Текст книги "Фройляйн Штарк"
Автор книги: Томас Хюрлиман
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
8
Однако уже после обеда это наваждение кончается, бойкот отменен, и все вновь, как прежде, получают свой кофе: в одиннадцать часов утра и в три часа пополудни – время крестной муки Господа. Так протекала жизнь на борту книжного ковчега, каждый день был похож на предыдущий: каждое утро в мою комнатку вкатывался круглый живот дядюшки, облаченного в ночную рубаху до пят, и я просыпался от оглушительного возгласа: «Salve, nepos, carpe diem! Доброе утро, племянник! Лови день!» Потом мы неслись по длинным, пахнущим влажной штукатуркой переходам в собор, и когда дядюшка под звон колокольца, которым я тряс в качестве служки, поднимал чашу со Святыми Дарами, он так отчаянно задирал вверх голову, что каждый раз казалось, что он вот-вот опрокинется назад вместе с чашей и кубарем полетит с алтарных ступеней. После благословения паствы он, размахивая руками, гремел органом, фройляйн Штарк, в косыночке, сама кротость, шла к своему любимому гроту, чтобы настроить свою улыбку на улыбку Мадонны и добиться какого-то загадочного созвучия с деревянным ликом.
Затем был завтрак. Дядюшка садился за поставец для чтения и, окутавшись клубами дыма первой сигареты, читал «Остшвайц».
– Как говорил Георг Вильгельм Фридрих Гегель, – провозглашал он каждый раз, – газета – это завтрак для здорового человеческого разума.
Я пил свое молоко на кухне, у фройляйн Штарк. Раньше она весело болтала со мной, рассказывала о своем отце или о зиме, но с тех пор, как она объявила меня грешником, нарушающим седьмую заповедь, мы почти не говорим друг с другом. Она стоит спиной ко мне у окна; я вижу только тугой узел волос размером с яблоко и ее крепкий зад. Я бы с удовольствием спросил ее: «Фройляйн Штарк, а почему вы сказали, что я маленький Кац? И почему за мной „нужен глаз да глаз"?»
– Жуй быстрее, не то опоздаешь.
Не иначе она умеет читать чужие мысли. Я встаю и тихо сматываюсь.
– Уже иду, фройляйн Штарк!
Между девятью и десятью прибывают автобусы, на своих скрипучих резиновых подошвах приближается дама с начесом, за ней толпа экскурсанток. Я принимаюсь за работу, раздаю лапти – следующая, пожалуйста! Следующая! Следующая! После десяти наступает небольшая передышка, а потом, чаще всего в половине одиннадцатого, появляются молодожены, свежеиспеченные супруги, совершающие свадебное путешествие, которые останавливаются в отеле «Валгалла».
Он – бриджи, галстук, вязаный пуловер, – сунув ноги в ботинках на толстой подошве в лапти, коротко спрашивает:
– Аброганс?..
– Третья витрина справа, господин доктор.
Он ей:
– Алфавитный словарь, составленный в 790 году, южно-германский скрипторий.
Мне:
– А Туотило?
– Сразу за углом, господин доктор, слева от двери.
– Ну что ж, приступим! – восклицает он бодро, выбрасывает правую руку вперед, левую отводит назад и, как конькобежец, устремляется на своих войлочных подошвах к творениям Туотило, к Аброгансу или прямой наводкой к заветной цели своего брачного путешествия, к «Песни о Нибелунгах», рукопись В.
А она? Она хороша, я чувствую это, но боюсь быть застуканным фройляйн Штарк и потому сосредоточиваю все внимание на своих прямых обязанностях. Сандалии без носков, крепкие икры, покрытые нежным рыжеватым пушком. Я хватаю башмак и собираюсь надеть ей на HOiy, но вдруг слышу тихий вздох досады.
– Мадам, – говорю я, обращаясь к белой щиколотке, – наш паркет был положен в 1790 году, без башмаков никак нельзя, такой порядок.
– Порядок! – повторяет она полушепотом. – Ужасно!
– Эльфрида! – зовет он ее сдавленным голосом. – Эльфрида!
Она подает сначала одну ногу, потом другую. Я осторожно надеваю ей лапти на сандалии.
– Ну иди же, Эльфрида! – торопит ее свежеиспеченный супруг. – В двенадцать они закрывают!
9
В начале октября я должен был поступить в монастырскую школу в далеком Айнзидельне, надеть рясу и под руководством патеров стать христианином-новобранцем. Так что это было мое последнее лето, мои последние большие каникулы – до самого начала октября. И в сущности – теперь, по прошествии стольких лет это можно сказать определенно, – мне очень неплохо жилось у дядюшки и фройляйн Штарк. У меня была должность, кровать, книги и еда. После мессы я вместе с органной бурей летал над крышами, за обедом усваивал первые крохи латыни, например слово avunculus – «брат матери», а когда послеобеденный штиль оставался за кормой нашего книжного ковчега, читал пудовые книги и мечтал о Вечерней Красавице, укутанной в шелка и печаль и одиноко бродящей в оранжевом закатном свете по опустевшему барочному залу.
Да, это было славное, счастливое время. Облачая очередную ножку в войлочный башмак, я поглядывал на щиколотки или на пятки, изредка на затянутые в капроновый чулок икры и почти никогда на тоненькую стрелку шва или кружевной верх чулка, нависающий порой над моим войлочным царством.
Конечно, к нам приходили не только посетительницы, но и посетители, однако у большинства этих ходячих штанин позади была либо война, либо долгая военная служба: они сами, без приглашения, направлялись к моим войлочным батальонам, хватали пару лаптей, выполняли поворот «крутом!» и конькобежно-строевым шагом скользили мимо меня прямо в зал – ать-два, ать-два! Они действовали строго по уставу и не интересовали меня.
Фройляйн Штарк видела, что я старательно исполняю свой служебный долг, стоя на коленях, как кающийся грешник, неизменно вежлив, корректен, день заднем, неделя за неделей, с девяти утра до шести вечера. И в один прекрасный, солнечный воскресный день лед наконец тронулся. Она, как амазонка, сидела верхом на табурете и, зажав между ног кофемолку, с усилием крутила ручку.
Башенные часы пробили девять, мне пора было на службу.
Фройляйн все молола и молола и, как всегда, когда она что-то делала, была сосредоточена только на одном – в данную минуту на скрипучей кофемолке, зажатой между ног. Закончив, она подняла голову и спросила:
– Ты исповедался? Покаялся в своих грехах?
Я опустил глаза. Потом, недолго думая, молча кивнул. Я выдержал атаку, и маленькая война закончилась.
10
В самом деле? Я не хочу представить себя здесь умнее, чем я был тогда, и да избавит меня святая Виборада, покровительница всех библиотек и библиотекарей, всех книг и сочинителей, от пагубной страсти к преувеличениям, которой страдал мой дядюшка, но сегодня мне кажется, что я тогда не доверял до конца воцарившемуся между нами миру Конечно, фройляйн Штарк была со мной приветлива, по-матерински ласкова, неизменно заботилась обо мне, всегда с улыбкой – с самого утра, когда я сидел у нее на кухне, а она занималась овощами или чистила какую-нибудь огромную, длиной с руку, рыбину, выловленную в Боденском озере.
– Смотри-ка, – говорил мне дядюшка, – она в хорошем настроении. II faut profiter de l'occassion! [5]5
Надо пользоваться случаем! (фр.)
