Текст книги "Фройляйн Штарк"
Автор книги: Томас Хюрлиман
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)
41
Bref: все опять было в порядке. Они опять меня любили, а я впервые за столько времени любил их обоих. Меня опять вкусно кормили (да еще как вкусно!), я опять был членом команды, да еще на почетной должности – лучше и не придумаешь. Nepos, говорил я себе, набивай брюхо, пей троллингское, наслаждайся философским диспутом о Блаженном Августине, епископе Гиппонском, и несуществующем настоящем. Будь в ладу с самим собой, и эти три последних недели останутся в твоей памяти как прекраснейшие и счастливейшие дни твоей жизни.
Так говорил я сам себе. Но это помогло мне как мертвому припарка. На моих щеках появились первые прыщи. Я выдавливал их перед зеркалом, и на следующий день они превращались в желтые гнойнички. Нет, не могу сказать, что я уж очень уютно чувствовал себя в своей шкуре. Карлик Нос порывался делать нечто, что ему запрещал делать школяр-семинарист, и чем строже его суровый двойник настаивал на своем запрете, тем решительней маленький Кац отстаивал свои запретные желания. Другими словами: два варианта моей персоны стали врагами, и стремительно тающее время все неумолимей, все немилосердней гнало их друг на друга.
В девять начиналась моя служба, я старался не отрывать глаз от пола, от башмаков, но, увы, даже в Библии сказано, что трудно сидеть у сбора пошлин и не разбогатеть. Я как раз сидел «у сбора пошлин», а они все шли и шли, летели целыми стаями, спасаясь от осеннего холодного дождя, задирали головы, светились от восторга, становились мягкими и податливыми, и не стану отрицать: как только они застывали в преддверии зала, пораженные роскошью радужно – туманного света и высоких, во всю стену книжных шкафов, нос мой включался сам по себе – я вдыхал, я жадно всасывал в себя струящиеся на меня сверху, из их юбок – шатров, ароматы: терпкие духи и сладкие духи, арабские сады, итальянское солнце, запах кожи и греха. Следующая, пожалуйста! Следующая! Следующая! И как бы я ни проклинал свой подлый нос перед зеркалом, здесь, у башмачного «сбора пошлин», в преддверии аптеки для души, где их ароматы ввергали меня в головокружительные бездны счастья, он был моим самым лучшим инструментом.
Вернее, самым лучшим моим инструментом были очки. В субботу мы с фройляйн Штарк опять отправились в город, на этот раз не в «Портер», а прямо в магазин медицинской оптики, и в то благословенное воскресное утро я впервые надел очки, в старомодной, уродующей мою физиономию оправе, но зато – о чудо! – оказалось, что реально существует не Слово, реально существует плоть, моя плоть и их плоть, запахи и предметы – и какие предметы! О, наивный, отставший от жизни дядюшка! Реальное дамское трико с резинками для чулок и реальные капроновые чулки, пятки, туфельки, нижние юбки, петельки, бретельки, трусики, кружавчики и прочие штучки – дрючки – и все отчетливо видно, все так близко, так волнующе-прекрасно, что хоть ложись и помирай. Под юбкой свежеиспеченной супруги, совершающей со своим мужем свадебное путешествие, я с грандиозной отчетливостью вижу фигурную строчку на нижнем крае трусов телесного цвета, вскоре после этого – рюшки на трусиках другой посетительницы, а потом, после кофе, под юбкой ядреной полуденной красавицы в высоких сапогах, где-то в самом верху белоснежных ляжек, – какую-то странную штуку, при виде которой я от возбуждения чуть не падаю в обморок…
Я убежал в свою комнату, бросился на кровать и целовал, целовал стекла своих уродливых, своих великолепных очков!
Маленький Кац победил. Я сделал это.
42
На следующий день простыня на моей кровати был заменена на новую. Этим все было сказано. Я ведь чувствовал, я знал, что этот трижды проклятый каценячий отросток еще подведет меня под монастырь. И вот это случилось. Все кончено. Около половины третьего, когда схлынули посетители, фройляйн Штарк вытащила меня за ухо из моего башмачного царства и подвела к двери табулярия.
– Стучи! – велела она.
– Но…
– Или я постучу сама!
Я постучал.
– Venite!
Я вошел.
Tabularium praefecti был высоким сводчатым помещением, мрачным книжным святилищем, где книги стояли и лежали всюду: вдоль стен, над дверью, на полу, на столах, над обоими оконными проемами и, конечно, на огромном письменном столе. Казалось, будто хранитель библиотеки состоит из одной лишь головы – головы мыслителя, парящей над грудами книг и рукописей на неизменной лупе, как на ковре-самолете. Я судорожно глотнул, подождал немного, потом робко спросил:
– Ты меня вызывал, avunculus meus?
Через некоторое время он отвернул колпачок на своей авторучке и сделал какую-то пометку на узкой полоске тонкой желтой бумаги. Такие полоски торчали, как флажки, изо всех томов, фолиантов и брошюр – иногда по одной, чаще целыми пучками. Наконец он ответил:
– Да-да, я припоминаю. Садись.
– Спасибо, дядюшка.
Однако все стулья и кресла тоже были заняты, на них восседали благороднейшие умы Запада: Аристотель, Плотин, Хуго Балль, Мартин Хайдеггер, Иммануил Кант, Якоб Таубес, Ханс-Рюдигер Шваб, Ноткер Губастый, П. Гебхард Мюллер, Фратер Бруно Хитц, doctor angelicus, doctor subtilis, doctor mirabilis [22]22
Ангельский доктор, тонкий доктор, чудесный доктор (лат.). Так называли соответственно Фому Аквинского, Иоанна Дунса Скота и Роджера Бэкона.
[Закрыть]– сплошь ученые лысины, парики, короны, с которыми дядюшка (тоже doctor subtilis) общался на равных. Я растерянно огляделся. Куда же сесть? Может, снять со стула дядюшкину лютню или один из бюстов – Вагнера, Гёте или Ницше – с груды книг? Из кухни послышалось звяканье тарелок, потом раздался звон колокольца на входной двери – пришли новые посетители; снаружи все шло своим чередом. Я вдруг заметил перед свободным от книг кусочком стены узкую, обитую красным плюшем скамеечку для молитв, а над ней – распятие.
Конечно, я не очень-то верил нашим ассистентам. Они потихоньку бегали в уборную, чтобы покурить; у них были не глаза, а очки, через которые они таращились на чужой, враждебный им мир, словно через бойницы; от них уже после обеда пахло водкой, и они, призванные внести порядок в этот книжный хаос, к вечеру уже не в состоянии были упорядочить даже движения собственных рук и пальцев, не попадавших по клавишам машинок. Но это еще не означало, что все, что они говорили в скриптории, было выдумками и враньем. Совсем нет. Недавно, когда я, уже в третий раз, попросил у них одну рукопись о еврейских переселенцах, они поведали мне, что Кац каждый день заново переживает события Страстной пятницы – здесь, на этой скамеечке для молитв, ровно в три часа пополудни. Ложь? Ноги Его, пронзенные гвоздем, – прямо у меня над головой; капли водянистой крови падают на землю, солнечное затмение погрузило мир во мрак, римские солдаты кувырком летят под гору вместе со своими копьями и шлемами, а на вершине холма в облаке москитов истерзанное тело с нечеловеческим воплем в последний раз судорожно выгибается, словно желая освободиться от гвоздей, но бессильно повисает, хрипит и испускает дух так страшно, что поневоле бросишься на покрытую красным плюшем скамеечку, прижав сложенные вместе руки к подбородку, посмотришь снизу на ноги мертвого Иисуса и воскликнешь из самых недр души (как, по словам ассистентов, это делает дядюшка): «Ах, евреи-евреи! Проклятые евреи! Что же вы натворили!»
Я поднялся со скамеечки, торопливо перекрестился.
– Дядя, может, мне лучше зайти попозже?
43
Ну что ж, сказал наконец дядюшка, проблема деликатная, даже очень деликатная, однако он не их тех, кто отступает перед трудностями, au contraire, напротив, он привык хватать быка за рога, id est, следуя традиции латинян, он немедленно подкрепляет делом воинственный клич «In me– dias!». Итак, in medias! Как я уже, вероятно, успел усвоить, начал он медоточивым тоном своих экскурсий, в начале было Слово, затем библиотека, отсюда сам по себе встает вопрос: каким образом из слов возникли предметы?
– Да, дядя, – поспешил я согласиться с ним, – конечно же, вопрос встает сам по себе.
– Предметом нашего рассмотрения сегодня является пол, – начал дядюшка. – То есть половой аспект, – поправился он. – Но не будем отклоняться от темы, вернемся к словам, то есть к Слову. Слово, которое было в начале, должно было преодолеть это начало и, стало быть, себя самое, иначе бы оно никогда не родилось и не дошло до нас. Из этого мы заключаем, что слова суть нечто действительное, нечто живое. Они обладают силой, они хотят жить, действовать и размножаться. Поэтому они истекли в доисторические времена из Бога – Слова всех Слов – во вселенную и стали собираться в книгах, наполнять собой аптеки для души, где их систематизировали в каталогах, переписывали и распространяли, но силу размножаться и продлевать свое действие они не утратили, отчего древние греки – кстати, самый умный народ из всех когда – либо существовавших на земле – дали им очень точное и очень важное для тебя и твоих сверстников имя: logoi spermatikoi, по латыни: rationes seminales, что означает на немецком «семя разума». Bref: чему быть, того не миновать, того, что просится наружу, не удержишь внутри, и, конечно же, дорогой мой, этот процесс, который тем более, как правило, повторяется по ночам, – непростое испытание для нашей фройляйн Штарк. Бабские истерики, – пояснил дядюшка. – Не обращай внимания. Тебе не в чем себя упрекать. Слово внедряется в плоть, этого не избежал даже Бог, почивший на кресте в окровавленном теле Своего Сына, и признаюсь: истинное назначение моего ковчега я вижу в том, чтобы сеять logoi spermatikoi наподобие звезд, сыплющихся с неба во время звездопада. Зерна, которые мы сеем, падают где-то на нивы предметно-плотского мира, на плодородную почву, и рано или поздно принесут прекраснейшие плоды.
Я поднял левую бровь. Он тоже.
– Надеюсь, ты меня понял, nepos? Пожалуй, лучше всего будет, если ты при случае намекнешь ей, что твой дядя провел с тобой беседу in puncto puncti. [23]23
Здесь: на главную тему (лат.).
[Закрыть]
– In puncto puncti, – повторил я ошарашенно.
Он утер пот со лба.
– Я всегда знал, что ты умный мальчик. Ступай на службу. В четыре у тебя экскурсия, кто-нибудь из ассистентов подменит тебя на выдаче башмаков. Стой! Погоди! – крикнул он вдруг мне вслед.
Я застыл на месте.
– Еще вот какой момент…
Пять шагов до двери. Я затаил дыхание. Еще один момент – теперь уже по поводу рода Кацев?
В коридоре послышалось шарканье множества ног – очередной автобус. Он же должен понимать, что меня ждут! Я медленно повернулся, напомнил о себе деликатным покашливанием, потом осторожно спросил:
– Да, дядя?.. Ты что-то хотел мне сказать?
Но он уже не слышал меня: он улетел к своему отцу-пустынножителю и, наведя на него маленькое солнце своей лупы, двинулся вслед за ним по переулкам чудесного города.
Я поспешил на кухню и, сияя от радости, сообщил фройляйн Штарк, что дядюшка провел со мной беседу in puncto puncti. Она недоверчиво посмотрела на меня.
– Как? – воскликнула она. – Он и в самом деле тебе все объяснил?..
– Да, фройляйн Штарк, он и в самом деле мне все объяснил.
– Ну слава Богу, – сказала фройляйн Штарк и, сняв с плиты таз, в котором только что прокипятила мою испачканную простыню, с многозначительной улыбкой Мадонны поставила его под раковину.
44
Лето вернулось. Было опять жарко. Жарко как в пекле. В зале пришлось завесить окна. Струящийся сквозь гардины оранжевый свет покрывал лица посетителей краской стыда. Они сонно бродили от Средневековья к барокко, от Востока (шкафы DD-QQ) к Западу (СС-РР). Картины, а вместе с ними смотрители словно расплывались и таяли в ранних удушливых сумерках. Фройляйн Штарк сидела на кухне, сунув ноги в таз с холодной водой, а дядюшка, то и дело оттягивавший пальцем ворот своей сшитой лучшим римским портным сутаны, выпивал по крайней мере столько же воды, сколько вина. Все вокруг поникли от жары, все засыпали на ходу Все, кроме меня. Меня жара не мучила, это неожиданно еще раз вспыхнувшее лето словно оттеснило осень в какую-то туманную даль и облачило немногочисленных посетительниц в такие легкие, воздушные одежды, что надевать им на ноги башмаки было одно удовольствие. Фройляйн Штарк? Она была где-то рядом. но на заднем плане: очевидно, она считала испачканную простыню скорее несчастным случаем, чем грехом. «Это бывает, – сказала себе, наверное, бывшая крестьянка. – Мы, женщины, тут ничего поделать не можем. И если это первая и последняя испачканная простыня – а пока что повода для сомнений нет, – то, пожалуй, можно закрыть глаза на эту историю». Она свое дело сделала – отправила меня в табулярий, к грозному судье, воспитание есть воспитание, это было сделано для моего очеловечения и обращения в христианство, но дальнейшие санкции или poenitentiae [24]24
Наказания, кары (лат.).
[Закрыть]in puncto puncti были не предусмотрены. Bref: я опять, уже в четвертый раз, вывернулся, и, конечно же, свои вечерние чтения я (вернее, не я, а школяр-семинарист) посвятил углублению знакомства с занятнейшими рассуждениями философа Канта о нравственности. Фройляйн Штарк, умевшая читать мысли, похоже, заметила это, во всяком случае, она больше не пыталась лишить меня башмачной должности, а дядюшка, хоть и был озадачен моим интересом к Канту все же радовался, что его nepos занят философией, а не своим каценячьим отростком. «Золотая пора!» – напрашивается отрадный вывод.
Светлая погожая осень. Мои хозяева признали, что я на пути к исправлению, да и сам я все больше свыкался с мыслью о том, что этот пай-мальчик в рясе вскоре окончательно вытеснит маленького Каца. Перед дядюшкой я изображал отличника-вундеркинда, а фройляйн Штарк говорил, с каким удовольствием вспоминаю наш с ней поход в «Портер», вкусный ликер, наше веселое возвращение в родные пенаты. Все шло как по маслу – никаких вязальных спиц, никаких позорных пятен на простыне, дядюшка доволен, фройляйн Штарк тоже.
А тот маленький прохвост? Бывший вариант номер один?
Ах, он все чаще забывал о том, что сам хотел быть побежденным, покончить со своей короткой каценячьей жизнью. Сидел на своих лаптях, как утомленный долгим летом старик, и радовался их приходу, их запахам, радовался при виде их ног, уходящих вершинами в полумрак юбок-шатров, а поскольку он, благодаря своим очкам, теперь мог видеть все эти ленточки-пряжечки – штучки-дрючки совершенно отчетливо, как звезды в ясную ночь над пустыней, то они возбуждали его с небывалой прежде силой. Их ароматы сыпались на него, как ласки, загадочно поблескивал шелк, потрескивали чулки, что-то шептали нижние юбки, и если ловким рукам башмачника удавалось приподнять надеваемый на ногу башмак хотя бы на ширину ладони, то посетительнице тоже волей-неволей приходилось приподнимать ботинок, не очень высоко, но так, чтобы колено согнулось и на мгновение образовало тот заветный угол, позволяющий разглядеть верх ляжки и ленточку, на которой, как вигвам индейцев, держится черный чулок. Почему меня все это так возбуждало? Почему, черт побери, мне с каждым днем было все больше наплевать на опасную близость фройляйн Штарк, когда я реагировал своими хищными зенками и проклятым отростком на это явление презренного предметно-плотского мира, представленное на борту нашего книжного ковчега – где хранятся десятки и сотни тысяч слов! – лишь в виде крохотной словарной статьи: «Нижнее белье»?..
45
В первый год войны они еще приезжали на повозках, со всем своим скарбом, с женами и детьми, и бадмейстер, доктор Йозеф Кац, пытался помогать им, потому что эти повозки напоминали ему бегство Кацев на Линтскую равнину, когда он тащил свою тележку, а мать, задыхаясь от усталости и плача, толкала ее сзади.
– Быстрее! – кричала она, наклонив голову и упершись руками в задний борт. – Давай, тащи!
Тогда их было семеро детей, и, как знать, думал он теперь, может, брат с сестрой, бесследно пропавшие после смерти матери из сиротского приюта, придут через границу вместе с другими беженцами; может, в один прекрасный день он увид ит их перед собой в своей купальне, так что наплевать на опасность, надо помочь бедолагам. При этом Йозефу Кацу было на руку, что он юрист: Тассо Бирри, провозгласившему себя местным группенляйтером и раздувавшему щеки от сознания своей важности, не так-то легко будет справиться с ним. Слух о том, что он принимает у себя беженцев, быстро разлетелся по городу, и вскоре даже в жаркие летние дни купальщики почти перестали заглядывать к нему, зато на берегу постоянно торчала горстка одетых, болезненно бледных скитальцев – беженцев без багажа: с тех пор как пала Франция, они успевали уносить только ноги, чаще всего переходя границу в зимнем пальто. Они сидели на круглой, как карусель, скамье под ореховым деревом и молча смотрели прямо перед собой. Они ждали, когда им будет позволено сесть под тент на маленький стульчик, исповедаться и проникнуться надеждой на спасение. А под тентом сидел вовсе не священник, а он, загорелый бадмейстер, который редко вынимал изо рта свою аппенцельскую трубку. При этом он ни на минуту не ослаблял внимания, пристально следя за дорожкой, за вышкой д ля прыжков в воду и за сектором для не умеющих плавать – с этим не мог не считаться даже Тассо Бирри, утверждавший, будто бы Кац пренебрегает своими должностными обязанностями. Бадмейстер не нарушал никаких законов и инструкций. В купальне царил безупречный порядок.
Скитальцы один за другим исповедовались, выражали свою надежду, благодарили бадмейстера, пожимали ему руку, оглядывались и освобождали место другому. Процедура была очень короткой, она редко длилась дольше десяти минут; лишь однажды какой-то седобородый старик в цилиндре затянул разговор, то и дело прерывая свою речь и надолго умолкая. У него уже нет сил бежать дальше, сказал он хозяину. Кац отвел его обратно к скамье под деревом, где тот и умер ночью.
Когда границу окончательно закрыли колючей проволокой, купальня опустела: Кац одиноко сидел под своим тентом, а в киоске, подперев подбородок рукой, – Штарк.
Уже пару недель в купальне никто не показывался: ни беженцы, ни купальщики, а по дамбе торжествующе носился взад-вперед на своем мотоцикле Тассо Бирри, – как будущему группенляйтеру ему можно было не экономить горючее, поэтому он от души колесил по окрестностям. Кац следил за пустым сектором для не умеющих плавать, за пустым маленьким пляжем в виде зеленой лужайки, за пустой вышкой. Он по – прежнему исполнял свой долг, чистил пруд от водорослей, складывал по вечерам тенты, прислонял к ним складные стулья, а в семь часов, с последним ударом курантов, давал сигнал закрытия купальни: три длинных свистка, от которых птицы каждый раз бросались врассыпную.
46
Поздним вечером Йозеф Кац, который, как уже было сказано, впоследствии стал моим дедом, вышел на дамбу и принялся рассматривать небо в бинокль. Отсюда были видны покрытые снегом монастырские и городские крыши; взгляд простирался далеко, над хребтами и вершинами, словно ступени, ведущими вниз, к равнине, до Боденского озера и дальше, до самого Рейха. Пока еще на той стороне было тихо, но каждый раз с наступлением темноты с северо-запада приближалось гудение, сначала только гудение, затем оно сменялось глухим гулом; дамба заполнялась людьми, которые начинали возбужденно галдеть: «О!», «Ого!», «Вот это да!», когда на немецкий берег Боденского озера сыпались первые бомбы.
Для Каца эти зимние ночи обернулись необыкновенно прибыльным делом, которое городские остряки прозвали «театральным буфетом», потому что теперь перед киоском его купальни – перед грилем, жаровней с каштанами и бочонками с пуншем – каждый вечер, задолго до начала «представления», выстраивались длинные очереди. Состоится ли сегодня очередное выступление союзников? Удача сопутствовала ему не каждую ночь, иногда «представление» отменялось из-за снегопада или тумана. Зато при ясной видимости на дамбе и на пляже иногда случалось такое столпотворение, что у Каца от вырученных денег трещали по швам карманы. У него собирались сотни зрителей, вооруженных биноклями и подзорными трубами, и как только небо озарялось далекими всполохами огня, все наперебой требовали пива, пунша, вина:
– Эй, фройляйн Штарк! Мне еще кружку пива!
– А мне бокал красного вина! Гул становился более глухим, откатывался обратно на запад, оставляя позади, в ледяном мраке ночи, море огня – сначала оранжевого, потом красного; горело озеро, горело небо, и зрители довольно констатировали:
– Да, эти парни сегодня неплохо потрудились!
Пруд тоже казался алым зеркалом, забытым кем-то на ночном лугу. Доктор Кац открыл свежий бочонок вина, его красавица дочь Тереза тем временем переворачивала свиные колбаски на раскаленной докрасна решетке гриля. Она подняла воротник пальто, на голове у нее был платок, концы которого она завязала сверху, над челкой. Чтобы не обжечься, она надела перчатки. Когда она склонялась над шипящими и потрескивающими колбасками, ее лицо становилось таким же алым, как зеркало пруда.
Один лейтенант швейцарской армии не сводил с нее глаз. Он был строен, высок, белокур; элегантно приталенная шинель сидела на нем безукоризненно. Вообще-то он сегодня собирался на бал – война медленно, но неуклонно шла к концу, и увеселения опережали друг друга, но, черт побери, эта девушка у гриля положительно ему нравилась! Даже очень.
– Ну что, фройляйн, работы у вас, как я погляжу, хоть отбавляй?
Она испуганно подняла глаза. Неужели это действительно существует – любовь с первого взгляда?
– Да, – ответила она. – Позавчера они бомбили Ульм. А вчера и сегодня опять Фридрихсхафен.
– Фабрику зубчатых колес, – пояснил лейтенант. – А вам не холодно?
– Нет, нет, – покачала она головой и робко улыбнулась. – Разве что самую малость. – Еще одну колбаску, господин профессор?
– Обязательно! – с готовностью откликнулся Тассо Бирри. – Непременно!
Он, громко сопя, присоседился к лейтенанту.
– Это горит фабрика зубчатых колес! – ликующе сообщил он. – Sic transit gloria mundi, [25]25
Так проходит мирская слава (лат.).
[Закрыть]вчера авиационный завод, сегодня фабрика зубчатых колес! Братья-швейцарцы, возблагодарим Господа за то, что гитлеровскому Рейху приходит конец!
Он торопливо откусил от своей колбаски, тут же заказал следующую, затем, с набитым ртом, громко чавкая, предложил лейтенанту вместе подняться на дамбу.
– Сегодня опять так светло, что хоть газету читай! – заявил он. – Кстати, позвольте представиться: Бирри, Ткссо Бирри, преподаватель гимназии. Я с самого начала был против.
Лейтенант приложил ладонь к козырьку.
– Мы еще увидимся? – тихо спросил он Терезу.
– Может быть, – ответила та. – Когда опять стемнеет…
Лейтенант впоследствии стал моим отцом, а красавица Тереза, дочь бадмейстера, дипломированного юриста, доктора Йозефа Каца, – моей матерью.