Текст книги "Плавающая Евразия"
Автор книги: Тимур Пулатов
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)
Да, не зря Нахангов вспоминал улицу... С самого утра сотни шахградцев устремились на поиски и нашли Неглинную не возле завода грампластинок, а в районе протезной фабрики. Улицу-то нашли, и все дома поочередно, с первого по сотый, но на месте дома 17, куда шахградцы, уцелевшие после катастрофы, должны были посылать свои хладнокровные ответы, белела площадка, отгороженная чугунными решетками... со следами то ли строящегося здания, то ли дома, который уже разобрали по кирпичу, оставив для всеобщего обозрения лишь кое-какие контуры. Шахградцы постояли, мрачно глядя, затем решили, что дом 17 появится на этом месте сразу же после землетрясения – очередная штаб-квартира ОСС, вынужденная из-за преследований градосовета каждый день менять свое местопребывание... На том и разошлись, прислушиваясь к шумам и гулам, идущим, как им мерещилось, из-под земли.
Шагали пружинисто, легко ступая и подпрыгивая, пытаясь инстинктивно выйти из-под власти земного притяжения, и если бы такая походка сделалась привычкой шахградцев, то на их ногах наверняка выросло бы нечто вроде ласт, дающих им возможность, чуть приподнявшись над землей, парить, чтобы не чувствовать ни колебания, ни сотрясения тротуара. И оправдались бы тогда предсказания сейсмояпонцев о том, что в конституции шахградцев со временем произойдут необратимые изменения от постоянного напряжения.
В числе любопытствующих был и Давлятов, правда, не откровенно любопытствующих, а исподтишка. Он не бросился, как все, искать дом 17, а, придя на работу, напряженно вслушивался в разговоры, где-то в глубине души чувствуя, что указанный в послании ОСС адрес – вымышленный. Ведь в самом деле, не стал бы самозваный Совет так опрометчиво вести по своему следу... хотя, если вдуматься, в этом тоже была своя дерзость. То ли Давлятов поддался массовому психозу, то ли была это его личная убежденность, но он, как и все, был убежден, что дом с номером 17 по Неглинке появится сразу же после землетрясения... может быть, как единственное сохранившееся здание во всем граде.
Впрочем, Давлятов ловил себя на том, что мысли его скачут как-то прерывисто, то убегая куда-то, то застревая в чем-то ватном, делаясь ненавязчивыми. Да, немудрено сойти с ума – эти ночные визиты Байбутаева, выискивающего что-то внутри дома и вокруг него своим мигающим и свистящим прибором, непонятное охлаждение к нему Нахангова, объясниться с которым не хватило духа... а вдруг он догадывается о его теперешнем образе жизни. И сколько бы Давлятов ни успокаивал себя тем, что не может делить с Мелисом ответственность, все равно вина может пасть и на приемного сына, если обстоятельства дела будут до конца выяснены, – об этом и намекнул ему следователь Лютфи.
"Не мы ведем дело, а дело ведет нас по тернистой дороге", афористично высказался Лютфи, интеллигентно поклонившись Давлятову у дверей следственной.
Сей афоризм и был последней точкой в размышлениях Давлятова. И он, чтобы отвлечься и забыть всю навязчивую муть в голове, лихорадочно взялся за дело, которое казалось ему сейчас увлекательным и важным. Еще вчера забывший обо всем на свете ради своей идеи, направивший всю страсть ума и фантазии, всю изобретательную находчивость, чтобы завершить модель, с помощью которой можно с точностью до минуты предсказывать землетрясение, он сегодня бросает эту работу, и, что самое обидное, на стадии завершения, когда надо было лишь начертить хвост формулы. И ничто уже, никакие доводы, уговоры, посулы не заставили бы его вернуться к работе, начатой с таким лихорадочным рвением, но не доведенной до конца и брошенной из-за другой обжигающей идеи. Ее, идею эту, даже назвать нельзя с определенностью – не то из области религии, не то психологии, не то криминалистики – в ней всего понемногу. Но, зная ум Давлятова, можно с уверенностью сказать: то, чем он теперь занялся – разоблачением взглядов Салиха, – он сумеет сделать наукой, тем более к его услугам вся пытливая мысль человечества, от Сократа до Фрейда и нашего ученого земляка
Нахангова, несколько книг которого легли на стол Давлятова рядом с "Философией религии" Гегеля.