[Закрыть]
Приближался август, лучшая пора года. До десяти часов мы принимали женские группы, которые приводила дама с начесом, между десятью и одиннадцатью – молодоженов. Потом кофе, в двенадцать – обед, в три – затишье; головы старцев швейцаров опускались, вместо лиц зияли круглые блины фуражек с матовой выпуклостью посередине. И если перед обедом каждый час казался в десять раз длиннее предыдущего, то теперь с каждым часом становилось все светлей, жарче и суше, пока в конце концов не появлялось ощущение, что река времени совершенно иссякла, впитавшись в кирпичный пол пустого коридора. Солнце, казалось, давным-давно пролилось на гладкую, как лед, библиотечную палубу и навсегда было здесь забыто, покрыв все тонкой блестящей пленкой, – как фольга над витринами, как блики на корешках книг. Стеклянные взгляды посетителей врастают в витрины, погружаются в солнечные пруды, ползут вверх к потолку. Великая, всепоглощающая пустота. Послеполуденный штиль. Ежедневная Страстная пятница в легкой форме, как выразился дядюшка. Ожидание кофе, ожидание фройляйн Штарк, по-матерински ласковой, заботливой и вновь такой приветливой – а! вот и она! Наконец-то слышно позвякивание ее тележки; я получаю свой кофе, как всегда в меру сладкий.
– Спасибо, большое спасибо.
Да, она была приветлива. Как всегда. А сегодня особенно приветлива. Она раздобыла какой-то новый сорт кофе и сегодня заварила его в первый раз.
– Господа ассистенты, эти пьяницы, конечно же, ничего даже не заметили, – говорит фройляйн Штарк.
– Чего не заметили?
– Ну, что это особый сорт!
Я попробовал ее особый сорт.
– Вкусно, верно? – спросила фройляйн Штарк, и сквозь ее маску Мадонны вдруг блеснул какой-то лукаво-ироничный огонек. – Ты-то, конечно, чувствуешь особый сорт, – ты, с твоим носом!
В сущности, вполне дружелюбные слова, почти похвала, но я вдруг увидел, что ее дружелюбие – всего лишь маска, а в ее тоне услышал предостережение, почти проклятие. Фройляйн Штарк говорила о моем носе так, как она в свое время говорила о моих «взорах», грешных, противоречащих седьмой заповеди. Для нее я по-прежнему был маленький Кац, за которым «нужен глаз да глаз».
11
В последнюю субботу июля-дату я знаю точно, так как посмотрел в книгу для гостей – у нас был большой наплыв посетителей. Уже с утра автобусы приходили один за другим: вначале два женских хора из Швабии, потом Союз матерей из Пассау, члены Христианского профсоюза из Гёльзенкирхе, читательский кружок из Хоттингена, группа прихожан одной из церквей Равенсбурга «во главе с фрау доктором Хильбиг», церковный хор из Шопфлоха, туристы из Карлсруэ и многие другие. Поскольку каждый союз и каждое объединение, как я уже к тому времени успел заметить, обычно ставит во главе своего коллектива приблизительно одинаковых руководителей или руководительниц, а именно какую-нибудь решительную даму с высоким начесом, то у меня было такое впечатление, как будто мои башмачные батареи целый день штурмует одна и та же дама. Конечно, это была не одна и та же, а каждый раз другая, но, так как каждая из этих решительных дам выступала в одной и той же роли, имела одну и ту же осанку, одни и те же жесты и походку и так же, как другие, шагая по коридору, скрипела своими резиновыми подошвами – строгий взгляд, прямая спина, прическа в виде вавилонской башни, белая блузка, рюши на рукавах, рюши на воротнике и на груди, зеленая плиссированная юбка клеш, крепкие икры, темно-коричневые капроновые чулки, – я был почти уверен, что несколько раз в день надеваю на ноги башмаки одной и той же групповодше.
– Следующая, пожалуйста!
Опять та же? Нет, не совсем. Сегодня они пахли, и каждая «дама с начесом» пахла иначе, чем ее предшественница. Bref, как сказал бы дядюшка, вовсе не думая изъясняться короче: этот многоликий персонаж, во всех своих метаморфозах являвшийся в одних и тех же туфлях на резиновом ходу и темно-коричневых капроновых чулках, этим жарким, душным утром приносил с собой разные запахи. Дама из Пассау явно провела ночь в пластмассовом кресле автобуса, а ее коллега из Келльмюнца, что на реке Иллер, только что облилась одеколоном. По-зимнему засупоненные монашки из монастыря Святой Марии на Ibpe наполнили помещение молочным духом, а фрау доктор Хильбиг, очевидно, по пути сюда в буквальном смысле молилась до седьмого пота, имевшего кисловатый запах. Под мышками у нее расплылись огромные, величиной со слоновьи уши, мокрые серые пятна. Выходит, фройляйн Штарк была права – мойнос устроен как-то по-особому?
