Текст книги "Он поет танго"
Автор книги: Томас Элой Мартинес
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)
Теперь уже все знают, что произошло в последующие дни – ведь газеты только об этом и писали: о жестокости полиции, жертвами которой пали больше тридцати человек, и о кастрюлях, дребезжавших без перерыва. Я не спал и не возвращался в гостиницу. Я видел бегство президента в вертолете, который поднимался над толпой, грозившей ему кулаками, и в ту самую ночь я видел, как на ступеньках Конгресса истекает кровью человек, который силился руками отогнать надвигающуюся на него сверху беду и проверял свои карманы и свои воспоминания – он хотел убедиться, что у него все в порядке: и удостоверение личности, и вся его прошедшая жизнь. Не покидай нас, кричал я ему, потерпи и не покидай нас, – но сам я понимал, что обращаюсь вовсе не к нему. Я говорил это Тукуману, Буэнос-Айресу и самому себе уже не в первый раз.
Я бродил по Пласа-де-Майо, по Северной Диагонали, где горожане разрушали фасады банков, и даже дошел до кафе «Британико»; там я выпил кофе с молоком и съел сэндвич в отсутствие игроков в шахматы и актеров, возвращающихся из театра. Все вокруг казалось здесь таким тихим, таким спокойным, и все-таки никто не спал. По проулкам и площадям текли такие запахи жизни, которые бывают, когда день начинается. И день все время начинался, было ли в городе четыре часа вечера, или шесть утра, или полдень.
Я бы соврал, если б заявил, что помнил о Мартеле, шагая по городу из конца в конец. Об Альсире я иногда вспоминал, я думал о ней, и когда видел цветы, разбросанные вокруг цветочных киосков на проспектах, то собирался набрать букет и отнести ей.
В гостиницу я вернулся в пятницу утром, через тридцать пять часов после того, как вышел из нее в поисках демонстранта с влажными глазами – которого больше никогда не видел, – и, решив, что все уже позади, проспал до самой ночи. За эти дни сменилась целая вереница президентов – в сумме пятеро, считая того, за бегством которого на вертолете я наблюдал, и все они, за исключением последнего, в конце концов оказывались одинокими и покинутыми и скрывались от всеобщей ярости. Третий продержался неделю, успел произнести рождественское приветствие и уже был готов приступить к выпуску новой монеты, которая должна была заменить те десять или двенадцать, что имели хождение в стране. Он неутомимо улыбался под все новыми волнами неудач – возможно, потому что видел огни там, где другие видели лишь пепел.
В ночь перед тем, как этот Джокер заступил на пост в субботу, я дошел до берега залива, следуя вдоль рельсов несуществующей железной дороги, бросая вызов кромешной южной тьме. Огромный корабль, сверкающий всеми огнями, возник справа от меня, за фонтаном Нереид, чьи сладострастные фигуры когда-то доводили до исступления Габриэле Д’Аннунцио [90]90
Габриэле Д’Аннунцио (1863–1938) – видный итальянский поэт, писатель, драматург, называвший себя «жрецом эротики».
[Закрыть]. Мне показалось, что корабль плавно рассекает улицы города, хоть я и понимал, что такое невозможно. Он двигался между зданиями с размеренностью какого-то верблюда-призрака, а ночь распахивалась над ним, словно пальма, и распускала листву своих звезд. Когда корабль исчез и темнота вновь сомкнулась вокруг меня, я улегся на каменной балюстраде, что отделяет город от прибрежных зарослей, и посмотрел на небо. И мне открылось, что вместе с лабиринтом созвездий, между Орионом и Тельцом и дальше, между Канопусом и Хамелеоном существует другой лабиринт, еще более непостижимый – лабиринт пустых коридоров, пространств, свободных от небесных тел, и я понял – или поверил, что понял – слова, которые Бонорино сказал мне в пансионе в ту ночь, когда просил принести ему «Престель»: «Форма лабиринта – это пустое пространство между его линиями». Прокладывая себе дорогу по необъятному небосклону, я пытался отыскать коридоры, которые связывают между собой пятна черноты, но стоило мне чуть-чуть продвинуться, как какое-нибудь созвездие или одинокая звезда загораживали мне проход. В средние века верили, что фигуры неба повторяются в фигурах земли, так было и теперь, в Буэнос-Айресе: когда я шел в одном направлении, история уходила от меня в противоположном, надежды обращались в безнадежность и достоинства каждого вечера становились недостатками с наступлением ночи. Жизнь города была лабиринтом.