Правда, и здесь не обошлось без свойственного Давлятову внутреннего борения. Что в данной ситуации важнее для нас, шахградцев? – думал он. Модель прогноза, которая спасет не только Шахград, но и тысячи других городов, или труд, показывающий всю порочность мыслей пресловутого Са-лиха и рассчитанный на духовное оздоровление миллионов? Бренная жизнь и духовное бессмертие? Материя и дух? И Давлятов после мучительного колебания вновь выбрал служение духу, хотя подспудно и понимал: духовные искания заставят его самого родиться заново, сделаться другим – лучше или хуже, будет зависеть, как выразился Лютфи, от того, "куда дело повернет...".
Рассказывая о новой страсти Давлятова, мы не зря вспоминаем Лютфи, распутывающего дело Мелиса и двух других подростков. Да, не зря: оба расследования странным образом переплетались, введя в историю новое лицо Субхана; о его появлении – хоть и позднем – в граде уже стали поговаривать с надеждой.
На столе Лютфи был лишь магнитофон, монотонно записывающий показания подростков, охраны, сидевшей в тот вечер в сторожке, и рабочего, бродившего в то время во дворе лесопилки. Стол же Давлятова буквально трещал, и он то и дело протягивал руку к книге в тисненном золотом переплете, на которой было крупно написано "ОГНЕУПОРНЫЕ ПОРОДЫ" и имя автора работы "Академик Бабасоль В. С". Протягивая дрожащую руку, он тут же отдергивал ее, хватал карандаш и продолжал, подавляя волнение, делать наброски. Волнение Давлятова было не творческого характера, а, скорее, суеверного, ибо знал он, что между тисненной золотом обложкой находится текст, не имеющий отношения ни к академику Бабасолю, ни к огнеупорным породам, хотя, может быть, со словом "огонь" такие, как "огонь геенны", – и все в таком условном, гротескном, гиперболизированном смысле. Узнал бы академик Бабасоль, для какого камуфляжа используется его доброе имя, его бы хватил удар от испуга. Но пока академик Бабасоль не узнал, что за труд скрывается под его фамилией, попытаемся проследовать за Давлятовым в книгохранилище Института истории религии, откуда был извлечен сей странный фолиант.
Поскольку это был единственный экземпляр, сохранившийся во всем Шахграде, доступ к нему, по понятным причинам, был строго ограничен, исключение составляли лица, за которых ходатайствовал Нахангов. Изучив документ, скрепленный его печатью, двое молчаливых сотрудников института повели Давлятова куда-то вниз, по сырым и темным ступенькам, пока не стали у железной двери, откуда мигнул на них и тут же закрылся глазок. Дверь как-то мягко, без скрипа отодвинулась, но проход загородил стол с раскрытым журналом, на котором лежала толстая, в два пальца, шариковая ручка, привязанная за конец к столу тонкой цепью.
Сотрудники поставили свои подписи в журнале, затем церемонно протянули ручку Давлятову, который машинально оглянулся, не заметив нигде рядом охранника, глянувшего в глазок. Это его почему-то смутило, и роспись его получилась корявой из-за дрожи в руке.
Коридор, по которому они зашагали дальше вглубь, был от стен до потолка опоясан трубами, издающими разные звуки, и, вслушиваясь в них, Давлятов понял, что по одним трубам течет вода, другие, подобно насосам, втягивают в себя какие-то шарообразные предметы, а внутри третьих искрится в проводах электричество. Все это, наверное, поддерживало нужную температуру и влажность и яркость в главном помещении, где хранились книги и рукописи на арабском, персидском и папирусы на арамейском, халдейском, а также свитки из кожи с древнееврейскими знаками и эсперанто.
Впрочем, это была лишь догадка Давлятова, ибо в само книгохранилище их не пустили. В железной двери открылось окошко... вытянулась чья-то волосатая рука. Сотрудники положили в нее пятиугольный жетон. Затем переглянулись с досадой, как бы не одобряя Нахангова, приставившего их сопровождать в подземное фолиантохранилище такого несерьезного типа, как Давлятов.
Не прошло и двадцати секунд, как из окошка высунулась волосатая рука. Вместе с книгой, заранее приготовленной к их приходу, сотрудники получили жетон для выхода с шестью углами.
Так же молча вернулись они к столу с журналом, расписались в графе "Выход с отходами ума", справа от графы "Выход с ценным продуктом ума", и опустили шестиугольный жетон в урну, прикрепленную сбоку стола. Поднявшись наверх, поспешно сунули в руки Давлятову отходы ума, словно желая скорее избавиться от него.
Давлятов даже не посмотрел. Быстро засунул книгу в портфель и, попрощавшись, бросился к стоянке такси и лишь в машине, по дороге домой, не в силах подавить волнение, глянул и чуть не ахнул, увидев на обложке название "Огнеупорные породы". Хотел было остановить такси и ехать обратно, подозревая сотрудников в подлом подвохе, вместо отходов ума подсунувших ему ценный продукт ума, чтобы помешать его работе.
– Остановите! – крикнул Давлятов, и от резкого торможения книга раскрылась, чуть не вывалившись из рук Давлятова, и взгляд его выхватил, из страницы слова: "...и к фемудянам – брата их, Салиха. Он сказал: народ мой! поклоняйтесьЖогу!.." – Не останавливайтесь! – крикнул, но уже другим, воодушевленным тоном Давлятов, указывая вперед, к проспекту, и водитель, с сомнением глянув на него, проворчал:
– Видно, нечистая сила завелась в здании, откуда вы вышли. То притягивает к себе, то отталкивает... Вот и вчера вышел оттуда... то ли Солибаба, то ли Бабасоль, и тоже – пристроился удобно на заднем сиденье, вынул книгу и вдруг кричит: "Остановите!" Только я нажал на тормоза, кричит: "Не останавливайте!" Потом даже разговорились – уважаемый человек, академик. Дома вспомнил про этот случай и засомневался: неужели и их, солидных людей, нечистая сила может замутить? Как вы думаете? – лукавым тоном спросил словоохотливый водитель.
– Неудивительно, что этот Бабасоль вел себя так нервозно, – проговорил Давлятов, подумав, что и академик был поражен, когда увидел, какой труд скрывается под его именем. Но тут же отогнал эту мысль, понимая, что не стало бы солидное учреждение заниматься таким камуфляжем, ставя в неловкое положение академика. Скорее всего, это козни каких-то мерзопакостников. Вместо истлевшей обложки "отходов ума" вклеили сии "отходы" в переплет книги Бабасоля – для юмора и фарса! А может быть, во всем этом скрывается некий смысл? Надо при случае узнать у Нахангова – он-то уж знает наверняка, в чем смысл такой пестрой смеси.
Не до конца успокоил себя этим Давлятов, ибо не покидало его суеверное чувство. Сидя за столом в лихорадочно-приподнятом настроении, он долго не мог протянуть руку, чтобы раскрыть нужную главу фолианта под названием "Преграды".
– "...Народ мой! – стал читать он, все более воспаляясь, тоном торжественным и пророческим. – От Господа вашего пришло к нам ясное указание: "Эта верблюдица Божия служит вам знамением; оставьте ее пастись на земле Божией, не делайте ей никакого вреда; чтобы не постигла вас лютая казнь..." Лютая казнь... – повторил Давлятов, прислушиваясь к удаляющимся звукам собственного голоса, и сразу же вспомнился тот московский гость делегат на ВДНХ, с заветным копытом в кожаном мешочке, и неожиданная встреча с ним уже в Шахграде, когда бегал он в поисках верблюдицы, прирезанной кривыми ножами в соседнем дворе...
"Эта верблюдица... служит вам знамением..." – Давлятов вскочил, задохнувшись от тоски и непонятного восторга.
– Но почему? – прошептал он, закрывая глаза. – Почему Нахангову так уютно в паре с Мирабовым, а я... я должен изгонять Салиха?
Но тут же голос разума, который он называл чувством долга, заставил его очнуться, и, вернувшись к столу, Давлятов подумал, что после изгнания Салиха, его второго "я", станет легче и образовавшуюся пустоту можно заполнить чем-то другим... лечебным плаванием или собиранием почтовых марок. Разум его, правда, с колебанием, принял этот довод, и он записал с научной бесстрастностью:
"Известно, что верблюдиц наши предки посвящали своим божествам, метили и отпускали на волю во исполнение какого-нибудь обета. Нарушивших данный обет божества должны были покарать мором, градом, землетрясением..."
Секунду поразмыслив, он поставил перед словом "предки" уточняющее слово – "суеверные", затем перечеркнул и написал для усиления – "наши темные предки", зато после "божества" ввернул словечко "якобы". От этой казуистики Давлятову вдруг сделалось дурно, и он снова вскочил, трагически вопрошая:
– Но почему же? Почему Шаршарову уютно с... господи боже! Баба-соль! Так это же фемудянский академик! Почему я сразу не подумал?! Из памяти вылетело – Бабасоль! Почему он не изгоняет предателя Шаршаро-ва? Не клеймит его? Не бичует? Я же должен выворачивать свою душу и выскребать ее!
Тут случилось с Давлятовым такое непонятное, что в других обстоятельствах он бы и сам не поверил и клялся бы, что не было ничего подобного, но при теперешнем его душевном состоянии все это вполне могло сойти за явь, ибо одним из действующих лиц был сам Руслан, а самого себя не замечать и опровергать все же не пристало, как бы Давлятов ни был трезв и рассудителен. Тем более случилось это с каким-то эффектом привлекательности, не было самого зрелища, а было лишь чувство зрелища, ибо все это не воспринималось отдельно, а непосредственно переживалось Давлято-вым, хотя где-то в глубине сознания он, может быть, и ощущал фантастичность происходящего с точки зрения сегодняшнего реального времени.
А ощутил он... будто находится на площади, посреди которой возвышалось угрюмое капище. Из распахнутых ворот валил горький дым, от которого верблюды, шагающие мимо, морщась воротили морды. По краям площади, подле полукругом тянущихся – стена к стене – каменных домов, расположились под навесами паломники, держащие путь в Каабу, близ Мекки. Весь день здесь не утихал гомон и топот, сновали взад-вперед в пестрой одежде амаликиты и гифриты, хасамы и мадианитяне с лицами веселых разбойников. Собравшись из разных мест пустыни, они, не теряя времени, тут же собирали краткосрочный, на день или два, базар, торговали мечами, верблюжьими седлами, рабами, плутовали, а с наступлением темноты жарили мясо на костре, бросая голодные взгляды на кувшины с вином; иудеи отдельно, в сторонке готовили свой излюбленный савик [Савик – каша из ячменной муки (арамейск.)].
Старейшина города и содержатель капища, имеющий от него немалый доход, ходил с двумя телохранителями мимо навесов, всматриваясь в лица приезжих, будто замышлял что-то. Совсем недавно он получил высочайшее разрешение настоятеля святилища в Мекке – вместо куска камня, отсеченного от черного камня Каабы, поставить в капище эти два изваяния – мужчины и женщины в натуральную величину, стоящих в обнимку, чтобы фему-дяне и останавливающиеся здесь по пути в Мекку люди чужих племен поклонялись сразу двум божествам, взамен старого идола, прозванного Йагусом [Йагус буквально: посылающий дождь]. Йагуса же, из-за которого не было ни дня покоя фемудянам – чужие племена зарились на него, пытаясь унести любой ценой, даже ценой смертельного кровопролития, – старейшина подарил соседям, чтобы те защищали границы фемудян от набегов. Вырезанные из зеленого камня, новые идолы излучали загадочный свет, который и отпугивал и привлекал фемудян. Безо всякого спора согласились они вынести святой камень и поставить на его место истуканов с человеческими лицами. В этих божествах был заключен и некий высший смысл, кроме простого смысла мольбы о милосердии и помощи. Фемудяне, глядя на изображение себе подобных, могли в своих грезах отождествлять себя с дающими, милосердными и почти безгрешными. В моменты особого волнения они воображали себя уже и бого-человеками, хотя и боялись признаваться в этом даже друг другу. Это расслабляло их, снимая с души нарост запретов и тайн, и мнили себя фемудяне избранными среди других племен, которым многое дано и позволено...
Настоятель всматривался, пытаясь понять, о чем же говорят приезжие, выйдя из капища, где они только что поклонялись новым божествам. Нет, он не боялся возмущения или осуждения. Ему, человеку сентиментальному важен был сам эффект переживания перед ликом стоящих в обнимку мужчины и женщины. По жестам их и мимике настоятель догадывался, что ни один, даже самый благочестивый паломник не испытывает удивления или досады после выхода из дымного капища; наверное, потому, что оберегают чистоту чувств и силу волнения для Святилища в Мекке, в конце своего многотрудного путешествия по пустыне. Да и не все они считают своим долгом поклоняться местным, фемудянским идолам. Лишь состоятельный пилигрим или тот, кто настойчиво повторяет свой обет, надеясь на благосклонность божества к его мольбам, шел в сторону жертвенника, обложенного простым камнем, близ сухого колодца, ведя за собой упирающуюся овцу или верблюдицу.
К нему подбегали служители жертвенника, чтобы отогнать овцу в загон слева от колодца, а верблюдицу – в загон справа, где их придирчиво осматривали живодеры. Не обнаружив на теле животного никаких следов насилия, тут же, на глазах дарителя метили его, протыкая раскаленным прутом уши, и пускали в стадо, где меченого новичка обнюхивали со всех сторон другие верблюдицы, как бы выражая и сочувствие и радость от того, что душа их будет отдана божеству. А принесший жертву переступал порог капища, чтобы поклониться идолам, и вид униженной верблюдицы, которой проткнули ухо, настраивал душу молящегося на высокую ноту. Ни лужицы крови вокруг черного мрамора, на котором стояли обнявшись идолы в человеческом облике, ни зола и пепел, ни смрад и сырость внутри капища не остужали переживаний молящегося.
И сегодня все шло своим чередом; как и все дни, пока длится сезон паломничества – хадж; началось оно по лунному календарю с месяца ау-л-хиджжа. И только к концу хаджа, когда толпы едущих в Каабу редеют, цены на жилье в палаточных гостиницах, на базарах рабынь падают ниже обычного... но и это уже не смущает предприимчивых фемудян, довольных выручкой.
Закрывшись в своих домах, они считали и складывали дирхем к дирхему и, увлеченные, не слышали криков и улюлюканья мальчишек, сбегавших вниз по холму:
– Салих, Салих, откуси себе ухо!
Тот, за кем они бежали, корча рожицы и дергая его за полу холщовой накидки, лишь растерянно улыбался, пытаясь казаться дружелюбным к своим преследователям. Бледное, истерзанное болезнью лицо и дергающаяся рука, которая, описав дугу, опиралась на посох, выдавали в нем странника, только что вошедшего в город.
Впрочем, фемудяне – и взрослые и дети – видели его не первый раз. Своими странными выходками и речами он прослыл среди них сумасшедшим. Появлялся он здесь ненадолго днем, слонялся на базаре, смущая паломников проклятиями в адрес божеств, называя их пустыми, бездушными истуканами из глины. Не щадил ни Хабула, ни богиню Манат, ни Баллу. И так возмущал всех, что благочестивые забрасывали его камнями и так гнали до самой черты города. Хоть и исчезал он после этого надолго, о нем не забывали, фемудянские купцы частенько видели его то в Рухате, между Меккой и Мединой, то в Ал-Валине, в землях племени хасама, то в самом Таба-ле, на пути из Йемена, и всюду назойливо и исступленно поносил он божества племен, призывая верить в единого Бога, милостивого, милосердного... "Я передаю вам то, с чем послал меня господь мой! Я передаю вам то, с чем послал меня господь мой ради вашего спасения..."
В последний раз его видели в Джудде, где он также был жестоко побит камнями. Старейшина Джудды призывал тайно умертвить его, доказывая, что бродяга со своими бредовыми речами не так уж безобиден. Отрицая богов каждого племени, он, как червь, подтачивает вечнозеленое родовое дерево, взращенное на дедовских обычаях, родном языке, непохожести нравов, в угоду чуждой, привнесенной откуда-то идее единобожия!
В прошлый раз, едва он появился на площади в окружении мальчишек и, выкрикивая проклятия, сразу бросился в капище, чтобы побить посохом Йагуса, – настоятель велел телохранителям не трогать его, пусть выльет весь свой гнев на Голову идола. В ярости он даже сдвинул камень, пытаясь повалить его набок, а люди вокруг смотрели и потешались. Он же воспринимал это как признак их слабости и еще больше воспалялся. И даже когда телохранители набросились на него и скрутили ему руки, он, удовлетворенный, подумал, что фемудяне уже созрели, настало время отделить ложь от истины...
И с какой ребячливой горечью рыдал он, упав лицом ниц на песок бархана, когда узнал от паломников, что в капище фемудян вместо сраженного им привезли новых идолов, окаменевших в объятии мужчину и женщину, и что поклоняются теперь себе подобным, погрязшим в грехах и блуде, и не только сами все ниже опускаются в пучину порока, но и соблазняют паломников из других племен, обогащаясь на лжи.
И сейчас, когда он спустился с пологой улицы на площадь, настоятель решил опять потешиться представлением, чтобы развеять скуку. И дал знак телохранителям – не задерживать его у входа в капище.
Он шагал, сжимая посох, с таким видом, будто страсть, овладевшая всеми его помыслами, застилала ему глаза. Он никого не замечал, кроме мальчишек, хотя в предвкушении бесплатного представления шли за ним и взрослые. Настоятеля он не увидел, а, скорее, почувствовал нутром и, словно получил толчок в грудь, остановился перед ним. Ярость в его глазах сменилась сожалением, даже печалью, и он сказал с дрожью в голосе:
– Бабасоль... В прошлый раз мне показалось, что ложь отступила... Ты заметил это по моим глазам, не мог не заметить, ибо ты проницателен. О, как ты, должно быть, смеялся надо мной, когда телохранители твои толкнули меня в ров... чтобы я захлебнулся в крови жертвенных верблюдиц! О, как ты смеялся, гордец! И чтобы еще больше унизить меня, вместо куска камня поставил в своем мерзком капище сына и дочь блуда!
Бабасоль ответил не сразу, словно боялся, что унизит себя разговором с бродягой. И все же не удержался:
– Не ты ли сам гордец, если воображаешь, что мы выбрали себе новое божество только ради того, чтобы унизить тебя?!
Ответ настоятеля пришелся по душе всем, вокруг послышался смех. Салих переждал, пока смех прекратится, правый глаз его помутнел и почти перестал видеть.
– Знают ли фемудяне и люди других племен, кого ты привез из Каабы? спросил он и крикнул, обращаясь ко всем: – Знайте же, это – Исаф и Наила, дочь Зайда из племени джурхум. Они пришли в Каабу, забежали в Святой Дом и, видя, что дом почти пуст, предались там блуду! И в искупление грехов были превращены в каменных истуканов! Вот кому вы поклоняетесь! Детей греха вы считаете своим божеством! Разве это не ложь? Не избежите вы за это наказания, нет!
– Это Зу-л-Халаса [Зу-л-Халаса – божество войны (арабск.)] и Руда [Руда – богиня плодородия], – с достоинством ответил Бабасоль. – Они принесут фемудянам и всем, кто им поклоняется, изобилие и удачу в войне! Они сделают наш город избранным среди других, и всюду, от моря и до моря, наш город будут называть великим. Иди теперь и поклонись нашим божествам, и ты... может, и тебе перепадет удача! – И по его знаку телохранители толкнули Салиха в капище, и он, войдя туда со словами: "Пришла истина, и исчезла ложь, поистине ложь – преходяща!" – и, замахнувшись, ударил посохом слившихся в одно тело от крепкого объятия истуканов с человеческими лицами, излучающими загадочный зеленый свет...
"Пришла истина, и исчезла ложь", – истратив всю свою ярость, с разбитым посохом он вышел из капища. Чувствуя себя страшно опустошенным, еле держался на ногах. По замкнутым лицам вокруг он понял, что на этот раз его не согреет ни одна иллюзия, ни толика надежды, и, бросив взгляд на загон, где понуро стояли меченые верблюдицы, сказал:
– Сказано вам было в прошлый раз: эта верблюдица Божия служит вам знамением. Оставьте ее пастись на земле Божией, не делайте ей никакого вреда, чтобы не постигла вас лютая казнь... Вы ослушались, все, что здесь собрано для жертвоприношения Богу, ты, Бабасоль, и твои люди закалывают тайком ночью, чтобы утром продавать мясо верблюдицы в своих лавках...
И, будто от слов его, одна верблюдица испуганно метнулась в загоне и, бросившись напролом через перегородку, поскакала мимо капища по площади. С криками бросились за ней мужчины, выхватывая из-за пояса кривые ножи. И обезумевшая верблюдица вдруг споткнулась и упала на передние ноги. На нее сразу же навалились, нанося удары ей в бок, и не успела верблюдица испустить последний вздох, как уже растаскивали ее тушу в разные стороны, отрезая от нее лакомые куски.
– Вот вам предзнаменование того, что теперь неминуемо! – мрачно сказал Салих и отвернулся.
Настоятель, бесстрастно наблюдавший эту сцену, не замедлил ответить ему:
– Иди и отрежь себе лакомый кусок! Эта верблюдица принесена в жертву любви! Пусть это будут Исаф и Наила, дочь Зайда, как ты их назвал. Но они сама любовь земная, дарующая жизнь... и у нее мы просим дождя, защиты от врага, здоровья себе и своим детям... Ты скажешь: малым вы довольствуетесь! Иди и попируй вместе со своими во славу любви мужчины и женщины, и тогда, может быть, ты ответишь внятно: что предлагает нам взамен твой Бог?! – И телохранители снова толкнули Салиха в спину.
Он поскользнулся, но удержался на ногах и повторил как одержимый:
– Знайте же, кара неминуема!
– Хорошо! – усмехнулся настоятель Бабасоль. – Спор окончен, потому что у тебя нет других доводов, кроме угроз... Тогда наведи на нас то, чем грозил ты в прошлый раз, – землетрясение, и мы поверим, что ты посланник Бога...
– Это будет неминуемо! – упрямо тряхнул головой Салих, чувствуя, что и левый глаз его мутнеет.
– И ты никого не спасешь? – спросил Бабасоль с иронией. – Неужели среди нас нет ни одного безгрешного?
Салих посмотрел в растерянности по сторонам и в толпе хихикающих мальчишек увидел Руслана. Его открытый взгляд чем-то тронул Салиха, и, подойдя к Руслану, он положил руку на его плечо:
– У меня только одна душа... И я отдам ее за спасение этого мальчика... Идем со мной, – попросил он Руслана, и Руслан, удивленно посмотрев по сторонам, пошел за Салихом, принимая все это за игру.
Все видели, как они идут через площадь, в красных, предзакатных лучах казалось, что контуры одеяния Салиха все бледнеют, сливаясь с общей уходящей картиной, и так смотрели на них до тех пор, пока Салих совсем не .исчез.
Когда бросились туда, где Руслан остался один, нашли его под деревом, лежащим в такой позе, будто он прислушивался к гулу земли и так заснул. Мальчишки кричали, но он не просыпался. Тогда подняли его на руки и понесли домой... и было слышно, как всю дорогу он рыдает во сне...
Давлятов очнулся: расщепленное чувство его, воспринявшее картину как в кривом зеркале, вновь замутилось в своей одномерности, возвращая Руслана Ахметовича к обыденному. Он лишь удивился, увидев, как на руку его капнула слеза: неужели плакал? Что взбудоражило его душу? Не успел Давлятов подумать об этом, как увидел в окне физиономию того маленького человека со злыми глазами. Давлятов от неожиданности отпрянул назад от стола, но уродец, схватившись за подоконник, подтянулся и кивнул, явно желая поговорить с хозяином дома.
Давлятов совладал с собой и, глянув на него пристально, махнул рукой:
– Иди, не до тебя мне сейчас, – не в силах скрыть укора и даже презрения.
Гость пожал плечами, мол, как пожелаете, и исчез. И тут же в дверь кабинета постучали, и вошла встревоженная Анна Ермиловна.
– С кем это ты разговариваешь? – спросила она, будто еще с порога не увидела, что сын один в своем кабинете.
– Странный вопрос, – неопределенно пробормотал Давлятов, машинально отодвигая от себя рукопись.
– Извини, мне почудилось, – устало заметила Анна Ермиловна, опускаясь в кресло. – Ты опять чем-то увлекся серьезным... а там Мелис под следствием... Все эти дни я чувствую свою ненужность.
– Ненужность? – не придавая значения словам, спросил Давлятов.
– Да, и растерянность... Кстати, – снова перевела она разговор на Мелиса, – ребята держатся молодцами. Все они страшно горды тем, что в Шахграде только и разговоров об их ужасном поступке...
Давлятов смотрел на нее так, будто пытался узнать ее с новой, неожиданной стороны, и вдруг спросил:
– Знаешь ли ты о том, что наш род берет свое начало от ветхозаветных фемудян? – Взволнованный, он встал и зашагал по комнате. – Разве тебе это ни о чем не говорит?! Не наполняет твою жизнь особым смыслом?
– Я знала об этом, – тихо и буднично проговорила Анна Ермиловна.
– Знала? – удивленно воскликнул Давлятов. – И молчала? Как же так?! И Салиха ты знала? И настоятеля капища Бабасоля? И видела, как несли меня, спящего, домой и как я рыдал всю дорогу во сне?! Расскажи, это же ужасно интересно!
Анна Ермиловна сначала отнекивалась, говоря о том, что плохо себя чувствует, но затем смягчилась и рассказала...
XVIII
Представляю, как нелегко вести следствие Лютфи, сохраняя беспристрастность и присутствие духа в атмосфере всеобщего недоумения и неодобрения вокруг. Едва шахградцы узнали о мотивах преступления, они сразу же прониклись к нашим подросткам сочувствием, а когда стали открываться подробности ритуального убийства, с такии хладнокровием совершенного ради успокоения напряженной земли, сочувствие сменилось откровенным неодобрением правосудия.
С завидной точностью собирающиеся по вечерам вместе на открытых пространствах шахградцы первым делом говорили о подростках, ставших для них ближе самых близких.
"Возмутительно! – слышались всюду голоса. – Наши дети решились на такое ради всеобщего спокойствия, а их собираются судить. Из-за кого, спрашивается? Из-за какого-то бродяги? Да их не судить надо, памятники им ставить!"
Правда, никто из возмущавшихся даже имен подростков не знал, просто слышали, что какие-то юные шахградцы в возрасте от двенадцати до шестнадцати лет совершили такое... причем зачинщиком жертвенного убийства был как раз таки самый младший в компании, двенадцатилетний... тем более юнец-молодец. И выбрали они в жертву кого? Обыкновенного бродягу, шаромыгу, без дома и семьи, ничем полезным не занимающегося, даже, кажется, и имени собственного не знающего... Одни называли его Карим, другие Хаким... промелькнуло в судах и пересудах и имя Субхан. Почему-то имя и выбрали, называя убитого – Субхан, возможно, из-за звучности, хотя бродяга с именем все равно вызывал неприязнь, несмотря на то что не ходил уже больше среди шахградцев в своей поношенной, с чужих плеч, одежде, с клеенчатой рваной сумкой, где была черствая лепешка и луковица на завтрак.