Текст книги "Он поет танго"
Автор книги: Томас Элой Мартинес
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)
Ни на кого, ответил я. И рассказал ему про ветер.
Не ври, взорвался он. Ты врешь столько, что я уже не знаю, говорил ли ты мне правду хоть раз.
Иди сюда, посмотри на небо, позвал я. Оно теперь ясное. Над рекой видны звезды.
Ты всегда меняешь тему разговора, Бруно. На что мне сдалось это небо? Единственное, что для меня важно, – это твоя ложь. Если ты хочешь алеп для себя одного, скажи мне об этом прямо. Я терпел тебя достаточно, теперь я уже не боюсь остаться ни с чем. Но не держи меня за придурка, титан.
Я клялся, что не представляю, о чем он говорит, но он оставался жестким, наэлектризованным, словно закинулся наркотиком. Я опустился на колени рядом с ним, возле кровати, и погладил моего друга по голове, пытаясь успокоить. Все было напрасно. Он повернулся ко мне спиной и погасил свет.
Я не мог понять, что случилось с Тукуманом. Мы ничего не обещали друг другу, и каждый был волен поступать, как считает нужным, но когда я до утра просиживал за работой в кафе «Британико», Тукуман врывался туда и закатывал публичные сцены ревности, за которые мне становилось стыдно. В качестве проверки он просил меня о подарках или о поступках, которые сложно было осуществить, но как только я принимался исполнять его желания, Тукуман отдалялся от меня. Я никогда в точности не знал, чего он от меня хочет, и, возможно, именно этим он меня больше всего и привлекал.
Обессилев, я заснул. Через три часа я в ужасе проснулся. Кроме меня, в этих апартаментах никого не было. На столике в холле Тукуман оставил для меня записку карандашом: «Я ушол, титан. Оставляю алеп тебе в наслетство. Когда нибудь ты мне заплатит». Я стал вспоминать одно за другим события прошедшей ночи, пытаясь понять, что могло так встревожить моего друга, но ничего не обнаружил. Я хотел тотчас же убраться из отеля, но было бы просто нелепо спускаться и просить счет без каких-либо объяснений. Полчаса – может, больше – я просидел в холле нашего номера с абсолютно пустой головой, погруженный в такое отчаяние, когда даже простейшие движения становятся невозможными. Я не отваживался закрыть глаза из страха, что реальность окончательно меня покинет. Я смотрел, как надвигается на меня пепельное сияние рассвета и как воздух, вчера вечером казавшийся мне таким влажным, истончается до полной прозрачности.
Я поднялся с неимоверным усилием, как будто на мои кости навесили тело инвалида, и вышел на балкон, чтобы увидеть рассвет. Огромное, всепобеждающее солнце вздымалось над проспектом, и его золотые языки облизывали парки и величественные здания. Сомневаюсь, что когда-либо существовал город такой неописуемой красоты, каким был Буэнос-Айрес в то мгновение. Машины ехали сплошным потоком, что было странно для субботнего утра. Сотни автомобилей медленно продвигались по проспекту, а в это время солнечный свет, прежде чем обессилеть в листве деревьев, яростно атаковал бронзу монументов и выжигал верхушки башен. Купол «Palais de Glace» [61]61
«Стеклянный дворец» (фр.).
[Закрыть]под моим балконом вдруг раскололся под ударом сияющего меча. Там были залы, где танцевали танго в двадцатые годы, а в других – известных под названием «Vogue’s Club» – играл секстет Хулио де Каро и оркестр Освальдо Фреседо [62]62
Освальдо Фреседо (1897–1984) – дирижер, бандонеонист и композитор; начинал вместе с Хулио де Каро.
[Закрыть]. В то время как солнце поднималось все выше и его диск становился все меньше и все ослепительнее, багряный луч прошелся по фасаду Музея изящных искусств, в залах которого я две недели назад смотрел на отображенную во всех деталях битву при Курупайти, которую Кандидо Лопес [63]63
Кандидо Лопес (1840–1902) – аргентинский художник, в сражении при Курупайти (1866, эпизод войны Аргентины, Бразилии и Уругвая против Парагвая) лишился правой руки.
[Закрыть]писал левой рукой между 1871 и 1902 годами, после того как его правую руку оторвало взрывом гранаты.
И тогда мне показалось, что Буэнос-Айрес завис в невесомости в этой ледяной чистоте, и испугался, что, поддавшись притяжению солнца, город скроется с моих глаз. Все дурные предчувствия прошедшего часа оставили меня. Я был уверен, что не имею права быть несчастным, глядя на то, как город полыхает внутри круга, повторяющего другие, более высокие круги, – подобную картину Данте наблюдал в центре рая.
Чистые ощущения порой сопровождаются нечистыми мыслями. Я думаю, что именно в тот момент, после того как я решил отправить Тукуману письмо с описанием зрелища, которое он пропустил, я составил другое письмо, совсем иного рода – оно было адресовано арендаторам из Акассусо и представляло собой донос на библиотекаря Бонорино Сесостриса, который в течение тридцати лет незаконно проживает в подвале их дома. Не знаю, чем можно объяснить, что, пока я размышлял об ослепительном сиянии, которое только что наблюдал, моя рука выводила эти недостойные фразы. Мне хотелось поведать моему другу, что, поскольку мы оба чужаки в Буэнос-Айресе, мы, возможно, более подвержены его очарованию, нежели уроженцы этого города. Город был воздвигнут на краю однообразной равнины, посреди зарослей тростника, непригодного ни для пищи, ни для плетения корзин, на берегах Рио-де-ла-Платы, чье единственное достоинство составляла непомерная ширина. Борхес, конечно, пытался приписать этому месту прошлое, но прошлое, которое город имеет сейчас, – тоже абсолютно ровное, без каких бы то ни было исторических деяний, кроме тех, что выдуманы его поэтами и художниками, и всякий раз, когда ты берешь в руки какой-нибудь фрагмент прошлого, ты видишь, как оно растекается в монотонное настоящее. Этот город никогда не знал недостатка в бедняках, в нем всегда нужно было передвигаться прыжками, чтобы не вляпаться в собачье дерьмо. Его единственная красота – та, что придает ему людское воображение. Этот город не окружен морем и холмами, подобно Гонконгу или Нагасаки, его не пересекает река, по которой проплывала многовековая цивилизация, как в Лондоне, Париже, Флоренции, Будапеште, Женеве, Праге и Вене. Никакой путешественник не попадет в Буэнос-Айрес проездом, направляясь в другое место. За этим городом нет никакого другого места: пространства пустоты, которые расстилаются к югу от него, на картах XVI века называли «Земля неизвестного моря», «Земля круга» и «Земля великанов» – все это аллегорические имена небытия. Только город, окончательно отвернувшийся от красоты, способен достичь – наперекор всему – такой потрясающей красоты.
Я ушел из отеля еще до восьми утра. Поскольку у меня не было желания возвращаться в пансион, где по субботам легко было сойти с ума от шума и треска, я укрылся в «Британико». В кафе было пусто. Одинокий официант подметал окурки, брошенные на пол ночными посетителями. Я вынул из кармана свое письмо к арендаторам из Акассусо и перечитал его еще раз. Он было продуманным и подлым, и хотя я не собирался его подписывать, все в нем меня выдавало. В письме кратко излагались сведения, которые доверил мне Бонорино. Я ни на секунду не задумался о вреде, который мое послание принесет библиотекарю. Я только хотел, чтобы его выдворили из подвала, и тогда я смогу без помех выяснить, существует ли алеф – а указаний на это было предостаточно. И узнать, что произойдет во мне, когда я его увижу.
Я вернулся в свою комнату перед полуднем. Несколько часов я оставался там, пытаясь продвинуться в написании диссертации, но никак не мог сосредоточиться. Беспокойство оказалось сильнее меня, и я пошел искать Тукумана. Он все еще спал под своей плоской крышей. Я надеялся, что, увидев письмо, мой друг преисполнится благодарности, радости и энтузиазма. Ничего подобного. Тукуман был недоволен, что я его разбудил, письмо прочитал с безразличием и попросил оставить его в покое.
После этого я провел много дней, слоняясь из конца в конец по городу, в такой же тоске, какая охватила меня перед рассветом в отеле «Пласа Франсиа». Я бродил по Вилья-Креспо, пытаясь выйти на улицу Монте-Эгмонт, где жил главный герой романа «Адам Буэнос-Айрес» [64]64
«Адам Буэнос-Айрес» (1948) – роман аргентинца Леопольдо Маречаля (1900–1970).
[Закрыть] – я писал по этой книге учебную работу в магистратуре, – однако никто из местных обитателей не знал такой улицы. «С улицы Монте-Эгмонт больше не доносится аромат рая», – цитировал я им наизусть в надежде, что эта фраза поможет старожилам сориентироваться на местности. С помощью этой фразы я добился только того, что меня начали сторониться.
В следующую пятницу, в полдень, когда жара входила в полную силу, я отправился на кладбище Чакарита. Некоторые усыпальницы там выглядели экстравагантно: со стеклянными дверями, сквозь которые открывался вид на алтарь внутри и на гробы, покрытые кружевными мантильями. Были склепы, украшенные статуями детей, пораженных молнией, моряков, созерцавших в подзорную трубу воображаемый горизонт, и почтенных сеньор, которые восходили на небо с кошечками на руках. Но в основном могилы представляли собой крест и каменную плиту. Когда я углубился в одну из аллей, мне навстречу показалась статуя Анибаля Троило, задумчиво игравшего на своем бандонеоне. Потом мое внимание привлекли яркие краски, расцвечивавшие колонны вокруг надгробия Бенито Кинкелы Мартина [65]65
Бенито Кинкела Мартин (1890–1977) – художник, превративший свою студию в портовом районе Буэнос-Айреса в бесплатную художественную школу для одаренных детей. Картины его отличает особая яркость красок.
[Закрыть], и даже сам гроб художника был выкрашен в кричащие цвета. Я видел бронзовых орлов, паривших над рельефным изображением Анд, видел гранитное море, в которое уходила поэтесса Альфонсина Сторни [66]66
Альфонсина Сторни (1892–1938) – поэтесса, которую в Аргентине называли «самый сильный из наших любовных поэтов» – в том числе за страстный чувственный голос.
[Закрыть], а рядом с ней разбивались автомобили братьев Гальв е с [67]67
Оскар Альфредо Гальвес (1913–1989) и Хуан Гальвес (1916–1963) – прославленные аргентинские автогонщики. Оскар закончил гоночную карьеру после тяжелой аварии в 1964 году, Хуан разбился насмерть в 1963-м.
[Закрыть]. Когда я остановился перед памятником Агустина Магальди, жениха Эвы Перон, все еще игравшего на гитаре своей вечности, я услышал вдалеке безутешный плач и подумал, что там кого-то хоронят. Я пошел на шум. Три женщины в трауре, с вуалями на лицах плакали у подножия памятника Карлоса Гарделя, они всунули ему в позеленевшие губы зажженную сигарету; в то же время другие женщины клали венки цветов к могиле Матери Марии, чья способность творить чудеса росла с течением лет, как сообщали об этом таблички на могиле.
Где-то в полтретьего я выбрался с кладбища и побрел на север по проспекту Элькано в надежде в конце концов выйти либо в поле, либо к заливу. И все-таки размах этого города был необорим. Я вспомнил рассказ Балларда [68]68
Баллард, Джеймс Грэм (р. 1930) – классик современной английской литературы, мастер синтеза рафинированного классицизма и авангардной фантасмагории.
[Закрыть], в котором он вообразил весь мир состоящим из городов, соединенных мостами, туннелями и почти незаметными линиями морских перевозок, где человечество задыхалось, словно в муравейнике. И все-таки на тех улицах, по которым я бродил в тот вечер, ничто не напоминало об исполинских зданиях Балларда. Старые деревья – хараканда и платаны – укрывали в своей тени особняки, построенные в неоклассическом или колониальном стиле, а между ними высились надменные башни. Когда я заметил, что забрел на улицу Хосе Эрнандеса [69]69
Хосе Эрнандес (1834–1886) – поэт и государственный деятель, автор поэмы «Мартин Фьерро» (1872–1879), заглавный герой которой – гаучо, гитарист и лихой боец – стал одним из национальных символов Аргентины.
[Закрыть]в районе Бельграно, то подумал, что где-то поблизости должна находиться усадьба, в которой автор «Мартина Фьерро» счастливо прожил последние годы своей жизни, несмотря на растущее пренебрежение критиков к этой книге, которую спустя всего тридцать лет после смерти поэта, в 1916 году, Лугонес будет превозносить как «великую эпическую поэму нашего народа», и несмотря на яростные баталии с целью дать Буэнос-Айресу федеральный статус, пламенным участником которых был Эрнандес. Это был мужчина внушительного телосложения, обладатель голоса настолько мощного, что в Палате депутатов его называли «Трещотка». На раблезианских банкетах, которые Эрнандес закатывал в своей усадьбе – а конное путешествие туда из центра города занимало тогда несколько часов, – сотрапезники одинаково поражались аппетиту хозяина и его эрудиции, которая позволяла ему цитировать в полном объеме древнеримские, английские и якобинские законы, о которых никто никогда и не слыхал. Эрнандес мучился от своих «мерзопакостей», как называл он свои приступы обжорства, но стать умеренным в еде не мог. После инфаркта миокарда поэт пять месяцев пролежал в постели и в конце концов одним декабрьским утром умер в окружении семьи, которая насчитывала более ста родственников по прямой линии, и все они слышали его последние слова: «Буэнос-Айрес… Буэнос-Айрес…»
Несмотря на то что я прошагал улицу Хосе Эрнандеса из конца в конец, я не обнаружил никаких упоминаний об этой усадьбе. Зато я видел мемориальные доски, посвященные литературным деятелям второй величины, таким как Энрике Ларетта и Мануэль Мухика Лайнес, на фасадах домов по улицам О’Хиггинса и Хураменто. Сделав еще несколько поворотов, я оказался в Барранкас-де-Бельграно – во времена Эрнандеса там проходила граница города. Парк, разбитый Шарлем Тэем вскоре после смерти поэта, теперь был окружен плотной стеной правительственных зданий. Фонтан, украшенный мраморными раковинами и рыбами, да помост, на котором по воскресеньям, должно быть, играли военные оркестры, – вот и все, что осталось от того сельского прошлого. Залив отступил больше чем на два километра, и разглядеть его теперь было невозможно. На картине редкостной красоты, «Прачки на спуске в Бельграно», Прилидиано Пуэйреддону [70]70
Педро Прилидиано Пуэйреддон (1823–1873) – самый известный аргентинский художник XIX века, изображал быт гаучо и пампу. Картина «Прачки на спуске в Бельграно» написана в 1865 году.
[Закрыть]удалось отобразить покой, которым когда-то дышало это предместье. Хотя в названии этого полотна стоит множественное число, на нем изображена только одна женщина, с ребенком на руках и с огромным тюком белья на голове, а тюк еще большего размера погружен на лошадь, которая следует за женщиной, без всадника. А над плавным изгибом оврагов, тогда еще пустынных и диких, сплелись корнями два дерева омбу, вступившие в честную битву с водами залива, на берегу которого в этот ранний рассветный час уже отпечатались следы ног прачки. Буэнос-Айрес тогда был зеленого цвета, почти что золотистого, и никакое будущее еще не бросало тень опустошения на его единственный холм.
Усталый, я вернулся в свой пансион уже с наступлением темноты. Там меня ожидала полная неразбериха. Мои соседи по этажу швыряли матрасы, одеяла и тюки с бельем вниз по лестнице, до самого холла. Энрикета рыдала на кухне, уставившись в одну точку. Из подвала доносился сосредоточенный шелест карточек Бонорино. Я пошел к Энрикете, заварил ей чаю и попытался утешить. Когда она наконец смогла разговаривать, я тоже почувствовал, что мир вокруг меня рушится. В ушах у меня эхом отдавалось стихотворение Пессоа, которое начинается так: «Если хочешь умереть, почему же ты не хочешь умереть?», и сколько я ни лупил себя по лбу, мне никак не удавалось от него отделаться.
В три часа дня, рассказала мне Энрикета, в пансион заявились два судебных пристава и нотариус – у них имелось распоряжение выселить отсюда всех постояльцев. Они потребовали представить документы, подтверждающие оплату жилья, и вернули деньги по тем платежам, срок которых еще не истек. Судя по всему, домовладельцы продали наш пансион архитекторскому бюро, и те собираются заселиться как можно скорее. Когда Бонорино прочитал судебное постановление, предоставлявшее всего двадцать четыре часа на переезд, он как вкопанный застыл в холле в состоянии полнейшей прострации, из которого его не смогли вывести даже вопли Энрикеты; в конце концов библиотекарь поднес руку к груди, вздохнул: «Боже мой, Боже мой» и скрылся в подвале.
Несмотря на то что письмо, отправленное мной к домовладельцам из Акассусо, никак не было связано с происходящим, мне в любом случае захотелось повернуть время вспять. Я поймал себя на том, что повторяю другую фразу из Пессоа: Господь, пожалей меня, ведь я не жалел никого.Когда какая-нибудь строчка – или мелодия – начинала крутиться в моей голове, на то, чтобы избавиться от нее, уходила вечность. А уж Пессоа – тем более. Кому посреди такого отчаяния может понадобиться отчаявшийся поэт? Бедный Бруно Кадоган, никому не нужный. Бедный Бруно Кадоган, так скорбящий по себе.
К тому же у меня были связаны руки. Я не мог никому помочь. Я как идиот выложил двести долларов всего за одну ночь в отеле «Пласа Франсиа» [71]71
Раньше Бруно говорил, что заплатил триста.
[Закрыть]и не мог вытащить из банка те жалкие крохи, что у меня оставались. Лучше бы мне вообще прекратили платить стипендию, потому что все денежные переводы отходили государству. Уже в воскресенье я попытался получить несколько своих песо, присоединившись к длиннющим очередям, которые выстраивались возле банкоматов. Три банкомата исчерпали свои ресурсы, прежде чем я продвинулся в очереди на десять метров. Другие пять вообще были пусты, но люди отказывались мириться с этим и продолжали нажимать на кнопки в ожидании какого-то чуда.
Около полуночи соседи по этажу, перебивая друг друга, рассказали мне, что они собираются укрыться в «Форте Апачи», где у них живут родственники. Когда я передал эту новость Энрикете, она восприняла ее трагически.
«Форт Апачи», – проговорила служанка по слогам, – Да они совсем с ума посходили! Не знаю, как им пришло в голову везти туда бедных малюток.
Я терзался сознанием вины и в то же время не мог ни в чем себя обвинить. Или мог: в конце концов, я оказался настолько подлым и трусливым, что отправил скупцам из Акассусо бесполезное письмо, в котором обвинял Бонорино, воспользовавшись его откровенностью в подвале. В Буэнос-Айресе, где дружба – это решающая и абсолютная добродетель, как явствует из текста множества танго, любой доноситель является мерзавцем. Существует по крайней мере шесть слов, обливающих такого человека презрением: soplon, buche, boton, alcahuete, batidor,или, из тех же букв, ortiba.Я был уверен, что Тукуман считает меня человеком недостойным. Он много раз просил меня написать злосчастное письмо, но при этом считал, что я скорее дам отрубить себе руки, чем сделаю это. Для человека, убежденного, подобного мне, что слова и поступки непосредственно связаны между собой, поведение моего друга с трудом поддавалось объяснению. Я тоже не без борьбы согласился написать донос. И все-таки алеф значил для меня больше, чем нечистая совесть.
Я снова увидел ту женщину-великаншу, что стирала белье в биде в день, когда я прилетел в город. Она спускалась по лестнице с матрасом на спине, грациозно обходя препятствия. Тело женщины истекало потом, однако макияж на глазах и губах выглядел безупречно. Жизнь ко всем стучит одинаково, сказала она, увидев меня, но я не уверен, обращалась ли она ко мне или к себе самой. Я стоял посреди холла, ощущая себя еще одной деталью меблировки. В этот момент я понял, что «стучать» и «доносить» – это синонимы.
Из полумрака подвальной лестницы высунулась круглая голова Бонорино. Я попытался скрыться, чтобы не встречаться с ним лицом к лицу. Но библиотекарь покинул свое убежище, специально чтобы поговорить со мной.
Пожалуйста, Кадон, спуститесь, попросил он. Я уже начинал привыкать к метаморфозам моей фамилии.
Карточки с лестницы исчезли, и полутемное жилище, в низкие окна которого едва-едва мог проникнуть скупой луч солнца, напоминало мне о главном коридоре пещеры, которую Кафка описал в «Норе» за шесть месяцев до смерти. Подобно тому как грызун из рассказа складировал съестное вдоль одной из стен, получая удовольствие от разнообразия и интенсивности исходящих от него запахов, так и Бонорино скакал вокруг коробок из-под фруктов, которые раньше служили ему мебелью, а теперь, установленные поверх пяти или шести других коробок, усугубляли тесноту крохотной ванной и кухоньки. В них библиотекарь уложил все накопленное имущество. Мне удалось разглядеть словарь синонимов, рубашки и газовую горелку. На стенах оставались следы от бумаг, висевших там годами, а единственной мебелью, которая не сдвинулась со своего места, была кровать – впрочем, теперь она стояла обнаженная, без простыней и подушек. Бонорино прижимал к груди свою бухгалтерскую тетрадь, в которую он заносил информацию, рассеянную по его цветным корточкам. Пепельного цвета лампочка в двадцать пять ватт лишь слегка освещала его горбатую фигурку, на которую, казалось, обрушились все скорби этого мира.
Безотрадные новости, Кадон, молвил библиотекарь. Свет познания приговорен к гильотине.
Мне очень жаль, солгал я. Никогда не знаешь, почему происходят такие вещи.
Я же, напротив, могу видеть все, что утратил: квадратуру круга, укрощение времени, первое основание Буэнос-Айреса.
Ничто не будет утрачено, если с вами самими ничего не случится, Бонорино. Можно я оплачу вам гостиницу на несколько дней? Окажите мне такую любезность.
Я уже принял приглашение других изгнанников, они найдут мне пристанище в «Форте Апачи». Вы иноземец, вам нет нужды во что-либо вмешиваться. Будем служить Богу в том, что возможно, и примиримся с тем, что о невозможном можно только мечтать, – как говорила Святая Тереса.
Я вспомнил, что Карлос Архентино Данери пришел в отчаяние, когда ему объявили о сносе дома на улице Гарая, потому что, если его лишат алефа, он не сможет завершить поэму с амбициозным названием «Земля». Бонорино, потративший тридцать лет на трудоемкие подступы к «Национальной энциклопедии», напротив, казался мне безразличным. Я не мог придумать, как ненавязчиво перевести разговор на его сокровище. Я мог бы завести речь об отполированном участке пола под последней ступенькой или об изображении скрипки Страдивари, которые подглядел во время своего предыдущего визита. Задачу мне облегчил сам библиотекарь.
Все равно, рассчитывайте на мою помощь в любой ситуации, сказал я, покривив душой.
Именно так. Я собирался просить вас сохранить эту тетрадь, в каковой содержится выжимка моих бессонных ночей. Вернете ее мне как-нибудь перед возвращением домой. Я слышал, что в «Форте Апачи» крысам да ворам живется привольно. Если я потеряю свои карточки, я не потеряю ничего. Это лишь черновики и списки с чужого воображения. То, что я действительно создал, находится в этой тетради, и я не сумею ее защитить.
Вы меня даже не знаете, Бонорино. Я ведь могу предать вас, продать эту тетрадь. Я мог бы даже опубликовать ваш труд под своим именем.
Вы никогда не предадите меня, Кадон. Больше я никому не доверяю. У меня нет друзей.
Это пылкое признание открыло мне, что библиотекарь не может быть обладателем алефа. Бонорино было бы достаточно взглянуть в него всего один раз, дабы убедиться, что мы с Тукуманом его предали. Карлос Архентино Данери в рассказе Борхеса тоже не сумел предвидеть разрушение своего дома. В сверкающей точке, повторяющей Дантов рай, невозможно видеть будущее, а значит, невозможно видеть мир таким, каков он есть. Одновременные и бесконечные события, которые в нем содержались – непостижимая вселенная, – были всего-навсего отбросами воображения.
Я думал, что у вас по крайней мере есть алеф, рискнул я.
Бонорино взглянул на меня и рассмеялся. В его огромной пасти оставалось всего лишь пять или шесть зубов.
Лягте под девятнадцатой ступенькой и проверьте, есть он у меня или нет, предложил он. Я провел там сотни ночей в горизонтальном положении, в надежде его увидеть. Быть может, в прошлом там и был алеф. Теперь он исчез.
Я почувствовал себя больным, неудачником, подлецом. Я взял бухгалтерскую тетрадь, которая была почти что одного со мной веса, и отказался принимать назад книгу о лабиринтах, которую одалживал библиотекарю.
Держите ее у себя сколько вам будет угодно, сказал я ему. Вам в «Форте Апачи» она пригодится больше.
Бонорино даже не поблагодарил меня. Он оглядел меня сверху донизу с нахальством, которое не вязалось с его всегдашней слащавостью. То, что он проделал потом, выглядело еще более экстравагантно. Библиотекарь принялся читать – хорошо поставленным голосом, соблюдая ритм и прихлопывая в ладоши – какой-то деревенский рэп: Ты увидишь, что в этом Форту / Жизнь становится злой и печальной – / Ведь живут там с отрыжкой во рту, / Погибают от пули случайной.
Совсем неплохо, поразился я. Не знал за вами таких способностей.
Я, конечно, не Мартель, но я стараюсь, ответил Бонорино.
Никогда бы не подумал, что он знает Мартеля.
Как? Вам нравится Мартель?
А кому он не нравится? удивился библиотекарь. В прошлый четверг я ходил в гости к сослуживцу по библиотеке, в Парк Час. Кто-то нам сказал, что Мартель поет рядом, на углу. Он появился неожиданно и обещал спеть три танго. Мы успели услышать два. Это было великолепно.
Парк Час, повторил я. Я не знаю, где это.
Да здесь недалеко, возле Вилья-Уркиса. Любопытное местечко, Кадон. Улицы там идут по кругу, и даже таксисты сбиваются с пути. Жаль, что о нем не упомянуто в вашем «Престеле», потому что из всех лабиринтов, что только есть в мире, этот самый большой.