Меня начинали терзать всплески влажной жары. Лягушки заквакали в прибрежных тростниках. Мне пришлось уходить, спасаясь от пожиравших меня комаров.
На следующий день портье постучал в мою дверь и пригласил меня попить мате и посмотреть по телевизору приведение к присяге избранных Джокером министров.
Я бы вас и пораньше разбудил, мистер Коган, да как-то не решился. Это апофеоз, посмотрите, теперь у нас не президент, а сокровище. Вы представить себе не можете, какую речь он произнес!
По телевизору выступала пара политических обозревателей, которые так определяли Джокера: «Это вихрь работоспособности, он за три недели сделает то, что не было сделано за десять лет». Так он и выглядел. Когда Джокер попадал в объектив, то казался подвижным и моложавым и то и дело повторял: «Надеюсь, вы правильно меня понимаете. Я президент, слышали? Пре-зи-дент».
Куда бы он ни направлялся, за ним следовал кортеж помощников с диктофонами и органайзерами. Была пара случаев, когда Джокер просил оставить его одного – чтобы поразмышлять. Через полуприкрытую дверь кабинета было видно, как он стоит, возведя глаза к потолку и сложив ладони. Я же обратил внимание на одного из его приверженцев – его показали со спины; он удалялся по коридорам Дома правительства. Шагал он, слегка покачиваясь, как ходил Тукуман. Со спины их можно было перепутать: такой же высокий, с крепкой шеей, широкими плечами и черной курчавой шевелюрой, но я уже несколько дней видел Тукумана повсюду и не знал, как избавиться от этого миража.
Приемная Джокера была полна священнослужителей. Там безвылазно сидели какие-то Матери Пласа-де-Майо в белых платках на головах – они пришли в приемную после неожиданной фразы в интервью, в котором президент обещал им справедливость. Там же находились пара телевизионных знаменитостей и министры, которые готовились присягать. Я уже начинал скучать, но тут телекамеры резко развернулись к залу с бюстом Республики у дальней стены. На помосте для приведения к присяге сотни людей пытались найти место для себя и одновременно расчистить проход для Джокера. Все выглядели очень неуклюже в своих парадных костюмах, никто из находящихся там еще не успел свыкнуться с той значительностью, что обрушилась на них подобно манне небесной. Эти люди щеголяли в сверкающих галстуках, затруднявших работу операторам, в мокасинах с епископскими кисточками, в шелковых рубашках, сбивавших с толку электромагнитные колебания ретрансляторов, в массивных кольцах, из-за которых лучи юпитеров меняли направление: вся эта пышность свидетельствовала о приближении роскошного пира, хотя нигде не было видно снеди, которую эти парни готовились пожирать. Я дорого бы отдал за то, чтобы послушать, о чем они говорят, потому что у меня никогда не бывало возможности насладиться сиянием власти, кроме как в мимолетности теленовостей, а в тот полдень власть выставляла себя напоказ без стыда и без страха, уверенная в той вечности, которую завоевал их Джокер. Но микрофоны улавливали только шелест голосов, всплеск аплодисментов при появлении какого-то пожилого сгорбленного деятеля и плач детей, которых притащили туда силком, чтобы Джокер их поцеловал, – эти были одеты в рубашки с твердыми манишками и юбки с кружевными оборками.
