355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Томас Хюрлиман » Фройляйн Штарк » Текст книги (страница 6)
Фройляйн Штарк
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 23:53

Текст книги "Фройляйн Штарк"


Автор книги: Томас Хюрлиман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)

31

Жили ли они тогда еще на вилле, ассистенты не могли сказать, на снимке не было даты, зато было понятно, что Якобуса, старшего сына, с ними к тому времени уже не было. Через несколько недель после того, как состоялись похороны матери и была опечатана фабрика, он, похоже, вдруг почувствовал в себе призвание к служению Богу, во всяком случае, он сломя голову помчался в духовную семинарию, где его, как он восторженно сообщал домой, приняли с распростертыми объятиями. Юный Якобус был умен и усерден, остроумен с людьми и кроток перед Богом, summa cum laude, [16]16
  Здесь: достойный всяческих похвал (лат.).


[Закрыть]
доктор философии и теологии, одаренный проповедник с виртуозной речью и превосходным слогом; едва он успел начать карьеру, как уже был вызван в Рим, где ему дали возможность продолжить образование, где его хвалили и поощряли. Однако вскоре выяснилось, что полноватый Якобус Кац совершенно не годится для ватиканского тигля, из которого, как правило, выходят строгие, стройные иезуиты. Его усердие иссякло. Схоластический вопрос, сколько ангелов (которые, как известно, бесплотны) может поместиться на острие иглы, он считал в эпоху, когда марширующие с факелами чернорубашечники становились все многочисленней, второстепенным. Дуче был ему интересней, чем Папа, настоящее казалось ему важней, чем прошлое. У нас в Риме, писал он в одной брошюре, будущее уже началось. Очевидно, оно началось без него, так как в том же году, когда вышла в свет его брошюра, сам он вдруг объявился в Инсбруке и опять был в восторге, в этом гордом, овеянном дыханием истории горном городе он стал самым молодым и любимым преподавателем. С лентой на груди поверх сутаны и в кепи набекрень он произносил пламенные речи, писал, учил, пел и видел себя уже профессором, кардиналом и блистательным ученым светилом курии. Но в тридцать восьмом году – приблизительно через неделю после входа гитлеровских войск в Австрию – он в своих туфлях с пряжками пересек, шатаясь от усталости, швейцарскую границу и с грехом пополам нашел прибежище в скриптории монастырской библиотеки. И вот он сидел вместе с другими ассистентами, прикованный, как раб на галере, к своему поставцу для письма, и скрипел пером по книжному древу. Конечно, молодой Кац тоже страдал от бессмысленности этой работы, но, в отличие от своих коллег, которые ночи просиживали в кабаке, а днем пребывали в тоскливой полудреме, он изучал древние планы монастыря, открывал глубокие подземелья и тайные ходы, а весной тридцать девятого года-тогда уже все чаще говорили о войне – он сообщил своему уже несколько лет сидевшему без работы отцу, что в трех монастырских прудах за городом монахи разводили рыбу, необыкновенно жирных карпов для постов.

32

Три монастырских пруда превратились в болотца, а запруда вся растрескалась. Доктору Йозефу Кацу, бывшему фабриканту – текстилыцику, это было на руку. Войны, как известно, обычно начинаются летом, заявил он перед городским советом Санкт-Геллена, стало быть, сейчас самое время позаботиться о пожарных водоемах, а для этого лучше всего привести в надлежащий вид монастырские пруды. Городской совет согласился с ним. Если во время обстрелов или бомбежек загорится старый город, собор и библиотека, есть только один шанс спасти бесценные сокровища: воспользоваться водой из прудов, лежащих на склоне холма, прямо над старым городом. Доктор Кац обязался вычистить означенные водоемы, а также восстановить дамбу и привести в порядок трубы. Надо было торопиться. Всего через несколько дней после подписания договора об аренде прудов страну огласил тревожный звон колоколов, летевший от деревни к деревне, от колокольни к колокольне, – воскресно-погребальный звон: «Война! Война!» Немногочисленные курортники бросились в кабинки для переодевания. На берегу купальни остались лишь хозяин и его молодая помощница Магдалена Штарк из Аппенцеля. Кац взял ее в свое время на фабрику прядильщицей, а после банкротства, когда она в слезах просила не отсылать ее обратно в родную деревню Альпштайн – ее буквоненавистник-отец тогда еще был жив, – оставил при себе. И не прогадал: она оказалась на редкость толковой и сообразительной, особенно это проявилось здесь, в курортном местечке, в маленькой купальне, которую они содержали. У аппенцельской горянки в голове роились оригинальные идеи, и удачней всех была идея киоска. Там, где человеку хорошо, заявила она, он пишет открытки близким, пьет ликер и ест ореховые хлебцы. Кац одобрил ее план, и вскоре они зажили на скромные средства, выручаемые в летний сезон от продажи яблочного вина, жареных колбасок и аппенцельского ликера.

И вот теперь она сняла шелковый флажок, развевавшийся над киоском, вытащила на берег лодку, сложила солнцезащитные тенты и унесла их в сарайчик, служивший чем-то вроде медицинского пункта, словно это были первые раненые.

– Кто его знает, переживем ли мы вообще эту весну, – сказала фройляйн Штарк.

В конце лета 1939 года, когда началась война, Тереза, дочь бадмейстера, была лучшей ученицей молодого преподавателя гимназии Тассо Бирри, а этот Бирри, убежденный вандерфогель, [17]17
  Член юношеского туристского движения в Германии началаXX в. (до Первой мировой войны).


[Закрыть]
заядлый игрок на гитаре и фронтист, [18]18
  Сторонник объединения Швейцарии с гитлеровской Германией.


[Закрыть]
в свое время видел на партийном съезде в Мюнхене самого фюрера и, пораженный его богоподобным германским взглядом и совершенно сухой подмышкой – когда тот вскидывал руку для приветствия своих соратников, – посвятил этому целую серию статей в газете «Остшвайц». Так что Кац хоть и разозлился, но ничуть не удивился, наткнувшись в один прекрасный день на одну странную письменную работу своей дочери. Тетрадь лежала на круглой, как карусель, скамье под ореховым деревом; горячий ветер, явно суливший грозу, как раз перевернул страницу, и Кац прочел: «Хайль Гитлер! Хайль Гитлер! Хайль Гитлер! Хайль Гитлер!» В тот же день вечером Тереза призналась, что эти слова ей было велено написать в наказание за одно дерзкое замечание по поводу оккупации Польши, и Йозефу Кацу пришлось взять на себя грехи дочери. А все это проклятое болото! Оно пока что не приносило ничего, кроме расходов и проблем, ибо он имел неосторожность не только взять аренду, но и обязательство в кратчайшие сроки отремонтировать запруду и привести в порядок трубы, чтобы обеспечить монастырь и близлежащие постройки водой из прудов для тушения возможных пожаров в случае военных действий, начала которых ожидали со дня на день. Чисткой труб занимались беженцы: евреи и коммунисты. Их привозили рано утром на телегах, судя по всему, из какого-то лагеря – никто толком ничего не знал; впрочем, так было даже лучше: «Тсс! Держи язык за зубами – у врага повсюду глаза и уши!» – призывал плакат.

Работой их Кац был доволен. Евреи спускались на веревках в трубы и выгребали все, чем они были забиты. Они уже заделали трещины в дамбе и соорудили под его руководством новую деревянную лестницу, ведущую) наверх. И все бы ничего, если бы среди них не оказалось одного типа с тоской в глазах, который задурил голову тринадцатилетней гимназистке своими опасными, крамольными взглядами.

Йозеф Кац был в полной растерянности. У таких, как Тассо Бирри, уже, кстати сказать, провозгласившего себя группенляйтером, [19]19
  Здесь: руководитель местной партийной организации.


[Закрыть]
хорошая память, и когда придут немцы, за подобные речи, которые Тереза, как попка, повторяла за своим трубочистом, начнутся совсем другие наказания, посерьезней, чем эта идиотская пачкотня в школьных тетрадках.

– Скоро и на нашей улице будет праздник! – заявил самозванный группенляйтер. – Мы наведем тут железный порядок! И первыми исчезнут евреи, эти паразиты на теле народа.

Что делать? Пойти в городской совет, вернуть им этот пруд и опять начать все сначала?

– Пропади оно все пропадом, – сказал Кац. – Будь что будет.

Тут Штарк, покраснев до ушей, достала из кармана своего фартука трубку и сунула ее бедняге в рот. Тот печально раскурил ее, и вскоре Йозеф Кац, в прошлом фабрикант, ныне бадмейстер, а в будущем мой дед, так сроднился со своей трубкой горца, что уже почти не вынимал ее изо рта.

33

Если бы не этот проклятый нос! Мойнос. С тех пор как я решил поменять кожу, избавиться от своей каценячьей сущности, все получалось наоборот, племя Кацев не сдавалось, оно защищалось, оно завладело моими глазами, моим носом, и, странное дело – вскоре этот орган обоняния так распоясался, что мне иногда казалось, будто он вовсе не мой и повинуется не мне, а затянутым в чулки ногам той или иной посетительницы. Я подаю ей башмаки – это моя обязанность, – и тут каждый раз повторяется одно и то же чудо: льющееся сверху тепло погружает меня в облако женского аромата, пусть всего на несколько секунд, но этого достаточно, чтобы превратить служку-башмачника в щедро вознаграждаемого грешника, жадно пьющего вино благовоний. Удивительная история! С одной стороны, моя должность становилась все привлекательней, а женщины все красивей и мне все чаще хотелось, как кошке, потереться об их стройные ноги, с другой стороны, я все ощутимей превращался в того другого, в незнакомца, в которого совсем не хотел превращаться. Мое лицо, если это можно было назвать лицом, с недоумением, почти с отвращением таращилось на меня из зеркала в ванной комнате. Посредине торчал нос, и этот нос – невероятно, но факт! – морщился сам на себя, на свое собственное наличие.

А тем временем приходила следующая, надевала башмаки, и, хотя я по-прежнему был удручен тем, что пошел в породу Кацев именно своим носом, мне доставляло дьявольское удовольствие держать этот неисправимый нос как можно ближе к согнутому колену и жадно вдыхать все, чем веяло на меня от немецких туристок и белокурых учительниц из Берн-Бюмплица, – то колбасно – пряный дух жаркого из свинины, то рождественский аромат корицы, то запах крема «Нивея», то запах рыбы или каких-то неведомых, волнующих далей. Что за чудная это была жизнь! Я летал на своей куче башмаков от одного облака аромата к другому, от женщины к женщине, от юбки к юбке.

– Следующая, пожалуйста!

– Фффу!.. – кричит она. – Фу, что это там блестит?!

Дама с начесом! Смотрит на меня широко раскрытыми глазами, окаменев от ужаса.

Я прячу зеркальце в ладони, но уже поздно.

– Фу, гадость! – кричит она как резаная. – Гадость! Это же зеркальце!

– Мадам, – пытаюсь я спасти ситуацию, – без башмаков нельзя. Так положено.

– «Положено!» – передразнивает она меня. – Этот поросенок еще будет учить меня, что положено, а что нет! Ну погоди, ты у меня еще попляшешь!

Она яростно всовывает ноги в лапти и, угрожающе пообещав устроить мне веселую жизнь, стремительными шагами групповода-конькобежца скользит прочь, в зал.

Согласен, заглядывать под юбки с помощью зеркальца – не самое похвальное занятие, но что же делать, если это пока единственное средство вскрыть причину моего безумного любопытства? Какая же связь между мной и другим полом? Что меня так привлекает в их нижнем белье? Я должен разобраться в этом! «Быть молодым – значит собирать опыт», – еще совсем недавно поучал меня дядюшка. Вот я и собираю опыт и изо всех сил стараюсь пролить свет на все эти тайны и загадки.

Я осторожно заглядываю в зал. Дама с начесом пока еще в нерешительности. Пожалуйста, мадам, попробуйте обратиться к смотрителю, поезжайте на своих башмаках к одному из этих господ! Вряд ли он изъявит готовность принять вашу жалобу, ибо смотрители, да будет вам известно, очень высокого мнения о себе, почти высокомерны, они не желают иметь дела с низменными материями. Если вы попытаетесь сообщить кому-нибудь из них, что кто-то совал вам под юбку зеркальце, они воспримут это с тем же негодованием, с каким реагируют на неслыханный, но тем не менее ежедневно задаваемый вопрос «где здесь туалет?». Под действием монотонных будней, слившихся в одно бесконечное целое, смотрители постепенно начинают путать себя с охраняемыми картинами и предметами, объяснял мне дядюшка. Они взирают на шаркающих мимо них со скучающей миной или с гордым видом всезнайки обывателей, как умирающая Цецилия, как воплощенная китайская мудрость или вырезанный из слоновой кости переплет Библии, и при всем желании не могут понять, почему у всех посетителей перед лицом величайших культурных святынь Запада на уме только одно: где туалет? Вы меня поняли, госпожа групповод? Вы имеете дело не со смотрителями, а с Цецилией, жестоко истязаемой мученицей, и будьте уверены: ваша жалоба отскочит от ее близкой к райскому блаженству улыбки страдания, как от стенки горох!

Остаются, правда, еще ассистенты. Они, разумеется, охотно выслушают жалобу, это вне всякого сомнения (наши барабанщики смерти – большие любители скабрезностей), но исключительно ради собственного развлечения, ибо тот, кто сам страдает от гнета фройляйн Штарк, вряд ли принесет товарища в жертву ее благочестию.

Старцы швейцары? Сделайте милость! Жалуйтесь сколько хотите! Расскажите повелителю дверного засова или гардеробщику, что с вами произошло во время надевания башмаков. Их засохшие от старости уши настолько глухи, что вы с таким же успехом могли бы прокричать вашу жалобу в их задницы.

Когда я опять осторожно заглядываю в зал, она уже нашла нужную инстанцию. Фройляйн Штарк стоит перед ней грозной скалой, а она то и дело тычет пальцем в сторону двери и возбужденно нашептывает ей, мол, на пороге в святая святых посетительниц рассматривают с помощью зеркальца…

– Зеркальца?..

– Снизу!..

– Но… но это же!..

– Вот именно! Неслыханно!

Не повезло. Теперь уже и Штарк повернула голову к двери; женщины, а с ними и все смотрители возмущенно воззрились на меня, зловредного Карлика Носа, втоптавшего в грязь славу всемирно известной библиотеки. Их взгляды вонзались в меня, как стрелы, и мне казалось, будто я вижу, как корчатся от негодования и отвращения господа смотрители, вышедшие на минутку из своих картин и книг.

– Ессе nepos, – наверное, говорили они друг другу. – Яблоко от яблони не далеко падает!

Пронзенный их взглядами-стрелами, я из последних сил ретировался за колонну. уселся на корточки и взял в руки книгу. Но строчки расплывались, слова рассыпались, как кубики, – я слишком хорошо знал, что сейчас последует. Кающийся грешник, которого водил за нос его собственный нос, взялся за старое, вернулся на стезю порока. Ясное дело, на зеркальце ей придется отреагировать, и, забегая вперед, могу сообщить: она отреагировала. Правда, довольно примитивно, чтобы не сказать подло – она рассказала о случившемся дядюшке.

34

Как уже было сказано, мой нос – палка о двух концах. Перед зеркалом я его ненавидел, но, оказавшись посреди своего башмачного войска, я блаженствовал, перелетая от одного облака аромата к другому, от одной красавицы к другой, от одной добычи к другой: то подвязка, то резко взмывший вверх шов чулка, то стройная ляжка, то фиолетовые вены, то грязновато-белое обвислое мясо на слоновьих ногах-колоннах с теряющимися в полумраке капителями, затянутое в плотные, поддерживающие чулки. Я с восторгом созерцал покрытые золотистым пушком икры, кокетливые носочки, игриво – задорные юбочки и, конечно, прежде всего эти удивительные черные шелковые чулки, которые так нежно затушевывают стройную женскую ножку, оставляя лишь смутно – матовое мерцание кожи – намек на снежную белизну в пугающей и манящей полумгле юбки-шатра, в святая святых по ту сторону границы чулка.

Без носа не было бы крыльев, говорил я сам себе. И постепенно приучил себя смотреть в зеркало без отвращения и ненависти. Id est, оба лица-то, что в зеркале, и мое собственное – начали привыкать друг к другу, они научились спокойно смотреть друг другу в глаза. Опасение, что у меня, как и у дядюшки, тоже может образоваться лысина на затылке, к счастью, оказалось напрасным: мой затылок по-прежнему был покрыт волосами. Как я убедился в этом? С помощью зеркальца, как же еще? И, вовсе не из желания показаться лучше, чем был тогда, а объективности ради, я все же хотел бы подчеркнуть, что стащил злополучное зеркальце из несессера фройляйн Штарк с честнейшими намерениями: обследовать свой затылок. Да, намерения были самые что ни на есть безобидные, я готов в этом поклясться, но должен прибавить: это зеркальце – коварная вещица! Когда я, зажав его в вытянутой руке, стал поворачивать таким образом, чтобы разглядеть в большом зеркале на стене отражение своего затылка, я с удивлением обнаружил, насколько легко его спрятать в ладони. Bref: при изучении своего затылка в ванной комнате глубокой ночью я вдруг случайно увидел в зеркальце ценный инструмент, открывавший мне путь под юбки, а значит, и к разгадке прекрасной, волнующей тайны, которую они в себе таили.

Однако вернемся к носу, вернее, к его двойственной природе.

С тех пор как обострился мой нюх, обострилось и мое мышление. Правда, оно, к сожалению, тоже оказалось палкой о двух концах.

Итак, я стал думать.

И то ли оттого, что меня смущали строгие взоры фройляйн Штарк, то ли из страха перед дядюшкиным гневом, – я стал тише. Из вопросов, оставшихся без ответа, и гложущих сомнений во мне разрасталось и ширилось нечто, не поддающееся описанию, что-то вроде дурного запаха в душную погоду. Это нечто нельзя было ни схватить, ни отогнать, оно угнетало, давило меня, вскоре я уже был почти уверен, что не только не расту, но даже становлюсь меньше, зато шире и толще. Что же произошло с этими проклятыми Кацами? – думал я вновь и вновь. Почему после гибели матери детей обрызгали святой водой, унесли прочь и бросили в сиротский приют в этом сером, мрачном Уцнахе? Что должен был пообещать Йозеф, старший сын, уцнахскому священнику, чтобы забрать четверых из шести каценят, и что стало с теми двумя, которые исчезли? Действительно ли они исчезли навсегда? Или они все же когда-нибудь вернулись? И почему женившийся на вдове Цельвегера, урожденной Зингер, молодой адвокат Йозеф Кац считал, что лучше не писать свою фамилию на крыше фабрики, в поднебесье? Почему солдаты потом отстрелили именно эту фамилию, а не фамилию Цельвегер и почему сын Йозефа, Якобус, мой дядюшка, после гибели фабрики со всех ног бросился прятаться в духовную семинарию? Может, род Кацев заключал в себе нечто, что порождало врагов, естественных врагов, близких врагов, приветливых, по-собачьи преданных врагов? Может, к их врагам принадлежит и банда ассистентов? Может, они пичкают меня тайными материалами и документами, чтобы предостеречь от дядюшки с его происхождением? Не хотят ли они перетянуть меня на свою сторону, как дяд юшкины собутыльники – «Tt.i же наш человек!»? Но зачем? Какая им от этого польза? Столько вопросов, и ни одного ответа, и в конце концов зловещее, как капля крови, упавшая в стакан с чистой водой, подозрение: «Может, эти трусливые пьяницы действуют по приказу? Может, за всем этим стоит не весельчак Шторхенбайн, как я предполагал, а фройляйн Штарк?» Допустим, я действительно нарушал седьмую заповедь, допустим, я опять взялся за старое, прибегнул к проклятому зеркальцу, но какое право она имела наказывать меня за это страхами и сомнениями, которые преследовали меня, как свора бешеных собак?

35

То время было далеко в прошлом, я был еще ребенком, не мог ни читать, ни писать и, приезжая в гости к дядюшке, чуть ли не целыми днями просиживал рядом с мумией в самом дальнем углу книжного святилища. Я представлял себе, что лежу на ее месте в стеклянном гробу, без губ, с пергаментной кожей и на меня глазеют люди, и, если мне не изменяет память, в те бесконечно долгие послеобеденные часы моего раннего детства у меня было лишь одно развлечение: прихлопнуть ладошкой ползающую по стеклянному гробу муху. Да, долгими были эти часы, бесконечно долгими и унылыми, полными тоски по маме, которая уже тогда безуспешно пыталась родить мне братика.

– То, что выходит у твоей мамы из животика, нельзя крестить, – сказала мне однажды фройляйн Штарк после вечерней молитвы. – Его бросают в ведро, а потом оно оказывается в чистилище, куда попадают некрещеные младенцы.

Дядюшка мной почти не занимался, я был для него глупым карапузом, недостойным его мудрых речей. Я ел на кухне, и, когда дядюшка в столовой нажимал своим башмаком с пряжкой кнопку звонка под столом, мы с фройляйн оба испуганно вздрагивали.

Время от времени она рассказывала мне о суровых зимах в горах, и, так как она сама тосковала по родине, она, конечно, чувствовала, как неуютно и одиноко мне на борту книжного ковчега. В конце концов мы оба с ней не выдерживали, фройляйн Штарк, поманив меня пальцем и приблизив ко мне лицо, тихо говорила:

– Не отправиться ли нам в путешествие?

– В Аппенцель?.. – спрашивал я радостно.

– Да, в Аппенцель, ко мне на родину, в горы, – говорила она.

Эти поездки остались моими самыми ранними и прекрасными воспоминаниями, я и сегодня еще ясно вижу, как фройляйн Штарк в условленный день, в понедельник, когда библиотека закрыта, входит в мою комнату в дорожном костюме и охотничьей шляпке и говорит:

– Пора, дружок, мы едем в горы!

Дядюшка еще спал, когда мы сквозь ночную прохладу лестницы спускались вниз, в просыпающийся день, в набирающий силу щебет птиц, шли по безлюдным улицам к вокзалу и с первым поездом покидали город, жадно глазея на проплывающие мимо дома. Как только долина оставалась позади, под локомотивом с лязгом включалась в работу шестерня – склон становился все более крутым, и вскоре древний монастырь вместе с дядюшкой, собором и библиотекой скрывались в утренней дымке. Мы ехали мимо горных лугов, мимо позвякивающих колокольцами коров и коз, ярко светило солнце, но воздух не становился теплей. Бруннадерн, где даже летом чувствовалось ледяное дыхание гор, был конечной станцией. Мы, поеживаясь, вылезали из вагона, я немного робел при виде высоких отвесных серо-влажных скал, а фройляйн Штарк, едва ступив на перрон, испускала такой звонкий, пронзительно – ликующий вопль, что эхо со всех сторон приветствовало ее, словно говоря: «Добро пожаловать на родину!»

Еще на перроне, последнем плоском клочке земли, она брала меня за руку, и через минуту мы уже шагали в гору неспешным размеренным альпинистским шагом по маленьким, напоминающим ущелья долинам, оглашаемым пенным шелестом студеных ручьев.

– Что ты видишь там, наверху?

– Дом, на котором что-то написано.

– Recte dicis, – хвалила она.

Я еще ребенком заметил, что фройляйн доставляет определенное удовольствие указывать мне на вывески трактиров. Здесь, у себя на родине, она понимала все, даже буквы.

Если я, цитируя дядюшку, скажу, что Аппенцель был тогда, в середине пятидесятых годов двадцатого столетия, самой далекой из всех планет, замкнутым, погруженным в тишину меж высоких скал миром, это не будет преувеличением. Почти недосягаемые для радиоволн, не говоря уже о телевидении, местные жители, чуть ли не с ледникового периода дергавшие здесь за дойки своих коров или рассиживавшие в низких горницах, поголовно состояли друг с другом в более или менее близком родстве и сохраняли все свое своеобразие, все свои вековые привычки и причуды, доставшиеся им по наследству от предков. Одни носили фамилию Брогер, другие Манзер, а те немногие, что селились выше границы лесов, – Штарк. Работы у них было не много, так как плоды их труда – круги сыра и свиньи – вызревали сами собой, и потому они коротали свои дни в «домах с надписью», то есть в трактирах, чаще всего в молчании, в страхе Божьем и покорности судьбе. «Переменчива погода, но не алпенцелец», – говорили они. Нет, это не преувеличение, а самая что ни на есть чистая правда: на каждом холме, на каждой высоте, на каждой вершине стоял «дом с надписью», и поскольку все они были обращены к самой высокой вершине, к Сентису, встающему из дымки, как запорошенный снегом собор, то и носили одно и то же гордое имя: «Вид на Сентис».

Мимо «домов с надписью» не следует проходить, не заглянув хоть на минутку внутрь, говорила фройляйн Штарк, и мы входили, садились за столик и выпивали по стаканчику, она ликера, а я виви-колы, под неотрывными бычьими взглядами посетителей. Хозяин никогда не здоровался и не прощался, и всякий раз, покинув очередной «Вид на Сентис» и после долгого марша по холодному и сырому ущелью добравшись до следующего «Вида на Сентис», я испытывал такое чувство, как будто мы вернулись в исходный пункт, в предыдущий «Вид на Сентис».

Странная история! На каждой высоте нас ожидал тот же самый трактир – «Вид на Сентис», и в каждом «Виде на Сентис» маячили сквозь синеватый табачный дым те же глаза-пуговицы, с одним и тем же неослабевающим любопытством наблюдавшие, как мы пьем ликер и виви-колу. Bref: мы поднимались все выше, оставаясь, однако, на месте, только перебирались в следующий «Вид на Сентис», где нас встречали одни и те же глаза-пуговицы и одни и те же трубки, торчащие из уголков рта. Фройляйн Штарк же, словно задавшись целью противопоставить этой аппенцельской одинаковости полную противоположность, с каждым «Видом на Сентис» становилась все веселей: фройляйн Штарк в первом «Виде на Сентис» и фройляйн Штарк в последнем «Виде на Сентис» отличались друг от друга как день и ночь – первая была молчалива, вторая кипела энергией и весельем, причем эта вторая, которая мне, конечно же, нравилась гораздо больше, угощала присутствующих водкой даже тогда, когда никто из них не утруждал себя тем, чтобы вынуть трубку изо рта и поблагодарить за угощение.

– Эй, nepos, bibiamus! [20]20
  Эй, племянник, выпьем! (лат.)


[Закрыть]
– задорно восклицала она. – Пропустим-ка еще по одному!

Однажды осенью – мне тогда было шесть или семь лет, и я к тому времени уже недели две гостил у дядюшки-мы шли с ней от «Вида» к «Виду». Она уже вкусила шестую или седьмую рюмку ликера и готова была повернуть обратно, но вдруг решила перед ночевкой подняться еще на одну высоту. Там, сказала она, хихикая, мы, возможно, встретим одного ее знакомого по фамилии Брогер. И мы вновь полезли в гору. Подъем становился все круче, пропасть все страшнее. Ще тут жить какому-то Брогеру? Мы карабкались по мокрым, скользким камням все выше и выше, сумерки сгущались, было холодно. Туман клубился вдоль отвесных стен ущелья, здесь поднимаясь вверх, там, наоборот, сползая в безд ну, где оседал в растрепанных грозами соснах, как на решетке шлюза. Старая, по – аппенцельски любопытная горная сорока отстала от нас, осталась далеко внизу; небо тоже отстало, медленно сползло вместе с туманом, просеялось сквозь решетку сосен…

И потом вдруг – это чудо! Над нами внезапно вспыхнуло ослепительным блеском новое небо, бесконечно далекое и невероятно синее; сияли ледяные вершины, горели пред сумрачным огнем снежные поля.

– Смотри, малыш! – ликовала фройляйн Штарк. – Вон та вершина – там сидит Брогер!

Она была права. На выступе скалы, к которой вел наш путь, над острыми каменными клыками, напоминающими зубчатый хребет огромного сказочного дракона, виднелась раскрашенная яркими, веселыми красками деревянная хижина. Фройляйн Штарк рассмеялась от радости, я помахал рукой в сторону хижины, и мы со свежими силами приступили к последнему, далеко не безопасному подъему.

Похоже, кто-то следил за нашим приближением в бинокль: в единственном окошке что-то блеснуло. Но, подойдя ближе, мы увидели, что это вовсе не бинокль, приближающий объект наблюдения, а все тот же бычий взгляд двух стеклянных пуговиц, наоборот, удаляющий предметы – какой-то аппенцелец, ничем не отличавшийся от своих земляков, с недоверием смотрел на нас. Ни приветствия, ни звука. Маленький человечек сидел в своей будочке-киоске; его лицо, из которого торчала неизменная трубка, казалось, было подвешено на крюк, как окорок в мясной лавке. И только когда запыхавшаяся фройляйн Штарк положила на маленький прилавок пять франков, оттуда выскочила рука, проворно сграбастала монету и вновь спряталась в норе, как испуганный зверек.

– Это он? – тихо спросил я.

– Да, это он, Брогер.

Туг мы незаметным рукопожатием попытались предостеречь друг друга от смеха, но, не сдержавшись, дружно расхохотались. Брогер! Брогер!

На лице в окошке не дрогнул ни один мускул. Хозяин вершины молча сидел за своим прилавком и не сводил с нас бычьего взгляда. Фройляйн Штарк это в конце концов надоело, и мы уселись на отшлифованную до блеска каменную ступеньку у подножия креста на самой макушке горы. На ней была ветровка, на мне пелерина. Еще светило солнце, от нагретых за день камней исходило тепло; мы постепенно отдышались и с наслаждением предались созерцанию бесконечного, как океан, неба. В нем виднелось несколько заснеженных островков – самых высоких вершин Альпштайна, но больше в небе не было ничего, кроме фройляйн, меня и кружащих над черным массивным крестом галок.

– Это наша родина, – тихо сказала фройляйн Штарк.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю