Текст книги "Он поет танго"
Автор книги: Томас Элой Мартинес
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)
Один из них страстно мечтал сделаться красавцем и сердцеедом – исполнителем танго, другой хотел стать великим фотографом. Инвалида Эстефано приводили в отчаяние рахитичные ноги, отсутствие шеи, постыдный горб. Курчавый был не в ладах со своим голосом: он и в двадцать лет то и дело взвизгивал и пускал петуха. В ноябре 1963 года вместе с двумя другими заговорщиками он протащил по улице Свободы, в самом центре Буэнос-Айреса, бюст Доминго Фаустино Сармьенто [80]80
Доминго Фаустино Сармьенто (1811–1888) – аргентинский государственный деятель, писатель, историк, в 1868–1874 гг. президент Аргентины.
[Закрыть]и при этом кричал в мегафон: «Вот он, бесчеловечный убийца Чачо Пеньялосы [81]81
Анхель Висенте Пеньялоса (1798–1863) – аргентинский военный и государственный деятель, герой книги Хосе Эрнандеса «Жизнь Чачо» (1875).
[Закрыть]!». Эта сцена должна была стать оскорблением; голос Курчавого превратил ее в комедию. Хотя он и явился на акцию с фотоаппаратом на шее, чтобы запечатлеть негодование прохожих, запечатлели именно его на первой странице вечерней газеты «Нотисьяс графикас». В том же году Эстефано начал выступать в клубах. Его друг появлялся посреди представления, пробирался прямо к сцене и делал несколько снимков со вспышкой. А потом исчезал. В самом начале осени 1970 года они встретились за столиком в глубине и выпили за прошлое. Мартель уже был Мартелем, все называли его только так, но для Курчавого он все равно остался Тефано.
На днях я еду в Мадрид, сказал тогда Курчавый, а вернусь в черном самолете, с Пероном и Эвитой.
Перона сюда не пустят военные, поправил друга Мартель, и никому не известно, где сейчас тело Эвиты, если, конечно, его не выбросили в море.
Подожди, сам увидишь, гнул свое Андраде.
Через несколько месяцев Арамбуру был похищен какими-то юнцами, которые явились за ним прямо домой. Суд длился двое суток, на рассвете третьего дня его приговорили и всадили пулю в сердце. Заговорщиков искали несколько недель, и все без толку, пока однажды июльским утром кордовское отделение этой маленькой армии, бойцы которой называли себя партизанами, не порешило захватить поселок Ла-Калера, высоко в горах. Похищение Арамбуру было шедевром стратегической мысли; взятие Ла-Калеры, напротив, явилось верхом бездарности. Двое партизан погибли, остальные были ранены, а среди документов, которые в тот вечер попали в руки полиции, были и ключи к похищению Арамбуру. Удалось расшифровать имена всех заговорщиков, кроме одного: ФАП. Военные следователи посчитали, что эта аббревиатура относится к названию другой организации – Фронту атакующих перонистов, который за два года до этого удерживал в своих руках горы Тако Рало, к югу от города Тукуман. На самом же деле это были инициалы Фелипе Андраде Переса, он же – Волшебный Глаз, он же – Курчавый.
Шесть месяцев прожил Андраде в одной из комнат дома цвета охры на улице Букарелли. Он и другие заговорщики просиживали там до утра, обговаривая детали похищения Арамбуру. Задача Андраде состояла в том, чтобы помочь хозяину дома, который видел только одним глазом, да и то плохо, начертить план квартиры, где жил экс-президент; Курчавый также должен был сфотографировать гараж на улице Монтевидео, который соприкасался с домом Арамбуру, бар «Лебедь» – он располагался на углу – и газетный киоск на проспекте Санта-Фе, где всегда было полно народу. Конспираторы запоминали изображения на фотоснимках, что-то для себя записывали, а потом уничтожали негативы. За две недели перед запланированной датой похищения Курчавый начертил план отхода. Именно он выбирал пустыри, на которых пленника следовало пересаживать из машины в машину; он же принял решение, что в последней машине, грузовичке марки «Гладиатор», будут находиться мягкие тюки с люцерной – в них-то и спрячутся похищенный и его стража. В этом предприятии Курчавого больше всего заботило отображение всех операций на камеру, шаг за шагом: выезд Арамбуру из здания на улице Монтевидео под охраной двух поддельных армейских офицеров; ужас на его лице при пересадке в «Гладиатор»; допросы в поместье Тимоте, где будет проходить судебный процесс; оглашение смертного приговора; исполнение приговора. Однако в последний момент Андраде приказали оставаться в доме на улице Букарелли, чтобы на всякий случай подготовить путь к отступлению. Заговорщики записали на пленку каждое слово, которое Арамбуру произнес или пробормотал в те дни, но снимков не осталось. Руководитель операции, фотограф-любитель, попытался заснять экс-президента на фоне белой стены, однако на пятом кадре заело затвор и порвалась пленка, и негативы сохранить не удалось.
То, что Курчавого оставили за бортом этой операции, расстроило фотографа до такой степени, что он, никого не предупредив, ушел из Парка Час – как частенько делал и раньше. Заговорщики опасались доноса, но Курчавый по натуре не был предателем. Он под вымышленным именем заселился в третьесортный пансион, а на следующей неделе вернулся на улицу Букарелли забрать свою одежду. Дом был пуст. В фотолаборатории, на кювете с проявителем Курчавый обнаружил негативы трех снимков, сделанных, несомненно, неуклюжим и полуслепым хозяином этого дома. Курчавый тотчас узнал эти фотографии – его товарищи разослали их во все утренние газеты, в некоторых изданиях они даже появились на первой полосе. На одном снимке были две ручки «паркер», маленький календарик и булавка для галстука, которая была на Арамбуру в день похищения, на втором – его наручные часы, а на третьем медаль, врученная ему в мае 1955 года Пятым пехотным полком. Андраде подумал, что не уничтожить негативы – это верх беспечности, и сжег их на месте, с помощью зажигалки. Он не заметил, что маленький прямоугольник с изображением медали не сгорел, а завалился в почти незаметную щель между кюветой и кирпичной стеной. Военные следователи обнаружили его там через сорок дней, когда провал операции в Ла-Калере помог им раскрыть все загадки похищения.
История, которую ты от меня слышишь, должна была бы закончиться в этой точке, сказала мне Альсира, однако на самом деле она здесь только начинается. На следующий день после событий в Ла-Калере, когда во всех газетах появились фамилии и фотографии похитителей Арамбуру, Курчавый пришел в дом к Мартелю и попросил убежища. Он не объяснил, от чего убегает и кто идет по его следам. Просто сказал: «Тефано, если ты меня не спрячешь, я убью себя». Курчавый весь переменился. Он выкрасил волосы в белый цвет, но поскольку они у него были жесткие, как проволока, сделаться незаметнее у Андраде не получилось – наоборот, теперь он сверкал как фотовспышка. Ногти сделались подозрительно ржавого цвета – от постоянного контакта с фотографическим проявителем, а над губами образовались щетинистые усики, которые покраска не взяла. Голос Курчавого ни с чем нельзя было перепутать, но он почти не открывал рта. Если же ему было нужно что-то сказать, фотограф объяснялся почти что шепотом, но, конечно же, шепотом писклявым, похожим на скулеж умирающей собаки.
В те времена Мартель занимался лотереей в похоронной конторе и балансировал на грани закона, опасаясь, как бы кто-нибудь из разозлившихся игроков не донес на него в полицию. Он тоже ни во что не хотел ввязываться. Сеньора Оливия спрятала Курчавого в комнате для шитья, тот отгородился от мира, часами напролет слушая радио и невозмутимо ожидая, что вот-вот разразится какая-то трагедия, хотя точнее объяснить не мог. Ничего не происходило. В последующие дни Курчавый поднимался ровно в семь утра, делал гимнастику во внутреннем дворе, запирался в комнате для шитья и читал «Братьев Карамазовых». По всей вероятности, фотограф прочел этот роман не меньше двух раз, так как ни на что, кроме новостей по радио, он не отвлекался. Когда Эстефано возвращался из похоронной конторы, они с Курчавым играли в карты, как в детстве, и певец давал другу читать тексты доисторических танго, которые он возрождал к жизни. Однажды ночью в начале августа фотограф исчез без всяких объяснений, как и всегда. Эстефано ожидал, что его друг объявится в канун Рождества того же года, когда сеньору Андраде с обширным инфарктом увезли в больницу Торну, но, хотя соратникам удалось сообщить об этом по телевизору, Курчавый не пришел навестить мать, не было его и на похоронах два дня спустя. Казалось, земля его поглотила.