Не на самом помосте, но уже в первом ряду помощников – в числе самых близких – я разглядел Тукумана. Камера на нем долго не задержалась, и я все еще сомневался, правда ли это был он, но через несколько секунд он снова был в кадре, и я поразился перемене, происшедшей с моим другом. Тукуман был причесан и напомажен, одет в блестящий костюм горчичного цвета и галстук с причудливыми узорами, а в ногах у него стоял твердый кожаный портфель. И на глазах – черные очки. Вспышки фотографов подсвечивали его безразличие настоящей голливудской звезды. Он шагал по кромке, а вот теперь очутился в самом центре, подумал я. Неужели это из-за алефа? Я молча пропел славу Джокеру, способному совершать такие чудеса. Один из будущих министров торжественно объявил, что президент сплотил вокруг себя горстку выдающихся деятелей, чтобы вытащить страну из пропасти. Камера прошлась по лицам спасителей и покинула зал, убегая от сиявших там маленьких солнц, облаченных в шелка горчичного, черного, небесно-голубого и лимонно-зеленого цветов. Все прикрывались темными очками – возможно, от сияния друг друга. Я вздохнул. Одним быстрым движением сердца я навсегда отстранился от Тукумана. Власть делала его для меня недостижимым, и я не хотел, чтобы меня увлек тот вихрь, в который превратилась его жизнь.
Несколько раз я звонил в больницу, пытаясь узнать, как дела у Мартеля. Я сделал это тотчас же по возвращении из своего долгого путешествия под грохот кастрюль, а потом настойчиво перезванивал каждые два часа с самого своего пробуждения вечером в пятницу. И все время получал один и тот же ответ: «Состояние больного без изменений». Какой бессердечной и зловещей казалась мне эта фраза! Где проходила для этого голоса линия, отделяющая жизнь от смерти? Пару раз я отважился подойти попросить Альсиру, но это не дало никаких результатов.
В воскресенье я вернулся на те улицы, где происходили беспорядки. Ужасные следы сражений еще не совсем исчезли. Да что я говорю: память о сражении не покидала этих мест. Осколки стекол, кровь, пробитые палками жалюзи, крышки от кастрюль, тазы с облупившейся кромкой, разрушенные телефонные кабинки, сожженные шины – некоторые все еще дымились на асфальте, кровь, следы смытой крови, транспаранты, переломанные кавалерией и жестокими поливальными машинами, отзвуки все того же клича – повсюду. Пусть уходят все. Пусть уходят все.
Бедствия продолжались, и эти «все» – тоже. Дни шли за днями, а они оставались. В тени Джокера.
На углу Северной Диагонали и Флориды я увидел две группы с палками, которые все еще не насытили свое желание отомстить банкам. Эти люди хотели разнести их вручную, камень за камнем. Я слышал, как один из них тоскливо повторял: С этой страной покончено. Если они не уйдут, уйдем мы. Но куда? Знать бы только куда.
Я прошел по Бахо до Кальяо и свернул на Лас-Эрас. Солнце палило без жалости, но я уже этого не чувствовал. Такого одиночества, как в тот вечер, я не испытывал никогда – это одиночество сжигало и ранило меня изнутри.
Мне нужно видеть Альсиру Вильяр, произнес я, войдя в больницу.
Вильяр Альсира, Вильяр… такой в списках нет. Она здесь не работает, сообщила мне женщина в регистратуре. Это больная? До утра всякие посещения запрещены.
Что известно о Мартеле, Хулио Мартеле? Отделение интенсивной терапии. Четырнадцатая койка, по-моему.
Я смотрел, как эта старательная добросердечная женщина искала данные в компьютере. Никаких новостей не поступало, наконец ответила она мне.
Без изменений. Ему, несомненно, лучше – или он в том же состоянии.
Я пошел в кафе напротив и уселся в углу. Скоро будет Новый год, подумал я, две тысячи второй. Число со вздернутыми бровями. За три последних месяца случилось все, что могло случиться: самолеты, которые врезались в башни-близнецы в те недели, когда я уезжал из Нью-Йорка; Буэнос-Айрес, который час за часом старился на моих глазах; я сам, терявший человеческий облик в невероятном ничегонеделании. Вернуться домой. Сколько раз я говорил это сам себе. Вернуться домой, домой вернуться. Чего же я ждал? Смерти Мартеля, признался я сам себе. Я ворон, который кружит над лучшим певцом этой умирающей нации. Я вспомнил о Трумене Капоте, ожидавшем, пока повесят Перри и Дика, главных героев «Хладнокровного убийства» [91]91
Выпущенный в 1966 г. документальный роман американского писателя Трумена Капоте (1924–1984).
[Закрыть], чтобы поставить финальную точку в своем романе. Так и я летал над проблесками жизни в мертвом теле. Quoth the Raven – каркнул ворон. Удались же, дух упорный! вспомнилось мне. Leave ту loneliness unbroken! [92]92
Бруно цитирует стихотворение Эдгара По «Ворон». (Пер. К. Бальмонта.)
[Закрыть]
И все-таки кое-что еще могло произойти. В кафе вошла Альсира. Она села возле окна, заказала пиво и закурила. Никто не остался прежним в эти дни, и она тоже. Я считал, что она пьет только чай и минеральную воду и не переносит запаха табака. Моя интуиция разбилась вдребезги.
Альсира была погружена в себя. Она бросила взгляд на заголовки в газете, которую принесла с собой, но читать не стала и уныло отодвинула ее от себя. Люди вокруг нас казались не удрученными, а скорее удивленными. Страна катится в жопу, говорили все, но ведь там она и была. Интересно, может ли погибнуть целая нация? Их уже столько погибало, и новые народы возникали на пепелище.
Я решил подойти к ее столику. Внутри у меня была пустота. Когда Альсира повернула ко мне свое лицо, я заметил, какой ущерб нанесли ей последние дни. Женщина накрасила губы и наложила немного косметики на лицо, но несчастья скопились вокруг ее глаз, и от этого она выглядела старше. Я сказал, что упорно названивал в больницу, пытался что-то узнать про Мартеля. Я хотел быть там вместе с тобой, сказал я, но мне не разрешили. Раз за разом повторяли, что посещения запрещены и что в состоянии больного изменений нет.
Нет изменений? Я уже не знаю, как его поднять, Бруно. У него увеличилась селезенка, он почти перестал мочиться, он распух. Три дня назад казалось, что он выкарабкивается. Около шести вечера он захотел, чтобы я села рядом с ним. Мы проговорили целый час – может, больше. Он научил меня запоминать числа и их комбинации. Три – это птица, тридцать три – две птицы, ноль три – это все птицы мира. Это очень древнее искусство, говорил он. Мартель так и эдак крутил десять или двенадцать чисел, а потом прочитал их все задом наперед. Он говорил монотонно, без интонаций, как крупье в казино. Как будто бы играл какую-то роль. Я не поняла, зачем ему это было нужно, но и спрашивать не захотела.
Возможно, чтобы почувствовать себя живым. Чтобы вспомнить, кем Мартель был когда-то давно.
Да, наверное так. Он скоро хочет подняться, говорил он мне, и снова петь. Он попросил меня договориться с Сабаделлем о выступлении на Южном склоне. Это только мечты, сам понимаешь. Он даже не знает, когда сможет встать на ноги. А что случилось на Южном склоне? спросила я. На этом месте теперь пустырь. Как, Альсирита, ты что, не читала про это в газете? поразился он. И я вспомнила, что обнаружила газетную вырезку в кармане брюк, в которых его доставили в больницу, но успела прочитать только заголовок статьи. Что-то об обнаженном теле среди тростников.
После этого ему стало хуже? Хочешь сказать, ему стало хуже?
Ухудшение началось в ту же ночь. Ему трудно дышать. Думаю, ему собираются вставить трубку в горло. Я не хочу, чтобы его дальше мучили, но у меня нет права сказать им это. Я много лет провела рядом с Мартелем, и все-таки я ему – никто.
В любом случае сообщи им свое мнение.
Мое мнение?
Да, врачи всегда стремятся сохранить людям жизнь – и здесь, и везде. Для них это вопрос самолюбия.
Мое мнение таково, что ему сейчас незачем умирать. Сказать им? Да они посмеются у меня за спиной. Я не о смерти думаю. Если они хотят разрезать его горло, чтобы интубировать – как же я им объясню, что тогда он останется без голоса, а без голоса Мартель станет другим человеком! Он откажется жить, как только поймет, что с ним случилось. Три дня назад, в тот вечер я говорила с ним о тебе – разве я тебе не сказала?
Нет, не сказала.
Я рассказывала, что ты ищешь его вот уже несколько месяцев. Теперь наконец он знает, где я, ответил Мартель. – Что ж, пусть зайдет, поговорить со мной. Пусть Бруно зайдет, когда захочет.
Мне не позволят к нему пройти.
Не сейчас. Нужно ждать нового улучшения. Если бы ты провел все это время возле него, ты бы видел, что иногда он так уверенно идет на поправку, что ты думаешь: Ну вот, обратно он уже не свалится.
Да я ведь готов все время проводить в больнице. Ты знаешь, это не от меня зависит.
Я долго смотрел на нее, словно не желал отпускать от себя. Меня держала усталость ее глаз, гладкость ее кожи, темные волосы, по которым пронеслись ураганы ее страданий. Мне казалось, что в этих отличительных чертах воплощены приметы человека как вида. Порой я смотрел на нее так пристально, что Альсира отводила глаза. Мне хотелось бы объяснить ей, что меня притягивает не она сама, а тот отсвет, что оставил на ее лице Мартель. Я почти что видел этот свет, слышал модуляции умирающего голоса, отпечатавшиеся в ее теле. Неожиданно Альсира сложилась вдвое, чтобы завязать шнурки на своих белых тупоносых туфлях – туфлях медсестры. Выпрямившись, она посмотрела на часы – как будто бы пробудившись ото сна.
Уже так поздно, произнесла Альсира. Мартель, наверное, уже спрашивал про меня.
Ты провела здесь всего пять минут, заметил я. Раньше ты не уходила так быстро.
Раньше не было ничего, что произошло теперь. Теперь мы все шагаем по битому стеклу. Пять минут – это целая жизнь.
Я видел, как она уходит, и обнаружил, что вдали от нее мне нечем заняться. Я не хотел возвращаться в гостиницу мимо пожаров и уличных нищих. По крайней мере, теперь я знал, что на воображаемой карте Мартеля появилась еще одна точка: Южный склон, по которому я бродил – сам того не зная, – в субботнюю ночь. Обнаженное тело среди тростников. Вероятно, какие-то сведения можно было обнаружить в газетных залах библиотек. Тут я вспомнил, что все они закрыты и что до дверей одной из них добрались пожары. При этом событие, о котором говорил Мартель, не могло произойти слишком давно. Газетная заметка все еще находилась в кармане его брюк. Несколько минут я тешил себя мыслью, что Альсира позволит мне на нее взглянуть, но я точно знал, что эта женщина не способна на подобное вероломство.
Я раскрыл газету, которую она оставила на столе, и тоже пролистал страницы в унынии: зловещие, кровавые новости. Мое внимание привлекла длинная статья с фотографиями почти голых детей и взрослых среди мусорных куч. «Я обернулся и понял, что это пули» – было набрано большими буквами. Пониже шел объяснительный подзаголовок: «„Форт Апачи“, два дня спустя». Это был подробный отчет о событиях в районе, куда собирались переезжать Бонорино и другие мои товарищи по пансиону. Как выясняется, именно оттуда вышли первые грабители супермаркетов, а теперь там хоронили своих мертвецов.
Как писали в газете, «Форт Апачи» напоминал крепость: три соединенные между собой башни в десять этажей на площади в десять гектаров, в шести кварталах к западу от проспекта Генерала Паса, на самой границе Буэнос-Айреса. Вокруг башен выстроили длинные трехэтажные здания, известные под названием «веревки». Я подумал о библиотекаре, кочующем из одного дома в другой, словно крот, с кипой своих карточек. «В любое время, – читал я в статье, – звучит музыка. Кумбия, сальса [93]93
Сальса – смесь различных музыкальных жанров и танцевальных традиций стран Карибского бассейна, Центральной и Латинской Америки. Название взято из песни 1928 года кубинца Игнасио Пинейро «Echale salsita!» («Добавим огоньку!»).
[Закрыть]: молодежь танцует прямо в грязи, с литрухами пива в руках». Я задумался о слове «литрухи». Видимо, этот безобразный жаргон просачивался и в газетный язык. «„Форт Апачи“ строился в расчете на двадцать две тысячи жителей, но к концу 2000 года там жило уже больше семидесяти тысяч. Точную цифру назвать невозможно. В тамошние трущобы не добирается ни перепись населения, ни полиция. Вчера перед домами-„веревками“ служили не менее десятка заупокойных месс. На некоторых из них отпевали соседей, убитых во время налетов на супермаркеты – полицейскими или владельцами магазинов. В других местах прощались с жертвами шальных пуль или разборок между бандами в самом Форте».
Под статьей помещался список погибших, обведенный тоненькой черной рамкой. Я с ужасом обнаружил там имя Сесостриса Бонорино, государственного служащего. Я словно окаменел. Одно за другим, словно яркие молнии, во мне вспыхивали воспоминания. Я вспомнил рэп, который библиотекарь читал мне, прихлопывая в ладоши во время нашего последнего разговора в пансионе: Ты увидишь, что в этом Форту / Жизнь становится злой и печальной – / Ведь живут там с отрыжкой во рту, / Погибают от пули случайной.Я должен был тогда же догадаться, что такая невероятная сцена не могла произойти просто так. Бонорино давал мне понять, что он способен предвидеть собственный финал, что он не в силах его избежать и что, к тому же, его это не волнует. Тогда, против всех моих дурацких предположений, в этом маленьком радужном шарикебыло возможно читать будущее. Алеф существовал. Существовал. Мне стало грустно, что эпитафия в газете была так несправедлива к библиотекарю. Бонорино был одним из тех немногих избранных – если не единственным, – которые, заглянув в алеф, наблюдали лицом к лицу сущность Бога.
У меня возникло побуждение броситься в «Форт Апачи» и выяснить, что же там произошло. Я не мог представить себе, каким образом столь невинное существо погибло столь жестокой смертью. Я сдержал себя. Даже если бы мне удалось проникнуть на заупокойные бдения, это было уже бесполезно. Я утешал себя мыслью, что библиотекарь никак не мог видеть всего: нашу ночь с Тукуманом в отеле «Пласа Франсиа», предательское письмо, написанное мной, и события, сделавшие это предательство бессмысленным. Я не мог постичь, почему, зная обо всем этом, Бонорино доверил мне тетрадь с записями для «Национальной энциклопедии», которая была делом его жизни. Зачем ему было нужно, чтобы я или кто-то другой получил эту тетрадь? Почему он доверился мне?
Единственное, что теперь имело смысл, было обретение алефа. Если я его найду, я смогу увидеть не только два основания Буэнос-Айреса, глиняную деревню со зловонными солеварнями, революцию в мае 1810 года, преступления масорки [94]94
Масорка – так называют боевиков аргентинского диктатора Хуана Мануэля Росаса, правившего Аргентиной в 1829–1852 годах.
[Закрыть]и преступления, совершенные сто сорок лет спустя, прибытие эмигрантов, празднование Столетнего юбилея и цеппелин, летящий над ликующим городом. Я смогу еще и услышать Мартеля везде, где он когда-либо пел, и узнать, в какой именно момент он накопит достаточно сил, чтобы мы смогли поговорить.
Я сел на первый же автобус, шедший к югу, а потом добрался, задыхаясь, до пансиона на улице Гарая. Если там кто-нибудь все еще жил, я спущусь в подвал под любым предлогом и, приняв горизонтальное положение, подниму глаза к девятнадцатой ступеньке. Я увижу всю вселенную в одной точке, весь поток истории за одну микроскопическую долю секунды. А если этот дом заперт, сломаю дверь или отопру старый замок. Я предусмотрительно сохранил свои ключи от пансиона.
Я был готов ко всему – кроме того, что предо мной предстало. От пансиона остались горы обломков. На месте, где раньше находился вестибюль, высилась зловещая махина бульдозера. Первая ступенька лестницы, которая вела в мою комнату, не успела обрушиться. На улице, рядом с нашей дорожкой, разинул пасть самосвал – из тех, на которых вывозят оставшиеся после слома материалы. Стояла уже кромешная ночь, и это место не охраняли ни сторожа, ни прожекторы. Я побрел вслепую между бревнами и остатками кирпичной кладки, хоть и знал, что в земле вокруг меня зияли открытые ямы, и если я упаду в одну из них, то переломов не избежать. Я стремился любой ценой добраться до подвала.
Я счастливо избежал пары кирпичей, слетевших мне под ноги из скелета стены. Я не сомневался, что найду дорогу даже в этих руинах, которые никак не соотносились с тем, что было здесь раньше. Стойка привратника, говорил я себе, остатки балюстрады, комнатка Энрикеты. В десяти – двенадцати шагах к западу должен был находиться прямоугольник, из которого столько раз высовывалась мне навстречу голова библиотекаря, лысая и лишенная шеи. Я подскакивал на каких-то досках, щетинившихся гвоздями, на острых когтях битых стекол. Потом я наткнулся на холмик из деревяшек, а прямо за ним зияла дыра. Мрак был такой густой, что я больше полагался на интуицию, чем на зрение. А вправду ли там была яма? Я подумал, что должен спуститься и обследовать ее, но не отважился. Я бросил туда один из обломков, попавшийся мне под руку, и почти моментально услышал стук камня о камень. Следовательно, внизу было совсем неглубоко. Наверное, я смог бы спуститься, если бы раздобыл факел – ну хоть плохонький. У меня не нашлось даже спички. Луна давно уже скрылась за грядой облаков. Сейчас она росла и была уже почти полная. Я решил подождать, пока на небе не прояснится. Я прикоснулся к холмику, и мои руки наткнулись на сморщенную липкую бумагу. Сколько я ни пытался от нее избавиться, бумага не отлипала. Она была толстая и морщинистая на ощупь, как пакет для цемента или дешевый картон. Секундная вспышка фар от машины, пронесшейся по улице, позволила мне разглядеть, что же это такое. Это была одна из карточек Бонорино, которую не погубили ни разрушение дома, ни пыль, ни механические лопаты. Я успел прочесть на ней три буквы: I. А. О. Возможно, они ничего не означали. Возможно, если библиотекарь не написал их просто так, в них была заложена идея Абсолюта, о которой говорится в «Pistis Sophia», священной книге гностиков [95]95
«Pistis Sophia» («Вера Премудрость», греч.) – знаменитое гностическое сочинение, коптский текст середины IV века, представляющий собой перевод с греческого. Впервые издан в 1857 году.
[Закрыть]. Обдумать это у меня просто не хватило времени. В ту же минуту в небе открылся просвет, и я различил очертания ямы – ошибиться было невозможно. По ее размерам, по местоположению я определил, что копали как раз там, где раньше находился подвал. Там, где сходила вниз лестница с девятнадцатью ступеньками, теперь торчали железные прутья решетки. Именно в тот момент, когда никому не могло прийти в голову что-либо строить в падающем Буэнос-Айресе, мой пансион был разрушен силою рока. Алеф, алеф, повторял я. Я решил проверить, не осталось ли каких-нибудь следов. В отчаянии созерцал я горки перекопанной земли, железобетонные блоки, безучастный воздух. Много времени провел я на руинах, не веря себе. Несколько недель назад, когда мы прощались с Бонорино в пансионе, он советовал мне улечься под девятнадцатой ступенькой горизонтально, уверенный, что я этого не сделаю. Раз уж он знал обо всем, он знал и о том, что я откажусь. Бонорино уже видел топтание бульдозеров на обломках пансиона, пустоту, здание, которое еще не было возведено на этом месте, и здание, которое будет возвышаться здесь через сотню лет. Он видел, как маленький шарик, содержащий в себе вселенную, исчезнет навсегда под горой мусора. В ту полночь в пансионе я упустил свой единственный шанс. Другого у меня никогда не будет. Я кричал, потом сидел и плакал – в общем, не помню, что я еще делал. Я бродил не разбирая дороги в ночи Буэнос-Айреса, пока наконец где-то перед зарей не вернулся в гостиницу. Подобно Борхесу, я встретил лицом к лицу нестерпимые ночи бессонницы, и только теперь ко мне постепенно подбирается забвение.
День, наступивший вслед за этим несчастьем, оказался кануном Нового года. Было совсем рано, когда я быстро принял душ и позавтракал чашкой кофе. Я торопился пораньше приехать в больницу. В отделении интенсивной терапии я оставил записку для Альсиры: написал, что буду ждать разрешения от Мартеля на ступеньках при входе или в зале для посетителей. Я не собирался никуда отлучаться. Можно было оставлять записки, общаться с персоналом – казалось, все вернулось в нормальное русло. Однако же прошедшей ночью кастрюли опять заводили свой трезвон. Очередная вспышка народного гнева отстранила от власти Джокера вместе с пучком его соратников и министров. Я подумал, не вернулся ли Тукуман к своей ненадежной работе в аэропорту Эсейса, но тут же отказался от этой мысли. Солнце, блиставшее так ярко, не уходит с небосклона.
В верном старом сто втором автобусе только было и разговоров, что о Джокере – он тоже сбежал, как и тот президент на вертолете, – и о том, что от страны остались клочки. Никто не верил, что она сумеет подняться на ноги после такой взбучки. Те, у кого все еще оставалось что-нибудь на продажу, отказывались продавать, поскольку никто не знал цены вещам. Я чувствовал себя уже вне реальности или, лучше сказать, поглощенным этой чужой реальностью – предсмертной агонией того, кто поет танго.
Я двигался по больничным коридорам, и никто меня не останавливал. Когда я вошел в зал для посетителей на третьем этаже, я узнал доктора с бритой головой, с которым встречался несколько дней назад. Он тихим голосом беседовал с двумя стариками, плакавшими, прикрыв лица ладонями, стыдясь своей скорби. Как и во время разговора с Альсирой, доктор легонько похлопывал их по плечам. Когда я заметил, что он собирается продолжить работу, то подошел ближе и спросил, могу ли сегодня увидеть Мартеля.
Вооружитесь терпением, услышал я в ответ, подождите. Сегодня я заметил у больного небольшое ухудшение. Вы его родственник?
Я не знал что ответить. Я ему никто, признался я. Потом, поколебавшись, поправился: Я друг Альсиры.
Тогда пускай решает сеньора. Пациент принимал сильные транквилизаторы. Полагаю, вы владеете информацией: у нега сейчас очередное осложнение. Прогрессирующий некроз клеток печени.
Альсира говорила мне, что иногда ему лучше и он кажется совершенно здоровым. В один из таких периодов он спрашивал обо мне. Сказал, что я могу его навестить.
Когда она вам это сказала?
Вчера, но сам разговор происходил дня три назад, или больше.
Сегодня утром он не мог дышать. Было решено его интубировать, но как только он услышал это слово, то закричал, что предпочитает умереть – откуда только силы взялись? Вероятно, сеньора вот уже несколько суток не смыкала глаз.
Было очевидно, что Мартель обсудил свое положение с Альсирой и что они вместе приняли решение бороться. Я поблагодарил доктора. Просто не знал, что еще сказать. Итак, мой певец добрался до самого края, и мне никогда не представится случай его послушать. Злой рок преследовал меня по пятам. С тех пор как закрыли пансион на улице Гарая, я чувствовал, что раз за разом не поспеваю за возможностями, которые предоставляет мне жизнь. Чтобы окончательно не поддаться унынию, я уже много недель подряд читал «Графа Монте-Кристо» в «лафонтовском» издании. Стоило мне раскрыть этот роман, и я забывал о своих каждодневных напастях. Но не в этот раз: в этот раз я чувствовал, что не могу отделаться от злосчастья, кружившего над нами, как ворон, и что рано или поздно он попирует на наших останках.
Я попросил одну из медсестер позвать Альсиру.
Она пришла через пять минут, неся на себе усталость пяти веков. Я заметил еще вчера в кафе, что трагедия Мартеля начинает менять ее облик. Женщина двигалась медленно, словно ей на плечи взгромоздились все страдания рода человеческого.
Ты можешь остаться, Бруно? спросила Альсира. Мне очень одиноко, а Хулио совсем плох, я не знаю, как поставить его на ноги. Бедняжка, он так сражался. Два раза он оставался без дыхания, с таким выражением страдания на лице, которого я больше никогда не хочу видеть. А недавно он сказал мне: Я больше не могу, красотка. Что значит не можешь? возмутилась я. А выступления, о которых ты объявил? Я уже предупредила Сабаделля, что ближайшее состоится на Южном склоне. Мы ведь не собираемся его подставлять. Верно? На секунду мне показалось, что он сейчас улыбнется. Но он снова закрыл глаза. У него больше нет сил. Ты ведь не оставишь меня одну, правда, Бруно? Не оставляй меня, пожалуйста. Если ты будешь сидеть здесь, читать и ждать меня, я буду чувствовать, что мы не совсем обездоленные. Пожалуйста.