем у одних возмущение, а у других – живой интерес.

«Один из участников выставки, подвергшийся большим нападкам, чем остальные, попытался вызвать полицию, но организаторам удалось самим разрядить атмосферу насилия, все более охватывавшую выставку. Эдгар Деларж, владелец галереи „Европа“, известный своим интересом к новым талантам – правда, трудно сказать, не путает ли он талант и провокацию, – заявил, что его заинтересовали (!) молодые псевдо-революционеры. В ответ на что четверо смутьянов, единственной заслугой которых можно считать верность собственным убеждениям, громко послали его заниматься своими „блевотными делишками с дерьмовой живописью“ (sic)».

Мне так надо было, чтобы они существовали.

Вчетвером они сумели сотворить весь этот бордель. Шемен напрасно жалуется на старость: у него отличная память. Тут есть всё: колыбель изящных искусств, бунт, плевок в рожу хозяевам от искусства, презрение к должностным лицам, анонимность и отсутствие притязаний в отношении собственного творчества. Моран был там, прежде чем стал Мораном.

И потом есть этот галерейщик – Деларж, «хозяйчик», как и другие, но который, в отличие от остальных, не преминул выразить «заинтересованность». Надо быть действительно тронутым, или большим любителем скандалов, или большим любителем объективистов, чтобы стерпеть их наглость. Вот в этом направлении мне и надо копать, потому что, что бы там ни было, их выходка двадцать седьмого марта принесла свои плоды, пусть даже лишь на уровне закупочной комиссии. И почему бы им было вторично не поступиться своей безупречностью? Деларж, конечно, все помнит, он мог бы рассказать о своем столкновении с ними, может, даже описать их, возможно, он видел их мастерскую или следил за их последующим творчеством. В любом случае, он мог бы сказать мне, что ему так приглянулось в этих молодых террористах. И еще мне хотелось бы, чтобы кто-то более знающий, более увлеченный объяснил мне простыми доходчивыми словами, что такое я чувствую, когда в тысячный раз смотрю на «Опыт № 30». Это мог бы быть Шемен, но его взгляд давно уже потонул в цветной фотографии национального парка Эверглейдс. А мне надо знать всё, потому что за этим холстом скрывается сумасшедший, псих, который уничтожает воспоминания, отрезая людям руки и проламывая черепа. Джентльмен с каттером. Душевнобольной, говорящий во тьме. И я найду его раньше Дельмаса.

* * *

Я опять взялся за пишущую машинку – просто чтобы доказать самому себе, что еще способен на какие-то чувства по отношению к живым существам, а главное – чтобы восстановить мои, и только мои связи с моими, и только моими близкими. Я почувствовал вдохновение и начал в стиле, исполненном сладкой истомы, в пастельных тонах, но при этом не без известной доли реализма. Имя этому стилю – импрессионизм.

«Дорогие оба!

Практически я вам никогда не писал, и судьбе было угодно, чтобы сегодня я принялся за этот труд единственной рукой. Я переживаю сейчас смутный период, и, несмотря на расстояние, вы остаетесь единственными ориентирами в окружающем меня мраке. Должно пройти какое-то время, чтобы все вновь прояснилось. Я скучаю по солнцу, по морю, с которыми вы никогда не пытались расстаться».

* * *

Мужской голос.

– Галерея «Европа», здравствуйте.

– Я бы хотел поговорить с господином Деларжем.

– По какому поводу?

– Для личной беседы.

– …Вы журналист? Это по поводу Бобура?

– Нет-нет, я разыскиваю сведения о Салоне молодой живописи шестьдесят четвертого года. Насколько я знаю, он там присутствовал. Вы можете соединить меня с ним?

Легкое замешательство. Если бы его не было на месте, мне бы сразу об этом доложили. А что, если?..

– …Э-э-э-э… Он принимает только по предварительной договоренности, но сейчас у него очень много работы. Что вас интересует конкретно?..

Я почувствовал защитный рефлекс. Все ясно, зря он говорит о себе в третьем лице…

– По телефону объяснить трудно. Нельзя ли договориться о встрече у вас в галерее?

– Вы его не застанете. Что вы хотите знать о Салоне молодой живописи?

– Было бы проще, если бы я все-таки зашел.

– Не сейчас! Как ваше имя?