В последовавшие за этим годы чего только ни происходило. Военное правительство вернуло Перону мумию Эвиты, которая до этого покоилась, нетронутая временем, в безвестной миланской могиле. Сначала генерал не мог придумать, что с ней делать; в конце концов он решил оставить ее в комнатке на самом верху своего мадридского дома. Потом Перон вернулся в Буэнос-Айрес. Возле аэропорта Эсейса его встречали около миллиона человек; в то же время люди нападали на армейские подразделения, выступавшие против перонизма, с ружьями, арканами и кастетами в руках. Около сотни нападавших погибли; самолет с генералом приземлился вдалеке от этой бойни. Перон в третий раз был избран президентом Республики, но теперь он был уже слаб, болен и покорен воле своего секретаря и астролога. Перон правил девять месяцев, пока усталость его не доконала. Власть прибрали к рукам астролог и вдова президента, женщина недалекая и малограмотная. В середине октября 1974 года партизаны вторично похитили экс-президента Арамбуру. Заговорщики вынесли гроб с его телом из роскошной усыпальницы на кладбище Реколета и потребовали, если тело хотят получить обратно, чтобы останки Эвиты были возвращены на родину. В ноябре астролог втайне отправился в Пуэрто-де-Йерро на специальном самолете Аргентинских авиалиний и вернулся со знаменитой мумией. В то же утро гроб Арамбуру был обнаружен в белом грузовике, оставленном на улице Сальгеро.
Альсира рассказала мне, что накануне перед этой акцией Андраде Курчавый заявился в дом к Мартелю как ни в чем не бывало, словно никогда и не уходил. На сей раз он не был перекрашенный и не носил усы. Только длинные бакенбарды по моде того времени и сильно расклешенные брюки. Курчавый попросил сеньору Оливию приготовить ему лапшу в мясном соусе, выпил две бутылки вина, в ответ на любой вопрос выводил своим голосом полуночного петуха припев «Путь-дорожки»: Ведь пришел я в последний свой раз, / я пришел рассказать про печаль.Потом Курчавый принял душ и спросил: «Что, в „Сандерленде“ по выходным еще не прекратили устраивать веселые милонги?» В ту ночь Мартель должен был участвовать в бдении над покойником, но Курчавый его туда не пустил. Он выгладил певцу его праздничный костюм и подобрал белую рубашку, а сам в это время все напевал: Я теперь опускаюсь все вниз, / Мне мечтаний потерянных жаль, / Не достанешь их, как ни тянись.
Он хотел отделаться от своей истории, рассказывала мне Альсира, – чем веселее он казался, тем сильнее давило его все, что он прожил. Мартелю удалось получить столик в уединенном уголке «Сандерленда», вдалеке от людского потока, и он заказал бутылку джина.
Я похищал Арамбуру, произнес Курчавый после первой рюмки, и голос его больше не морщил, как будто он только что его примерил. Я принимал участие и в первом похищении, и во втором, когда забирали труп. Но теперь все позади. Завтра утром они найдут гроб. Мартелю казалось, что пары останавливались прямо во время танца, что музыка двигалась назад, и что время замерзало и превращалось в кристалл, который находился нигде. Певец испугался, что его друга услышат за соседними столиками, но танго в колонках уничтожало все остальные звуки, а всякий раз, когда оркестр выдавал финальный аккорд, Курчавый замолкал и прикуривал новую сигарету.
Они просидели в «Сандерленде» до пяти утра, они курили и пили. Поначалу в истории, которую рассказывал Курчавый, все шло шиворот-навыворот, но постепенно этот рассказ обрел смысл, хотя Курчавый так и не открыл, как он провел последние три года, и почему, после того как он самовольно покинул дом на улице Букарелли, повстанцы допустили его к участию во втором покушении, еще более рискованном. Часть из того, что Андраде рассказал в ту ночь, была опубликована самими организаторами первого похищения в их подпольном журнале, однако финал этой истории тогда был никому не известен, и даже сейчас он все еще кажется неправдоподобным.