Около двенадцати: лакированные ногти на ногах молодой итальянки пахнут ванилью.
Половина второго: нога в капроновом чулке сбрасывает туфельку, и я впервые постигаю чудо «на глазах» рождающегося запаха, аромат женской ножки, эту сложную комбинацию из свежего пота, сирени и кожи.
– Вы позволите?
Я подставляю ей башмаки, черный чулочный шов ныряет обратно в туфельку, туфелька – в войлочный башмак, войлочный башмак беззвучно скользит через порог зала, и юная красавица, грациозно покачивая бедрами, уплывает прочь.
– Следующая, пожалуйста!
Около трех часов книжный ковчег тяжело, поскрипывая мачтами, берет курс на закат, и сразу же после этого начинается самый жуткий штиль, который мы когда – либо видали. Я сижу, уставившись в свою книгу, пытаюсь читать, но то и дело буксую на расплывающихся буквах и тихо скатываюсь в грезы, в лениво-усталые, невнятно-печальные думы-мечты. Изнурительная неподвижность. Чугунная полудрема. Звенящая тишина. Но потом, после кофе, на борту вновь наблюдается оживление: просыпаются цирковые фуражки, в скриптории вновь раздается стук пишущих машинок, а в книжном зале, исполосованном острыми, словно вырезанными из ночи тенями, посетительницы вновь липнут к витринам с грамотами IX века, эпохи Каролингов.
В шестнадцать часов пятнадцать минут приходит последний автобус, из которого высыпает без умолку тараторящая толпа учительниц из Филлинген-Швеннингена. Мы в библиотеке никакой грозы не слышали, а эти болтливые сороки, судя по всему, попали в самый ее эпицентр: у всех были мокрые носки и чулки, мокрые подошвы, и как остро, как восхитительно благоухал этот густой лес ног! Какой волнующий дух исходил от этих сырых шкур и грив! И я понял: фройляйн Штарк был права. У меня был нос, и этот нос жаждал запахов! Но разве у других людей носы устроены иначе?
12
Хранитель монастырской библиотеки поднял правую руку с унизанными кольцами пальцами, указал на потолок, то есть на Бога, и молвил ликующим тоном:
– Господа! Многоуважаемые дамы! Дорогие гости из прекрасного Филлинген – Швеннингена! В начале было Слово, затем библиотека, и лишь на третьем и последнем месте стоим мы, люди и вещи. Nomina ante res – вначале слова!
– Nomina ante res, вначале слова! – защебетали хором учительницы.
Дядюшка призвал дам к молчанию, провозгласив: «Silentium!», [6]6
«Тишина!» (лат.)
[Закрыть]затем пригласил их в зал.
– За мной! – скомандовала Дама с начесом, и ее отряд вновь разразился приглушенным щебетом, громким шепотом и хихиканьем; все лапти, как стрелки компаса, повернулись в сторону двери и заскользили прочь, наступая друг другу на пятки.
Все? Нет. Одна из них, в чулках, – черная королева посреди этого моря светлых гольфов – задержалась с дядюшкой.
– Между прочим, – сказал он, – hie est nepos praefecti, это племянник шефа.
– Этот? – спросила она, глядя на меня сверху вниз из-за своих острых грудей.
Хранитель библиотеки коснулся ее локтя своей затянутой в шелковую перчатку рукой и произнес:
– Мадам, вы позволите еще раз обратить ваше внимание на надпись в арке портала?
– Это по-еврейски?
– По-гречески, – слышу я голос дядюшки. – Диодор Сицилийский утверждал, будто прочел эту надпись на одном из египетских храмов, а именно у входа библиотеку, дата основания которой, по мнению специалистов, восходит ко времени правления Рамзеса II, то есть к XIII веку ante Christum natum… [7]7
До Рождества Христова (лат.).
[Закрыть]
Черные плотные шелковые чулки. Пятка клином. Крепкие икры. И запах сырости – запах мокрого леса после дождя, запах грозы, крепкие испарения великанши.
– Здесь написано «психезиатрейон», – слышу я голос дядюшки, затихающий, словно отдаляющийся, как будто он сел на воздушный шар и стал подниматься над монастырскими и городскими крышами, – по-гречески это означает лечебница духа, аптека для души…
«Аптека для души» – я знал это выражение, я слышал его по десять раз на дню. Теперь он скажет: «Да, мадам, у нас здесь собраны все недуги и боли человечества и все лекарства от них». Она ответит ему улыбкой, скорее всего грустной улыбкой – у нее тоже есть своя боль; боль есть у каждой – у одной любовь, у другой тоска, у третьей мужчина.
– Что вы говорите, монсеньер! Так, может, вы и мне можете помочь?
Вместо ответа досточтимый хранитель библиотеки обычно увлекает избранную гостью за собой и ускользает на своих специальных башмаках в зал. Но сегодня все происходит иначе, не так, как всегда. Ноги ее утопают в зарослях ароматов – мокрых чулок, влажной юбки; избранная гостья не торопится следовать за дядюшкой в зал, ее туфли на высоких каблуках останавливаются передо мной, зарываются в войлок лаптей, но пока не ускользают – по-видимому, она еще раз обращает свои удивленно-восхищенные взоры на надпись из древних времен. Это сильнее меня, я ничего не могу поделать с этой беззвучной бурей, разразившейся в моей груди, с этим расходившимся, как колокол, сердцем, с этим алчущим носом и с этими глазами, которые помимо моей воли карабкаются вверх в призрачную, сизо-серую бездну ее юбки.
13
Тогда я еще и представления не имел о роде Кацев. Правда, я знал, что эту фамилию до замужества носила моя мать, но у нас в доме ее не произносили вслух, эта тема, так же как и все происходившее в родительской спальне, находилась в своего рода ссылке, то есть обсуждалась только по – французски. Ни мне, ни моей сестре и в голову не приходило подозревать за всем этим какую-то большую тайну. Да и причин для подобных подозрений не было: дед наш не был абсолютно запретной темой; если мы подольше клянчили, мама рассказывала о своем детстве, о пронизанном солнцем ореховом дереве и о некой купальне. Чаще всего с улыбкой.
– Ваш дед – милый, забавный старик, – говорила она.
– А он приедет к нам? – допытывались мы.
– Может быть, – уклончиво отвечала мама.
Мы, конечно, знали: она говорит это каждый раз, мы чувствовали, что он никогда не приедет к нам и что мы никогда не поедем на нашем «форде-таунус 17М» на тот далекий пруд; никто не умирал от тоски по старику, а нашего отца, капитана, офицера генерального штаба, больше интересовали горные перевалы – он успешно штурмовал их с военной педантичностью, по плану, в котором все было расписано по минутам.
Одним словом, я пребывал в полном неведении и мало задумывался обо всем этом; только в библиотеке, в один прекрасный день, душным летним вечером, мне пришло в голову при первом удобном случае вытащить каталожный ящичек, содержащий эту фамилию. В аптеке для души есть всё, как говорил дядюшка, любая болезнь и любое лекарство, – всё, от Аристотеля до ящура. Неужели и правда всё? Не так-то, наверное, все просто. Во всяком случае, я все реже копался в каталоге в поисках далеких стран, отважных исследователей и увлекательных путешествий, натыкаясь при этом на фотографии или гравюры с гологрудыми дикими лесными девами, однако по-прежнему ходил туда, выдвигал ящички и, послюнявив палец, листал карточки; и вскоре до меня постепенно дошло, что совсем рядом существует мир, еще более далекий и загадочный, чем лагуны дальневосточных морей.
Тем временем книжный ковчег благополучно достиг августа и почти каждый день оказывался в плену мертвого штиля: после обеда поток посетителей иссякал, фройляйн Штарк удалялась на кухню, команда погружалась в сон. Вот и славно! Я знал, как заказывают книги, и карточки каталога, которые с каждым днем становились для меня все понятней, сами указывали мне верный след. В задней части каталожного зала хранились подшивки старых журналов, и мне доставляло неописуемое удовольствие карабкаться по высоким лесенкам и снимать с полок тяжелые папки. Мне хотелось побольше узнать о военном времени и особенно меня интересовало, откуда взялась эта фамилия, которую никто не любил. Мама сбросила ее, как змея кожу, дядюшка спрятал ее под сутаной, фройляйн Штарк и подавно относилась к ней, как к своего рода проклятию: «ваш племянник – маленький Кац, поэтому за ним нужен глаз да глаз».
Однажды, когда я во время послеобеденного штиля, стоя на высокой лестнице, ставил на место один из таких пудовых томов, подо мной вдруг выросла тень: дядюшка. В руках он держал книгу. Не глядя на меня, он произнес, словно прочитал эту фразу в книге:
– Ты ищешь что-то определенное, nepos?
Он «прочитал» еще пару фраз, потом положил между страниц желтую полоску бумаги, сунул книгу под мышку и удалился, раздувая паруса своей сутаны. Знал ли он, что я ищу?
14
Ассистенты библиотекаря, выдававшие мне книги, носили очки с круглыми толстыми стеклами, серые нарукавники и кожаные нашивки в форме сердца на заднице. Каждый из них сидел перед черной пишущей машинкой «Ремингтон» и двумя желтыми от никотина пальцами, напоминающими когти хищной птицы, печатал каталожные карточки, год за годом, карточку за карточкой, ибо каждый ассистент библиотекаря, как и сам дядюшка, заступив на свой пост, обычно вводил собственную систему, постепенно вытесняющую систему предшественника, и нелепость всего этого заключалась в том, что еще ни одна система не успела охватить все содержимое библиотеки или хотя бы часть целого; напротив, чем дольше существовала библиотека, тем сложнее становились системы, а книги многочисленнее, и в итоге это немыслимо разветвленное книжное древо с каждым годом пускало все новые ростки битком набитых шкафов и стеллажей и пышно разрасталось во всех направлениях: вверх, до потолка барочного зала, под самую крышу, вниз, в недра подвала – книги, книги, книги, десятки, сотни тысяч названий, которые уже никому не под силу охватить, каталогизировать, отчего, наверное, какой-то предшественник дядюшки – один из этих аскетов с длинными шеями стервятников, висевших в столовой, – и приколол канцелярской кнопкой под часами на стене сентенцию Блаженного Августина, разумеется, на латыни: «Да именуешься ты в последний час свой если не победителем, то хотя бы борцом».
В отличие от мамы, пальцы которой, как балетная труппа из красных лакированных ногтей, весело плясали по клавишам пишущей машинки, ассистенты, эти барабанщики из похоронного оркестра, с грехом пополам выстукивали в лучшем случае с дюжину букв на своих карточках, и у них почти никогда не раздавался задорный звонок, восхитительное «дзынь!», возвещающее конец строки. Они поседели и согнулись от старости за своими машинками. Они больше дремали, чем печатали. 1Ъре-победители, которых даже борцами нельзя было назвать.
Последний час свой они встретят мумиями, иссушенными полной бессмысленностью своей стукотни. Впрочем, эти господа отличались одной особенностью: стоило дядюшке отлучиться из библиотеки, как они, дружно «выкусив» пробки из своих фляжек с водкой, присасывались к ним, как телята к маткам. Другая их особенность не сразу бросилась мне в глаза, а лишь после того, как я заинтересовался преданной анафеме родовой фамилией. Ассистенты то и дело нарушали негласный запрет:
– Кац сам стоит перед Штарк на задних лапах! – говорили они шепотом.
Пли:
– Кац вчера нажрался, как сапожник!
Но они позволяли это себе, только убедившись, что его нет поблизости, и даже после этого прикрывали рукой рот и не произносили его фамилию, а скорее выдыхали: Кац!
Кац! С этим именем было то же, что и с темнотой, царившей под юбками, – оно было так же загадочно и привлекательно.