– Я перезвоню позже.

Я повесил трубку, прежде чем он успел отказать мне в третий раз. Мне казалось, что правильно будет предварительно позвонить, но, похоже, я ошибся. Нельзя предвидеть всех тактических ошибок. Остается только нагрянуть туда самому, чтобы взять его тепленьким, не дав времени опомниться. Галерея находится на улице Барбет, в Марэ, это рядом со мной. Живопись плотно пускает корни в моем квартале. Наплодил Бобур малюток.

Не прошло и пяти минут, как я был уже там. За это время он не мог никуда деться. На доме № 59 единственная табличка – «Галерея „Европа“», чтобы попасть в выставочный зал, надо пройти через подворотню. Во дворе, среди старых зданий, бросается в глаза голубизна двух этажей, примыкающих к подъезду «С». Великолепная дверь галереи – вся из стекла и металла, каждая створка полтонны – открывается от одного прикосновения. Внутри – почти ничего. Это модно. В пустоте весь смак, старые камни бережно сохранены и после тщательного ремонта выставлены напоказ, серый, как слоновья шкура, пол выглядит как нечто среднее между версальским плацем и катком. В глубине все же виднеются несколько изящно развешанных вещиц. Стойка администратора встроена в стену, чтобы не нарушать перспективу. Я чувствую себя совершенно одиноким на этом островке современного дизайна. Неряшливый и нелепый обломок кораблекрушения в царстве изысканного стиля. Я перелистываю книгу отзывов: некоторые подписи мне знакомы. Те же, что и в галерее Кост, – обычная выставочная фауна. Рядом – каталог конюшни Деларжа, список выставляющихся у него художников. Взглянув на имена его жеребчиков, я понимаю, почему он не заботится о рекламе. Среди тех, кто у него выставляется, четыре или пять самых высоко котирующихся художников на сегодняшний день. Ясно, что этому типу есть чем заняться, кроме как возиться с таким проходимцем, как я. Когда в твою команду входят такие фигуры, как Лазевиц, Линнель или Беранже – это только те, чьи имена мне что-то говорят, – понятно, что ты можешь задавать тон на рынке. Я как-то готовил к выставке одну вещь Лазевица – пустые рамы, наложенные одна на другую в виде лабиринта. Десять минут на развеску, но перед этим – три часа, чтобы сообразить, как это сделать… Беранже делает подсветки: он фотографирует свои ноги, свой нос, свое жирненькое брюшко, увеличивает это до огромных размеров и выставляет в ящиках, начиненных неоновыми трубками. Фотография в 15 граммов вырастает до 120 кило, и, чтобы установить ее, требуется шесть грузчиков с ремнями. Имя Линнель мне тоже что-то говорит, хотя я и не помню, чем он занимается точно. Априори мне кажется, что он принадлежит к редким типам, которые все еще пользуются красками и кистью.

– Я могу вам помочь?

Она возникла из-за трех бетонных блоков, заменяющих стену соседнего помещения. Очень красивая молодая женщина со светло-рыжими волосами и синими глазами. Неподходящая внешность для отпугивания докучливых посетителей.

– Я хотел бы видеть господина Деларжа.

Она перекладывает на столе какие-то папки – только чтобы занять руки.

– Вы договаривались о встрече?

– Нет, но можно договориться прямо сейчас.

– Сейчас это невозможно, он готовит выставку в Бобуре, сейчас как раз идет монтаж.

Ага, говори кому другому… Я смотрю за блоки, ни секунды не сомневаясь, что Деларж прячется там. Чуть стесанные по краям колонны дают возможность прекрасно контролировать все, что происходит в галерее, при этом позволяя не торчать в зале, когда там никого нет.

Деларж видел, как я пришел. Я чую его, он засел где-то тут, неподалеку. Чего ему бояться? Может, я был слишком прямолинеен? Может, не надо было сразу говорить ему про шестьдесят четвертый год? Что он, струсил? Что-то все эти церемонии начинают меня раздражать, невозможно ни о чем спросить – сразу какие-то подозрения. А у меня начинается параноический страх сболтнуть чего лишнего или не сказать чего нужного.

– Зайдите недели через две, только сначала позвоните. Возможно, он найдет для вас пару минут.