Я люблю приключения, как ты знаешь, военная дисциплина меня угнетает, рассказывал Курчавый Мартелю, а позже пересказывала мне Альсира. Друзей у меня было мало, и я их терял одного за другим. Один из них погиб в Ла-Калере; еще двое по глупости попались в пиццерии «Уильям Моррис» [82]82
Уильям Моррис (1834–1896) – выдающийся английский художник, дизайнер, писатель, член братства прерафаэлитов.
[Закрыть]. Женщины, в которых я влюблялся, бросали меня все до единой. Обманул меня и Перон, оставивший эту несчастную страну в руках вдовы-истерички и колдуна-убийцы. У меня остаешься только ты и еще кое-кто, имени которого я называть не могу.
Три месяца назад я познакомился с одним поэтом. И не каким-нибудь поэтом. Одним из великих. «Говорят, что я лучший поэт этой страны, – писал он. – Так говорят, и, возможно, это и верно». Мы виделись с ним почти каждый вечер у него дома в Бельграно, рядом с мостом, где улицу Ла-Пас пересекают трамвайные пути. Мы разговаривали о Бодлере, о Рене Шаре и о Борисе Виане [83]83
Бодлер, Шарль (1821–1867) – французский поэт-символист. Рене Шар (1907–1988) – французский поэт-сюрреалист. Борис Виан (1920–1959) – французский писатель и поэт, член коллежа патафизиков.
[Закрыть]. Иногда мы играли, в карты – как ты и я в незапамятные времена. Я знал, что незадолго до возвращения Перона поэт сидел в тюрьме Вилья-Девото, и что он был мифическим повстанцем: не мистическим, Тефано, а как раз наоборот – обожал вкусную еду, женщин и джин. Маленький буржуй, говорил я ему. А он возражал: Маленький – никогда. Я великий буржуй.
Однажды ночью у него дома, после нескольких рюмок, он спросил, боюсь ли я темноты. Я в темноте живу, отвечал я. Я ведь фотограф. Сумрак – моя стихия. Выходит, ни темноты, ни смерти, ни замкнутого пространства, сказал мне поэт. Выходит, ты один из моих людей. Он разработал идеальный план похищения трупа Арамбуру.
Мы начали в шесть часов вечера, через два дня. Нас было четверо в группе. Я так и не узнал и так никогда и не узнаю, кто были остальные два смельчака. Мы прошли на кладбище Реколета через главный вход и спрятались в одной из усыпальниц. До часу ночи просидели недвижно. Никто не разговаривал, никто не осмелился кашлянуть. Я развлекался тем, что заплетал нитки на коврике, лежавшем на полу. Место было чистое. Пахло цветами. Это была жаркая октябрьская ночь. Когда мы выбрались из захоронения, у всех у нас онемели ноги. Молчание жгло нам глотки. В двадцати шагах, на центральной аллее, располагалась усыпальница Арамбуру. Взломать дверь и вытащить гроб оказалось несложно. Больше хлопот нам доставили кладбищенские замки: когда мы их взламывали, они скрипели немилосердно. Среди тополей взметнулась сова; ее крик показался мне дурным предзнаменованием. Снаружи, на улице Висенте Лопес нас поджидал фургон, который мы угнали в одной похоронной конторе. Улица была безлюдна. Видеть нас могла только парочка, которая попалась нам навстречу на улице Аскуэнага. Увидев гроб, влюбленные перекрестились и ускорили шаг.
Ты помнишь, наверное, рассказывала мне Альсира, что как раз в те месяцы Исабель и астролог Лопес Рега решили построить Национальный алтарь, в котором они хотели соединить тела погибших из враждующих лагерей. Проспект Фигероа Алькорта перекрыли возле Тагле, и машины плутали по объездному пути, начерченному каким-то кубистом от градостроительства. Воздвигаемое сооружение имело вид египетской пирамиды. На входе должна была поместиться гробница Сан-Мартина. Дальше – гробницы Росаса и Арамбуру. А на вершине пирамиды – Перон с Эвитой. Без Арамбуру проект не мог быть закончен. Когда колдун узнал, что одно из нужных ему тел украдено, он пришел в ярость. Он отправил свору полицейских прочесывать улицы Буэнос-Айреса в поисках утраченного тела. Кто знает, сколько невиновных было убито в эти дни. При этом Арамбуру находился в городе на виду у всех.