Позвонить? Нет, спасибо. Я больше никого не буду предупреждать.

– А что это за выставка в Бобуре?

– Линнель, один из наших художников. С восьмого по тридцатое апреля.

– Три недели? Это уже слава… В Бобур не всякий попадает…

Говоря это, я вспоминаю увиденную вчера в Бобуре табличку «Выставка монтируется» и двух монтажников, вертящих картину так и этак.

– Да уж, – отзывается она, и в голосе ее звучит оттенок довольства.

Это правда. Для ныне здравствующего художника это – Пантеон. После Бобура остается мечтать лишь о Лувре, но это только через несколько веков.

– Оставьте ваше имя и координаты в книге отзывов, я скажу ему, что вы приходили…

Она протягивает мне ручку, и я не могу отделаться от мысли, что в этом жесте кроется злой умысел.

– Я никогда не пишу отзывов.

С нескрываемым презрением она бросает ручку на стол.

– Что же, тем хуже для вас…

– Но я с удовольствием получил бы приглашение на вернисаж в Бобуре. Ведь без приглашения туда не попасть?

– Мне очень жаль, но все уже роздано…

– А это работы Линнеля?

– Нет, это произведения из личной коллекции г-на Деларжа. Он предпочитает не держать их взаперти, а время от времени показывать публике. Ведь они созданы для того, чтобы на них смотрели, не так ли?

Мне надо было не задавать идиотских вопросов, а сразу посмотреть на подписи… Небольшое полотно Кандинского, коллаж Брака, третьего я не знаю, но это нормально для типа, не сумевшего с первого взгляда узнать двух первых.

* * *

На самом деле у меня нет выбора. Вернисаж в Бобуре – послезавтра вечером, и до этого времени мне нечего надеяться прижать Деларжа. Да и после тоже, он – начальник, и ему ничего не стоит ускользнуть от меня. Его что-то беспокоит, и, чтобы узнать, что именно, я должен спросить его об этом напрямик, вот и всё. Ему удалось протолкнуть своего протеже в Бобур, а для маршана – это больше чем победа, это – апофеоз. Не говоря уже о деньжищах, которые ему это принесет. Он будет там с самого открытия, на этом вернисаже, поскольку он – принимающая сторона. Разговор пойдет о ценах: там будут десятки потенциальных покупателей – те, у кого в коллекции уже есть Линнель и у кого его еще нет. Деларжу не удастся выпроводить меня на глазах у всей этой компании.

– Алло, Лилиан?

– …Антуан… Но… Как ты?..

– Кост в галерее?

– Нет.

– Мне нужно приглашение на выставку Линнеля на послезавтра.

– Мы пару дней назад получили его, но это для…

– Для шефини, я знаю. Но мне нужно. Правда, очень. Тебе всего лишь надо изобразить, что почта опоздала. Она его уже видела?

– Ты меня достал, Антуан.

– Она все равно туда попадет. Великая и ужасная Кост не из тех, кого можно не пустить в Бобур.

– Ты исчезаешь, о тебе ничего не слышно, и вдруг звонишь, когда тебе что-то нужно.

– Мне очень нужно.

– Ты зайдешь?

– А ты мне его не пришлешь?

– Ну, ты и правда нахал.

– Я тебя целую… А я уже давно никого не целовал…

* * *

Два дня ожидания. Нет, не так. Два дня разбега. И страха, что сейчас раздастся звонок Дельмаса и он сообщит, что обнаружилось нечто архиважное и что расследование значительно продвинулось. Ничего более ужасного для меня не может быть. За это время я мало где бывал. Час назад мне показалось, что я уже могу сходить в Академию. Мне все же надо объяснить им всем – Анджело, Рене, Бенуа и остальным, – что произошло. Но я так и не решился.

Сегодня вторник, семнадцать часов, и я только что пришел от соседа, который завязал мне галстук. Он не выказал никакого удивления. Я решил, что на вернисаже мое обычное обмундирование будет выглядеть несколько неуместно. На таких приемах обычно с бомжами разговоры не ведут. Я и сам с подозрением отнесся бы к типу в расстегнутом пиджаке чуть не до колен и бесформенных вельветовых штанах зеленого цвета. Мне пришлось сделать над собой усилие, вытаскивая на свет свою вернисажную амуницию, в которой я щеголял у Кост. Я побрился настоящим лезвием – мне это было нужно. И ни разу не порезался.