Незадолго перед операцией в Реколете, рассказывал Курчавый Мартелю, а Альсира много позже пересказывала мне, поэт завладел грузовиком-цистерной для перевозки бензина и керосина. Не спрашивай меня, как он это сделал, потому что он нам об этом не рассказывал. Знаю только, что по крайней мере за месяц этого автомобиля никто не хватился. Грузовик был новый, и механики из числа повстанцев проделали в нем люк, по которому в цистерну можно было проникнуть снизу. Наверху устроили три незаметных отверстия, сквозь которые проникал воздух, а иногда даже какой-то свет. Поэту пришло в голову спрятать труп там и возить его по городу на глазах у ищеек. Если случится что-то непредвиденное, мы должны были защищать наш трофей ценой собственной жизни. Одному из нас предстояло держать вахту внутри цистерны, где все было оборудовано в расчете на разные случайности, на нас на всех приходилось по восемь суток в темноте и по сорок восемь часов за рулем грузовика. Иногда у нас будут стоянки в надежных местах, в прочее время мы будем дрейфовать по Буэнос-Айресу. Человек в кабине должен все время быть начеку. В распоряжении человека внутри цистерны будет матрас и отхожее место. Как я сказал, нас было четверо. Очередность вахт мы назначили по жребию. Поэту выпало быть первым. Мне – последним. Кроме того, случай распорядился, чтобы я сидел за рулем первые сорок восемь часов.
Операция развивалась без малейших осложнений. Мы вывезли гроб на пустырь между ипподромом «River Plate» и мишенями Федерального тира и там переместили его из похоронного фургона в цистерну. Поэт позволил мне фотографировать в течение пяти минут, но раньше чем мы все разошлись, он передал мою камеру на хранение другому товарищу.
У тебя будет время поснимать, когда подойдет твоя очередь сидеть внутри, пообещал он. Я сел за руль. Больше в кабине никого не было. В бардачке лежал «вальтер» калибра девять миллиметров и рация, чтобы я через равные промежутки времени сообщал, как идут дела. До наступления рассвета я пересек весь город из конца в конец. Грузовик был послушный, управлять им было приятно. Сначала я спустился по проспекту Кальяо, потом вывернул на Родригес Пенья, дальше поехал на Комбате-де-лос-Посос, Энтре-Риос и Велес Сарсфилд. Я впервые ехал без всякого направления, не следя за временем, и понял, что только такая жизнь чего-то стоит. Возле Института Мальбран я свернул на Амансио Алькорта и потом начал двигаться на север, по Боэдо и Кабальито. Я ехал медленно, экономя бензин. Улица была вся в рытвинах, и трудно было избежать тряски. Голос поэта застал меня врасплох:
Нигде не пишется так хорошо, как в темноте, сказал он.
Я не знал, что цистерна сообщается с кабиной посредством почти незаметного воздушного фильтра, который располагался за отхожим местом.
Я отвезу тебя в Парк Час, сказал я.
Пусть отправная точка станет и финальной, ответил поэт. Мы всегда будем чувствовать вину за все, что ни происходит в этом мире.
Когда начало светать, я припарковал грузовик на углу улиц Пампа и Букарелли и вышел купить кофе и печенья. Затем я переехал железнодорожные пути и остановился возле клуба «По интересам». Никто не мог нас видеть. Я раскрыл люк цистерны и сказал поэту, чтобы он спускался размять ноги.
Ты меня разбудил, пожаловался тот.
Остановок у нас мало, отвечал я. И лучше тебе вылезти сейчас, а не когда начнешь сходить с ума от клаустрофобии.
Как только поэт отошел на несколько шагов, я заглянул внутрь цистерны. Несмотря на проделанные отверстия, воздух там был тяжелый, и на высоте головы плавал едкий и одновременно сухой запах, подобного которому я никогда не встречал. Застарелый прах, сказал я сам себе. А вообще, любой прах – застарелый. Я открыл крышку гроба. И удивился, что защитная пленка вся изодрана – ведь когда мы тащили гроб с кладбища, я не слышал шелеста обрывков. Тень, которая покоилась внутри, не могла принадлежать никому, кроме Арамбуру: четки были обмотаны у него между тем, что когда-то было его пальцами, а на груди у покойника лежала медаль Пятого пехотного полка – та самая, что несколько лет назад была найдена на улице Букарелли. Саван весь расползся, да и от тела оставалось очень мало – едва хватило бы для ребенка.
Ухватившись за один из брызговиков грузовичка, поэт в это время жевал печенье.
Не имеет смысла ездить из конца в конец, сказал он. Я чувствовал себя как мадам Бовари, которая всю ночь каталась со своим любовником по предместьям Руана.
Но кучером-то был я, ответил я поэту, и я не был в таких смятенных чувствах, как тот, из романа, и в кабачок заходить не стал.
Лучше бы ты туда зашел и посидел спокойно. Я провел все это время за написанием стихотворения в свете фонаря. Если нам попадется спокойная дорога, я тебе его прочитаю.
Когда мы отправились дальше, я выбрал самую ровную дорогу, которую только знал: проспект Генерала Паса на северной и западной границе Буэнос-Айреса.
Потемки – чтобы смотреть, произнес поэт из цистерны. Батарейки садятся. В любой момент могу остаться впотьмах. Вижу / пустые бахвальства и унижения, / и немало скрытого страданья. / Вижу свет, / свет подсознания; вижу, / вижу цветочный букет – но какого цвета – / не знаю.
Он читал дальше. Прочел все стихотворение до конца, а потом принялся за другие – пока его фонарь не замигал и не погас. Вижу и хочу отдохнуть – / недолго, конечно.Я почти ничего не вижу, сказал он. Около шести вечера мы заправились бензином в условленном месте, ненадолго вышли попить кофе, и я почувствовал груз этого дня на своем теле. Я не хотел спать, у меня не было ни чувств, ни желаний – можно даже сказать, что я не думал. Только время двигалось внутри меня в каком-то направлении, в каком – сказать не берусь; время уходило все дальше от того детства без детства, которое выпало нам с тобой, признавался Андраде Курчавый Мартелю, а потом Альсира пересказывала мне в том же первом лице, которое переходило с одного лица на другое, – и почему-то время терялось в том, что, возможно, было моей старостью; все мы были дряхлыми стариками в затерянной вспышке того дня.
Я видел, как: поэт вылезает из цистерны, сравнявшись возрастом со своим отцом. Близость к смерти ею преобразила: как обычно, на лоб ему падала непослушная прядь, но теперь она стала бесцветной и увядшей, а широкая бычья челюсть безвольно отвисла. В ту ночь мы встали на стоянку в парке Столетия, а на рассвете следующего дня я принялся наворачивать круги по Парку Час, где жители ничуть не удивлялись, видя грузовик, раз за разом проезжающий по улицам с названиями европейских городов: Берлин, Копенгаген, Дублин, Лондон, Кадис, где на пейзаж, вроде бы тот же самый, неожиданно накладывалась прослойка тумана или запах порта, словно бы мы действительно проезжали эти далекие места. Я снова заблудился в путанице улиц, но в то утро я сделал это намеренно, чтобы потратить время на поиски выхода. Я вписывался в кривую улицу Лондон и странным образом оказывался в dear dirty Dublin [84]84
Dear dirty Dublin(Милый грязный Дублин, англ.) – выражение Джеймса Джойса, ставшее крылатым.
[Закрыть]Джимми Джоя – да, или же мой грузовик начинал скакать по Тиргартену в сторону Берлинской стены, приветствуя местных жителей, которые проявляли к нему полное безразличие, поскольку давно привыкли, что грузовики теряются в Парке Час и шоферы бросают их посреди дороги.
Выйдя из кабины, я проспал двое суток подряд, а когда я снова сел за руль – через неделю, – поэта в цистерне уже не было. Я подсчитал, что пляшущий вахтенный ритм позволит нам встретиться только в самом конце, когда выпадет моя очередь сторожить труп. В начале ноября на Буэнос-Айрес обрушилось раскаленное добела солнце. Я жил в немилосердном ожидании, когда меня вызовут на вахту; ночевал я в обшарпанных гостиницах района Бахо, под чужим именем. Каждые пять часов я звонил в оперативный штаб, подтверждая, что все еще жив. Мне хотелось встретиться с поэтом, но я знал, что это было бы неосторожно. Я узнал, что наш грузовик почти всегда ездит в районе порта, скрываясь среди сотен других грузовиков, которые снуют по внутренним гаваням, и что жизнь внутри цистерны постепенно становится невыносимой. Быть может, для Арамбуру это бесконечное путешествие тоже оказалось новым адом.
Однажды под утро, часов около трех, за мной пришли, чтобы я отбыл свое наказание: восемь дней в цистерне. У меня уже был собран чемоданчик с фотопринадлежностями: две камеры, двенадцать катушек, два ярких фонаря с батарейками-аккумуляторами и термос с кофе. Меня предупредили, что ночью снимать нельзя, и чтобы днем я тоже срочно прекращал всякую работу, если солнечные лучи перестанут проникать в отверстия для воздуха. Меня чуть не вырвало, когда я залез в цистерну. Хотя ее только что вычистили и продезинфицировали, запах внутри был ядовитый. Я почувствовал себя словно в кротовой норе, где складируются запасы насекомых и червяков. К тяжелой плотности, которым пропитывала воздух смерть, добавлялся органический запах людей, что побывали здесь до меня, и воспоминание обо всех их испражнениях. Призраки не хотели уходить. Как удалось поэту отыскать свой язык в этих потемках? Я готов раскрыть двери,писал он, готов / закрыть глаза и не видеть / ничего дальше своего носа, / не пахнуть и не теребить / впустую имя Господа.
Я улегся, намереваясь проспать до рассвета. На матрасе образовались впадины и горбы, его поверхность была какая-то засаленная; я не хотел жаловаться; я не чувствовал, что это – конец моей молодости. Проснулся я очень скоро, потому что машина приплясывала так, словно мой товарищ за рулем неумело ехал по дороге из грязи. Я приблизил губы к вентиляционному клапану и спросил:
Хочешь, я буду петь, чтобы тебя развлечь? Голос у меня редкостный. Я был солистом в школьном хоре.
Если хочешь мне помочь, не пой и не разговаривай, прозвучало в ответ. Говорила женщина. Голос у тебя нечеловеческий, ты квакаешь как жаба.
Когда мы отправлялись в путь, в кабине сидел один из моих незнакомых товарищей по кладбищу. Я не знал, когда его успела подменить девушка. А может быть, их в кабине было двое.
Вас там что, двое? поинтересовался я. А поэт? Сейчас его очередь сидеть за рулем.
Никто ничего не сказал. Я почувствовал себя последним живым человеком на земле.
Мы все так же петляли, нигде не останавливаясь. Время от времени до меня доносился гул самолетов, ритмичный стук поезда и лай собак. Я абсолютно не понимал, где мы находимся, когда появилось солнце и я закрепил два своих фонаря на стенках цистерны, чтобы их свет полностью осветил тело. Человеку за рулем грузовика – кто бы это ни был – водить было противопоказано. Он залетал во все рытвины, и малейшая неровность дороги становилась для него ловушкой. Я испугался, что все эти скачки не позволят мне вовремя выключить фонари, если мы заедем в какое-нибудь темное место.
Я собираюсь включить тут подсветку, предупредил я через вентиляционный клапан. Стукните два раза, когда окажемся рядом с туннелем.
Тут же прозвучало два удара, однако солнце никуда не делось ни через десять, ни через пятнадцать минут. Я попил горячего кофе из термоса и съел две жирные галеты. Потом послушал, как работает мой пульс. Я должен был держать объектив ровно, не дрожа, по крайней мере в течение пяти секунд. И вот я зажег свет в этой пещере. Только тогда я увидел, что под телом Арамбуру лежало еще одно, в грубо сколоченном деревянном ящике. Этот труп был чуть побольше, на нем не было ни медалей, ни четок, но покрывавший его саван был почти такой же. Если бы я не видел подлинные останки генерала несколько недель тому назад, я не смог бы различить, кто есть кто, да и сейчас у меня оставались сомнения. Я отщелкал по меньшей мере три пленки фотографий двух покойников, и общий план, и крупный план. Уверенность должна была появиться после проявки. Через полтора часа я вернулся на матрас. Трудно сказать, сколько уже времени мы ехали без остановки. Вероятно, скоро мы должны были подъехать к штабу операции. Мы заскользили по какому-то склону, и я догадался, что мы находимся в Парке Час. Сделав несколько дугообразных поворотов, грузовик уверенно пошел по прямой и выбрался из лабиринта. Так мы проездили до самой ночи. У меня закончились продукты и кофе, ноги болели, а в голове набухало плотное облако, притуплявшее все мои чувства. Я даже не заметил, когда мы остановились. Люк в цистерне никто не открыл, я звал и звал, но ответа не было. Так просидел я очень долго и уже смирился с тем, что погибну в обществе этих двух покойников. Незадолго перед рассветом меня освободили. Я с трудом удерживал равновесие, стоя во дворе штаба операции, цепляясь за ступеньку опустевшей кабины. Низкорослый рыжебородый мужчина, которого я раньше никогда не видел и принял за руководителя операции, отвел меня на верхний этаж, указал на тюфяк на полу и велел не выходить из комнаты, пока меня не позовут. Я думал, что моментально засну. Но свежий воздух меня взбудоражил, я высунулся в окно и, не думая ни о чем, стал смотреть на двор, а свет тем временем менялся с серого на розовый, потом на желтый, и наконец утро засияло всеми красками. Девушка с кустом темных косичек на голове подошла к грузовику, отряхиваясь после душа, как собачка, и осмотрела содержимое цистерны. Я догадался, что именно она ехала в кабине, и почувствовал приступ стыда, оттого что, одурев без воздуха, забыл прибрать за собой нечистоты. Утро было уже в разгаре, когда рядом с грузовиком припарковался белый фургон. Сон застилал мне глаза, но я все еще был там, бодрствовал и не мог перестать смотреть на двор, плиты которого, казалось, пламенели под моим взглядом. Мне думается, что этот двор вел на улицу или на пустырь – точнее я не знаю и теперь уже не узнаю никогда. Трое незнакомых мне мужчин спустили гроб Арамбуру; я узнал его, потому что до рези в глазах фотографировал распятие на крышке с позолоченным ореолом над раскинутыми руками Христа и ниже – краткую надпись: имя генерала и годы жизни. Девушка с косичками управляла всеми передвижениями трупа: Кладите его набок, на настил, спокойно, не поцарапайте дерево. Раскройте его. Переложите то, что внутри, на тележку. Потише, потише. Чтобы все оставалось на своих местах.
Я буквально окаменел, когда до меня дошел смысл происходящего. Нужно было обладать железным нутром, чтобы не ужаснуться при виде двух открытых гробов – одного роскошного и дорогого; другого бедного и плохо сработанного, словно его спешно изготовляли в городе, охваченном чумой, – и перед останками двух мертвецов, лежащими под открытым небом. Девушка с косичками приказала начинать то, что из моей каморки в верхнем этаже казалось шулерством, хотя теперь я не знаю, было ли увиденное мною тем, что мне показалось, или то был просто обман чувств, следствие дней, проведенных взаперти. С ловкостью инкрустатора-краснодеревщика она сняла с одного из тел четки и армейскую медаль и поместила их между пальцев и на грудь другому трупу. То, что находилось в одном из гробов, было перенесено в другой, и наоборот; я не уверен в своих словах, – рассказывал Мартелю Курчавый, а Альсира пересказала мне, а я, в свою очередь, излагаю таким языком, который, несомненно, не имеет уже ничего общего с первоначальным рассказом: не сохранился ни рваный синтаксис, ни голос без складок, на несколько часов поселившийся в глотке Курчавого в ту далекую ночь в клубе «Сандерленд», – я только уверен, что роскошный гроб остался в белом фургоне, а бедняцкий гроб был возвращен в цистерну – причем тело в нем, возможно, было уже другое.