Вход на выставку с улицы Ренар – во избежание толкотни у главного входа. Я показываю свой билет двум типам в синей униформе, они желают мне хорошего вечера. А со скольких вернисажей я сбежал, работая у Кост, даже не вкусив радости законченной работы. Жак обиделся бы на меня, если бы увидел тут, да еще в галстуке. Нечто вроде распорядительницы вручает мне подборку прессы и показывает лестницу, ведущую в выставочный зал. Там, наверху, человек тридцать приглашенных обсуждают вовсю, словно они уже успели все осмотреть. Все правильно: вернисажная публика приходит не для того, чтобы рассматривать живопись – это почти невозможно среди такого гвалта, когда кто-нибудь то и дело влезает к тебе в поле зрения, а на бортиках напольных пепельниц повсюду торчат пустые бокалы из-под шампанского.

Ожидая сигнала к началу празднеств, я прогуливаюсь по залам, но не для того, чтобы увидеть, что там насоздавал Линнель, нет, на это мне наплевать. Я хочу полюбоваться – с критической точки зрения – работой монтажников.

Полотна полтора на два метра – холст, масло. Развеска обязательно в белых перчатках. Прекрасная работа, кроме одной картины, которую следовало бы приподнять еще сантиметров на двадцать – а то плинтус слишком виден. И еще вот эта, поменьше, – ее стоило бы повесить на уровне глаз. В одном из залов со светом не все в порядке – юпитер неудачно затеняет большой кусок холста. Еще одна досадная, но неизбежная деталь: неудачные попытки замаскировать огнетушители. Ни один цвет в мире не может соперничать с огненной краской, которой красят эти изящные приспособления, вечную головную боль галерейщиков. Таблички с названием и датой прибиты слишком близко к полотнам, Жак всегда старался сделать так, чтобы о них забывали. А вообще-то, ничего не скажешь – отличная выставка. Мы с напарником справились бы дня за три – максимум. Мы предпочитали что-нибудь посложней – из расчета одна заморочка на произведение: стеклянные шары, балансирующие на вершине пирамиды, мобили, которые надо подвесить так, чтобы не было видно креплений, велосипедные цепи в вечном движении, фрески с оптическим эффектом, все самое хрупкое, ломкое, загадочное, бредовое, чудное – короче говоря, то, что смонтировать просто невозможно.

Открылся бар, я чувствую это по неуловимому оттоку публики в определенном направлении. Вписываюсь в общий поток. В зале с буфетом стоит шум. Всеобщее недержание речи в концертном исполнении, прерываемое отдельными восклицаниями и тихими смешками. Несколько известных лиц – критики, художники из числа незатворников, представитель министерства. Медленно, очень медленно я поворачиваюсь вокруг своей оси, настраивая локатор. И вдруг слышу четкий сигнал, исходящий из сгустка толпы, сгрудившегося вокруг бокалов, в нескольких метрах от меня. Пролистав подборку прессы, я отыскиваю снимок с Биеннале в Сан-Паулу: горстка художников позирует для классной фотографии вместе с учителем Деларжем, возвышающемся на правом фланге. Вот он, во плоти, в нескольких метрах, в компании двух типов помоложе. Справа от него Линнель. Исполняет свою роль героя дня: рукопожатия, благодарность за восторженные отзывы, независимо от степени их искренности. Чествуемый художник может позволить себе не улыбаться и не говорить – это одна из редких его привилегий. Правда, он должен соглашаться на встречи с журналистами, а вот покупателей может избегать – для этого тут есть другие. Ален Линнель лениво играет в эту игру: он чуть напыщен, чуть неестествен, чуть отрешен. Им подносят бокалы, я подхожу ближе и занимаю позицию в метре от них, спиной, навострив уши и делая вид, что пробираюсь к буфету.

Мне везет. Очень быстро мне удается уловить, о чем речь. Тот, что постарше, и правда Деларж, я не ошибся, он представляет своего протеже критику по имени Алекс Раме. Это одна из самых грозных фигур в Париже, единственный, кто способен двумя-тремя прилагательными уничтожить любую выставку, помню его статью об одной выставке Кост. Статья была настолько разгромная, что в галерею сразу набежала куча народу только для того, чтобы самим убедиться в масштабах бедствия.

Но сегодня критик явно доволен и хочет сам сказать об этом художнику, а в скором времени и читателям.

– Как насчет интервью завтра, вас это устраивает?

Легкое замешательство, ничего не происходит. Деларж, сияющий и лопающийся от благодушия, любезно настаивает.

– Ну же, Ален! Ты же найдешь завтра пару минут…

Ничего. Ни мычания в ответ. Я оборачиваюсь, чтобы взглянуть краешком глаза на ситуацию, которая кажется, по крайней мере, натянутой. И понимаю, что тоже слегка ошибся.

– Нет. У меня не найдется времени для этого господина.

Я настораживаюсь, пытаясь представить себе состояние такого маршана, как Деларж, вынужденного урезонивать капризного художника, позволившего себе роскошь отказаться от интервью на следующий день после вернисажа.

– Ты шутишь, Ален…

– Нисколько. Я не собираюсь отвечать на вопросы человека, который четыре или пять лет назад обозвал меня «декоратором». Помните, господин Раме? Маленькая выставка в старой галерее на острове Сен-Луи? Ты ведь тоже прекрасно помнишь, мой милый Эдгар, не делай вид, что теперь, когда я в Бобуре, ты все позабыл. Тогда ты еще называл его мерзавцем, не прикидывайся…

Обстановка за моей спиной накаляется. Я пользуюсь этим, чтобы завладеть полным бокалом. Который приканчиваю в три глотка. Раме все еще здесь.

– Послушайте, только не начинайте, сейчас будете обличать критиков, знаем мы эти песни… Ваша живопись изменилась к лучшему, изменился и взгляд на ваши работы.

– Правда, Ален… Зачем нам вспоминать взаимные обиды? – снова вступает Деларж.

– Кому это нам? Ты всегда говоришь «мы» вместо «ты». Этот господин может завтра утром извалять меня в дерьме, «нас» извалять, мне так больше нравится. За сим я отправляюсь на поиски нового бокальчика.

Деларж берет Раме под локоток и, отведя в сторонку, разражается потоком извинений. Я хватаю еще один бокал и залпом осушаю его. После подобного удара Деларж не вынесет ни единого вопроса от такого доставалы, как я. Гвалт становится все громче, шампанское льется рекой, сутолока усиливается, Линнель пожимает все новые и новые руки, откровенно смеясь, у него тут одни враги, я не спускаю с него взгляда, какой-то пузатый человечек хлопает его по плечу, он оборачивается, пожимает ему руку и возвращается к прерванной беседе, не обращая никакого внимания на вновь прибывшего, который стоит, онемев от удивления. А ведь эта физиономия мне знакома, как, видимо, и всем тут. Художник? Критик? Инспектор? Мне хочется узнать, и без малейшего стеснения я спрашиваю свою соседку по шампанскому, знает ли она эту личность. В отличном настроении, уже под мухой, она отвечает с таким видом, будто я только что прилетел из другой галактики.

– Это Ренар… Вы не видели, куда пронесли сладкое?

– Ренар… Оценщик?

– Ну да! У Далуайо мне больше всего нравится сладкое.

– Слушайте, я вижу поднос, слева, если вы добудете мне тартинку с лососем, мы провернем сделку.

Она улыбается, мы производим обмен, она просит еще пару бокалов, чтобы запить предыдущие.

– Прекрасная выставка, – говорит она.

– Не знаю, – отвечаю я с полным ртом.

Она хохочет. Мой правый рукав заправлен глубоко в карман. Среди всей этой светской публики это может сойти за легкий снобизм. Такие вот манеры. Она лихорадочно заглатывает один за другим кофейные мини-эклеры, и я пользуюсь этим, чтобы улизнуть. Ренар разговаривает с Деларжем, который еще дымится от злости. На этот раз я описываю в пространстве параболу и оказываюсь перед картиной, висящей ближе всего от них. Помнится, Кост говорила как-то, что все Ренары, из поколения в поколение, были оценщиками, передавая это ремесло от отца к сыну, сколько существуют аукционы. Он устанавливает подлинность, оценивает и продает добрую часть того, что проходит через аукцион Друо. Прелесть что за работа.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю