Текст книги "Плавающая Евразия"
Автор книги: Тимур Пулатов
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 19 страниц)
XXI
Удивительный народ шахградцы! Вроде бы никто из них не смотрел в этот вечер передачу сейсмосветил, но о бесовской бомбе под домом гражданина Давлятова по улице Староверовской уже знали все. Будто забот им было мало жить изо дня в день в ожидании... страсти накручены и не раскручиваются вокруг дела Мелиса и его друзей, а тут еще эта бесовская штука, которая может погубить, но и спасти, если осторожно извлечь ее из-под дома гражданина Давлятова и, опустив в подземный разлом, освободить энергию...
Пока Анна Ермиловна с сыном, молчаливые и отчужденные, возвращались медленно к своему дому, на Староверове кую уже устремились паломники со всех концов Шахграда. Вылезли и соседи, которые раньше не замечали ничего необычного в форме давлятовского гнезда. Сейчас как будто новый, острый взгляд появился в их зрении и обозрении. Благо дом, стоящий на бомбе, был сбоку улицы, можно свободно ходить вокруг него и обозревать. Некоторые смекнули, что поскольку дом собственный, то и бомба должна считаться собственностью хозяина и распоряжаться он ею волен по собственному усмотрению. Закон о недвижимом имуществе граждан должен охранять право Давлятова. И речи не может быть о насильственном изъятии, даже если бомба необходима для нужд города. Если Давля-тов согласится, ее можно купить у него по сходной цене. Деньги на приобретение бомбы отпускаются градосоветом из средств, выделяемых на случай стихийных бедствий – оползни, ливни, тайфуны... Суждения разные, но во всех – уважение прав и свобод гражданина. И уважение это, несмотря на угрозу самому существованию города, не притупилось, наоборот, обострилось у шахградцев, чему мы и сейчас свидетели, наблюдая за делом Мелиса и убитого бродяги...
При виде хозяина дома и его смиренной матушки паломники приветливо расступились, провожая их взглядами до самых ворот.
– Этого еще не хватало! – проворчал Давлятов, с силой закрывая ворота.
– Как говорится: утром проснулся знаменитым, – то ли усмехнулась над словами сына, то ли посочувствовала ему Анна Ермиловна.
– Да, конечно... мало нам Мелиса, который прославил на весь Шахград, а теперь эта адская штука... Адская, – повторил Давлятов, словно прислушиваясь к звучанию слова и переживая сильное волнение. – Ты рассказывала о предстоящем якобы седьмом дне, последнем рае и аде на земле, – говорил он все это невпопад, обращаясь к матери. – И в науке бытует мнение... будто жизнь на Земле через каждые 26 миллионов лет исчезает после космической катастрофы. Спутник Солнца – Немезида проходит через облако Оорта, состоящее сплошь из астероидов. И на Землю льется кометный дождь. От удара кометы – достаточно одной, крупной – поднимается такая пыль... через ее слой уже не пробиваются солнечные лучи, И тогда на Земле наступает очередной ледниковый период... Разница лишь в плотности времени и ее измерениях. Одно и то же время на мосту Сират тянется двадцать пять тысяч лет, а здесь, на Земле, – двадцать шесть миллионов... – Давлятов вновь насупился, вспомнив, что накануне они повздорили с Анной Ер-миловной из-за ее чрезмерного усердия в деле Мелиса.
Анна Ермиловна не успела ответить – в ворота просунул голову сын Нахангова и кратко, подражая интонации отца, изрек:
– Выходите к папе на беседу!
Давлятов заторопился, провожаемый ироническим взглядом Анны Ер-миловны, которая никак не могла понять подоплеку боязливого отношения своего взрослого, сорокалетнего сына к вельможному соседу.
Давлятов пошел к воротам, затем, не сдержавшись, выбежал, позабыв о паломниках возле дома. Тех, кого привлекала тектоническая бомба, стало больше. Пришли целыми семьями, чтобы прямо отсюда в назначенный час прошагать в открытое пространство своих кварталов, чтобы переждать...
Давлятов впервые видел такое количество приветливых лиц, обращенных к нему. И вместо того чтобы воодушевиться, впал в уныние, ибо не любил быть в центре внимания.
Нахангов ждал его во дворе, сидя в кресле-качалке, и, прежде чем ответить на приветствие Давлятова, машинально глянул на часы. Скоро надо было спускаться вместе с домочадцами в бункер, и потому Нахангов торопливо сказал соседу заранее обдуманное:
– Вам покоя не дают эти снующие вокруг вашего дома.
– Да... я как-то не привык, – Давлятов пожал плечами, как бы удивляясь публике.
– Странный народ... в чужом глазу желают разглядеть соринку, а в своем собственном не замечают бревна. Если бы каждый был повнимательнее, уверен, нашлись бы и другие дома с такими адскими штучками. Не скажу, что много домов... Я только что говорил по телефону с одним спецом, и он сказал, что процесс самообразования бомб под домами и зданиями Шахгра-да еще не стал всеобщим... и все же уже сейчас внушает опасение. Я говорю мягко опасение. На самом же деле шахградцев обуял страх. Все же восемь дней осталось до конца тридцатидневки! Восемь дней! – чуть повысил голос Нахангов. – Не будь страха, весть о бомбе вселила бы в них дикий ужас. Из двух зол выбирают меньшее... хотя еще неизвестно, какое зло больше, ибо, как выяснилось, оба зла тесно переплетены и одно зло вытекает из другого. Я имею в виду радиацию, идущую из-под земли после ежедневных слабых толчков, и саморождающуюся бомбу... Так вот, чтобы паломники – число которых, я уверен, будет увеличиваться – не отвлекали вас от дела, ибо до нашего конгресса осталось ровно семь дней! Он соберется накануне того события... которое не случится... Он соберется накануне, чтобы продемонстрировать перед миром нашу волю и жизнестойкость... Чтобы паломники не раздражали вас, я предлагаю вам пожить эту неделю в одной из комнат моего бункера – в тиши и безопасности, на всем готовом и основательно подготовиться к докладу... Так что милости прошу... – Во время своего длинного и несколько путаного монолога Нахангов сидел неподвижно, с непроницаемым лицом, и только раз, когда он быстро глянул в сторону, Давлятов увидел лицо Мирабова с печальными глазами, которые так не шли к облику всегда живого, неунывающего доктора... У Давлятова сердце защемило от тоски, и, как потом выяснилось, не ошибся в своем предчувствии... Но вот... Нахангов снова повернулся к своему собеседнику и без паузы перешел к другой, также обдуманной заранее теме: – Из рассказов вашей матушки Анны Ермиловны, бывшей в своем фемудянском перевоплощении Хайшой, вы, человек неглупый, должно быть, поняли, почему мы вытравили из сознания людей учение Мухаммеда?! Рай, который он предлагал на небесах, не правда ли, обычная жизнь, которую мы строили изо дня в день в трудах и заботах? И непонятно, почему надо называть раем... раем для избранных, для праведников то, к чему идут и придут все граждане, без исключения? Материальный рай, где всего вдоволь для каждого – еды, питья, наслаждений, в этот наш рай придут все и грешники и праведники, ибо мы добрее, человечнее, мы не делим людей на сословия и классы, для нас все равны. Хорошо бы вам развить мою мысль в своем докладе, подчеркнув это принципиальное различие между материальным раем Мухаммеда на небесах и нашим здесь, на земле. Небесный рай создан для пассивных созерцателей, для кротких, для тех, кто якобы, заботясь о своей душе в дольней жизни, обретет вечную жизнь в материальном раю с гуриями, прохладой садов и обилием еды. Неужто надо заботиться о своей душе, держа ее в цепях страданий и мук, и мечтать взамен о еде, питье и телесных наслаждениях? Что за теория? Что это за душа, которая своими страданиями обретет удовольствие для тела? Глупости! Отличие нашего, земного рая от вымышленного, небесного состоит как раз таки в том, чтобы выйти из пассивности, вылить всюду вокруг свою энергию, высвободить из себя такую волю, которая в итоге и приведет нас всех к созидающему раю на земле... Завтра – в бункер! А разговор о земном рае мы еще продолжим... – И повернулся к окнам дома: – Наргизахон! Батурбек! Живо! Ведите бабушку в бункер! Время!..
Давлятов в подавленном настроении вернулся домой, не заметив на улице ни одного паломника. Время приближалось к десяти, и все, естественно, заторопились на площади и скверы, и с ними Анна Ермиловна, воодушевленная тем, что следователь Лютфи, под нажимом общественного мнения, заколебался, засомневался... Еще немного, и Лютфи, а в его лице все шахградское правосудие, выкинет к ногам победной толпы белый флаг. И Анна Ермиловна побежала на решающую встречу с Байт-Кургановым и его группой...
Давлятов решил не выходить из дома – будь что будет, чего не миновать...
Он даже не заметил, как стрелки стенных часов в его кабинете перепрыгнули черту за десять. Почувствовав облегчение, Давлятов снова углубился в работу. Его знания о Салихе пополнились теперь и знанием о Субхане и самом пророке Мухаммеде. Истории переплелись, концами выползая одна из другой и снова запутываясь в клубок, и только Давлятов своим проницательным умом мог отделить одну от другой и направить потом все на самого себя, покопаться в собственной душе, чтобы изгнать оттуда Салиха, вернее, его душу... душу, вселившуюся в него в тот далекий вечер, в фемудянском городе, чтобы возвысить... даром предвидения.
Анна Ермиловна мчалась в это время к дальней кольцевой дороге, в палаточный городок, куда поехали после телепередачи Мирабов с Хури.
А утром она привезла с собой страшную весть о гибели Мирабова. Взволнованная, на грани потери чувств, она рассказала сыну, как ночью кому-то стало плохо из жителей палаточного городка. Еще не очнувшись от сна, почти ничего не соображая, Мирабов не побежал пятьсот метров к палатке больной, а почему-то завел свою машину, сел... В тот момент, когда проезжал через рельсы одноколейной дороги, идущей от завода на складской двор, он машинально нажал на тормоз. Машина резко стала и заглохла. Мирабов засуетился, пытаясь завести машину, и не слышал, как гудел ему паровоз, тянущий один-единственный вагон с щебнем. Машинист не успел, и машину вместе с Мирабовым понесло впереди паровоза волоком и бросило на обочину. Когда машинист выскочил, чтобы вытащить из-под груды Мирабова, Мирабов лишь сделал в его сторону слабый жест рукой... и через минуту был уже мертв...
Странно повел себя Давлятов, услышав историю гибели приятеля. Ни слова не говоря, он бросился через двор, к воротам, боясь, как бы голова его : не лопнула от одной-единственной, сверлящей мысли: "А каково теперь На-хангову без Мирабова? Увидеть бы его сейчас... сейчас... Каково ему без своей урезанной наполовину сущности?.."
Расталкивая толпу паломников, он без стука с бесцеремонным отчаянием бросился к воротам вельможного соседа и увидел Нахангова на том же самом месте, где он вчера вечером простился с Давлятовым. Только вместо кресла-качалки он сидел на старом, обитом красным бархатом кресле, похожем на трон, с высокой спинкой, на резных ножках, художественно украшенном. Нахангов, против обычного, был бледен, подавлен, глаза его с тоской остановились на Давлятове, как бы ища у него сочувствия.
– Простите, – пробормотал, опешив, Давлятов, – случилось невероятное с моим приятелем...
– То, что случилось со мной, еще более невероятно, – будто морщась от боли, проговорил Нахангов. – Кому бы я ни рассказал из своих – не верят. Потому что привыкли видеть во мне человека с железным духом и нервами... а здесь какой-то срыв, не делающий мне чести, но что поделаешь, когда и нас, лиц номенклатурных, туманит слабость... И пусть после этого мы становимся немного сильнее, – Нахангов поднял руку со сжатым кулаком и хотел было потрясать ею воздух, но рука отошла в сторону. – Ночью, во втором часу, едва я лег на кровать, чтобы ощутить сладкую дрему, дрему перед забытьём... я вдруг увидел, ощутил всеми клетками, будто еду на машине, тороплюсь... не знаю, как вам объяснить, – словом, это со мной было! было! Я пережил это ужасное... Как машина моя застревает где-то на рельсах, в нее врезается паровоз на полном ходу, меня разрезает надвое и выбрасывает вместе с искореженной машиной на обочину. Только и помню последний свой миг... машинист наклоняется ко мне, а я делаю в его сторону жест рукой... и все! Адская боль давит мне на грудь, рассекая ее, и я вижу, как душа моя, как облачко, вылетает из рассеченной груди и летит... я лечу, лечу и с высоты вижу, как тело мое лежит, перевалившись за сиденье машины, вижу машиниста, бегущего к своему паровозу, и открытый вагон, груженный щебнем... На крик мой сбежались мои домочадцы, думая, что это я во сне кричу... хотя только один я знаю, что я пережил и что был это не сон, а особое состояние, кома души... – Рассказав об этом, Нахангов вздохнул и почувствовал себя лучше и здоровее, даже румянец вернулся к щекам, толстые губы налились сладострастной краской. Он помрачнел и добавил уже совсем другим, привычным тоном: – Зря я все это вам рассказываю. Глупо! Считайте, что это я выдумал, чтобы подурачить вас... ибо какой номенклатурный работник, испытанный и проверенный во всех изгибах своей души и тела, может всерьез признаться в подобном без того, чтобы завтра же не быть выведенным из здоровой, не знающей колебаний и психологических вывертов номенклатуры?!
– Я так и понял, что вы это просто так рассказали... Воскресная байка, – пробормотал Давлятов, но сам подумал с удивлением: "Интересно, значит, и Нахангов может летать? Как бы нам вместе полететь куда-нибудь... непременно вместе, он как ведущий, а я в свите..."
– Так я вас жду. С сегодняшнего вечера вы перебираетесь в бункер! еще раз напомнил ему на прощание Нахангов, и Давлятов с завистью глянул на человека, намного быстрее и безболезненнее избавившегося от своей сомневающейся, путающей сущности – Мирабова, в то время как самому Давлятову стоит больших мучений хотя бы расшевелить в себе Сали-ха, чтобы болтался он свободный, готовый в нужный момент выскочить из Давлятова...
XXII
Противоречив и парадоксален ум современного шахградца! Поскольку в крови его замешена и доля фемудянской крови, то применима к нему и эта ветхозаветная поговорка: "Не ведает правая рука его, что делает левая..."
Эта черта характера шахградцев особенно выпукло проявилась в день похорон Мирабова. О человеке, пожертвовавшем своей жизнью ради больного, которого ни разу в глаза не видел, говорили с таким благоговением, будто был это полководец или писатель, прославивший своих земляков-шахградцев на весь мир. За его гробом шел не только весь палаточный городок... когда процессия вышла на кольцевую дорогу за катафалком, покрытым цветами, чтобы переходить от одного квартала города к другому на всем пути до кладбища, на улицы высыпал почти весь Шахград. Правда, с кладбищем произошла небольшая заминка. Вначале Мирабова решили похоронить, как и подобает, учитывая награды и звания покойного – а он был доцентом и имел почетное звание "Заслуженный врач республики", – на кладбище второго класса – "Ситора". Но по ходу, пока процессия двигалась по кольцевой, председатель градосовета Адамбаев срочно вынес постановление о том, чтобы Мирабова хоронили со всеми почестями на кладбище первого класса – "Анор", где покоятся профессора, начальники трестов и директора фабрик, артисты и писатели, славно потрудившиеся на ниве шахградской культуры, но не сумевшие преодолеть ее давящей традиции, чтобы . обрести известность за пределами, – словом, средний слой Шахграда.
Адамбаев, таким образом, учел настроение шахградцев, объявивших Мирабова чуть ли не героем, и лишний раз подчеркнул, что граду, живущему в страхе, очень нужны такие жертвенные личности, как доктор-бессребреник, которые бы воодушевляли своим порывом и бесстрашием.
Словом, процессии, к которой приехали с известием из градосовета, пришлось повернуть с кольцевой на одну из улиц, выходящих на проспект, ведущий к кладбищу "Анор".
А сколько было желающих удочерить Хури, оставшуюся круглой сиротой! Хотели даже составить список и разыграть жребий, но Анна Ермилов-на, на правах друга семьи Мирабова, сказала твердое "нет!". Хури будет воспитываться у нее! Как только закончится эта катавасия с землетрясением, она увезет Хури в Москву, где девочка получит и хорошее воспитание и хорошее образование в университете Ломоносова... Поскольку об этом во всеуслышание заявила бабушка другого, не менее известного страдальца Мелиса, споры тут же прекратились и все согласились, что больше всех прав на Хури имеет Анна Ермиловна.
Сама же Хури, узнав о том, как решилась ее дальнейшая судьба, сказала, облегченно вздохнув:
– Я так и знала, что найду сначала свою бабушку – старую московскую баронессу... А она наведет меня на след моих настоящих родителей, плавающих сейчас на двухпалубной яхте по Адриатическому морю...
Противоречивые шахградцы и благоговели перед памятью Мирабова, погибшего от собственной неосторожности, и всем хором требовали освободить Мелиса и его друзей, убивших бродягу Музайму, от которого в свое время, как выяснилось, отвернулся даже пророк Мухаммед...
В день похорон Мирабова стало известно, что следователь Лютфи внял гласу общественности и решил освободить Мелиса и его друзей – "из-за недостатка улик...", и это несколько размыло печаль шахградцев, собравшихся на кладбище "Анор". А когда, сказав покойному последнее прости, они выходили из ворот кладбища, к Давлятову подошел работник прокуратуры и тихо сказал, что его просит к себе – срочно – следователь Лютфи.
Давлятов нехотя пошел, отмахиваясь от назойливой Анны Ермиловны, которая хотела идти с ним, чтобы ликовать победу. В приемной Лютфи была очередь, но, услышав фамилию Давлятова, секретарь следователя сразу же открыла перед ним дверь, словно Лютфи не терпелось... Такая предупредительность со стороны правосудия показалась Давлятову не то чтобы подозрительной, а чем-то смущающей, но он выдержал бесстрастную мину на лице и прошел мимо очереди, чтобы ступить через порог.
Лютфи встал ему навстречу и так выразительно развел руками, словно хотел подчеркнуть: "Не думайте, что я уступил давлению слепой толпы. Я, трезвый индивидуалист и вольный стрелок, прекратил дело вашего Мелиса лишь ради того, чтобы на вас не накатывалась одна проблема за другой и вы не оказались в результате погребенным под их грудой. Хватит вам и возни с этой бомбой под домом, а от страстей вокруг убиенного бродяги я вас решил оградить раз и навсегда..." Эту длинную тираду можно было прочесть в узких глазах худощавого, еще молодого, но уже полностью облысевшего человека, который, должно быть, через брата был незримо связан и с делами Бюро гуманных услуг и посему немного фасонил ради приличия, выдавая себя за беспристрастного, не уступающего ничьему давлению следователя, хотя в нужный час бесшумно сдался.
Едва Давлятов сел на указанный стул, как Лютфи без всякой ненужной формальности заявил:
– Известно ли вам, Руслан Ахметович, что вы усыновили собственного, единокровного сына? – И так комически глянул на Давлятова, пытаясь уловить все оттенки его реакции, что Давлятов не выдержал прежней серьезной мины и нервно захохотал, да так напряженно, что из глаз его потекли слезы. Он вытирал их кулаком и хохотал, не в силах сдержаться, и умолк, с удивлением глядя на следователя, лишь когда Лютфи спросил: – Своим смехом вы хотите сказать, уважаемый Руслан Ахметович... что только с вами может случиться подобная оказия: усыновление собственного единоутробного сына?
Вопрос этот почему-то обидел Давлятова, и он ответил, нахмурившись:
– Да, такова моя судьба – все необычное случается только со мной.
– Из всего, что вы сказали, – любезно улыбнулся Лютфи, – я уловил лишь ваше сомнение по поводу усыновления собственного сына. Желаете доказательств?
– Да, конечно, – почему-то смутился Давлятов. – Хотя я с первой минуты почувствовал это родство... Едва Мелис переступил порог моего дома, он во всем, буквально во всем мне перечил, словно рожден был для вечной полемики со мной... Вы не верите в то, что у каждого человека есть свой вечный полемист? А я верю... Это может быть брат, сват, жена, сын, сосед, совершенно незнакомый тебе человек, которого ты никогда, может быть, и не встретишь, не перебросишься с ним ни единым словом. Но все равно он твой полемист. Это могут быть даже люди, живущие в разных частях света, как говорящий на арабском полковник Ибн-Муддафи и упомянутая мною итальянская синьора Буффони... – Давлятов спохватился, подавив в себе назойливую словоохотливость, от которой следователь заскучал, и, сделав серьезное выражение лица, сказал: – Да, я слушаю... выкладывайте ваши доказательства...
Теперь уже Лютфи замялся, заерзал, словно чувствовал неудобство, и, вопросительно глянув на собеседника, молвил:
– Мы можем с вами, так сказать, доверительно?..
– Да, да, пожалуй, выражайтесь свободно.
– Вы должны привыкнуть и к тому, – предупредил Лютфи, – что события я буду излагать вольно во времени, и двадцатидневной давности, и тысячелетней, хотя все естественно выстраивается в единое время, приведшее к убийству Музаймы... Если вы не возражаете, господин мой хороший, я начну с истории тринадцатилетней давности,,, это тот же период вашей московской жизни, когда вы, закончив университет, маялись, мыкались больше от нежелания, чем от неумения, пристроиться, пока наконец не нашли себе места сейсмосмотрителя высотных зданий – а их, как известно, пять во всей столице – памятников сталинскому расточительству в зодчестве при общей вокруг хибарочно-коммунальной жизни. К этому времени вы уже основательно и жгуче почувствовали отчуждение между собой и вашей матушкой, милейшей Анной Ермиловной. И не зря, норов ее, нрав-характер почувствовал и я сполна, когда натравила она на правосудие все общественное мнение со штурмовиками Байт-Курганова во главе! Но, простите, не обо мне сейчас речь, а потом... В большой московской квартире, оставшейся от ее брата-генерала, Анна Ермиловна и вы не то чтобы не дышали в лад, а, наоборот, все, что она вдыхала, вы выдыхали, как вредный газ. Простите за отвлечение, хотя оно всегда кстати. Вот и сейчас, сижу я и рассказываю вам, а в заднем уме все равно жжет этот страх: "А вдруг сейчас?.. Именно сейчас, в шесть вечера, ударит, а не в предсказанное вами и Салихом... Са-лихом и вами в десять вечера?.."
– А при чем здесь Саиих?! – вырвалось у недовольного Давлятова.
– Знаю, знаю, сейчас вы усиленно изгоняете из себя Салиха! – с хитрецой прищурился Лютфи. – И понимаю, что вам неприятно не только это занятие, но и само упоминание... простите.
– Знаете?! – даже привстал со стула изумленный Давлятов, но тут же смиренно сел. – Разумеется, знаете, ибо вы есть следователь по особо важным делам...
Лютфи почему-то досадливо поморщился и продолжал, хотя и с меньшим вдохновением:
– Так вот, в тот период скучной меланхолии, когда жизнь казалась вам бессмысленной... в один из дней, проходя мимо Музея искусства Востока, вы видите афишу "Современная живопись Шахграда", и на вас сразу же веет чем-то теплым, из далекого мира детства – плакучие ивы над журчащими арыками и прочий пейзаж, сохранившийся в укромных местечках града, где вы бегали босоногий... На вас как будто что-то нашло воображаемое, и вам, совсем оторванному от Востока, померещилось, что вы увидите, едва зайдете в зал выставки, сочные краски, наложенные на холст сильной рукой виртуоза, нечто в духе Мане и Ренуара... увидите в таких же красках свой Шахград, как видели импрессионисты Париж... Это, конечно, не ваша вина: болезненно воображать и мечтать увидеть Шахград конца нашего века воплощенным в Париже прошлого столетия, – вы были так европейски воспитаны... Но на выставке современной живописи Шахграда вы вдруг увидели совсем иной мир, мир не вымышленный, не одухотворенный и возвышенный фантазией, а реальный, слишком плоско реальный – с домами, на которых были тщательно выписаны даже форточки на окнах, с портретом то ли лучшей доярки, то ли мотористки, у которой даже родимое пятно под нижней губой было так внимательно срисовано для обозрения, что вы невольно воскликнули: "Искусство неолита", хотя сами бы не смогли объяснить, при чем здесь неолит. Благо объяснять было некому, во всем зале от картины к картине, шаркая, передвигалась древняя московская старушка с моноклем, а в другом, темном углу сидела на стуле с видом, ничего не выражающим, гид, прилетевшая вместе с выставкой из Шахграда... больше никого в зале, где разместились двести выдающихся работ шахградских живописцев...
Вы всмотрелись в гида – это было единственное живое пятно на площади в двести квадратных метров. Она, уловив на вашем лице досаду, тоже смутилась, ибо приняла ваше разочарование выставкой близко к сердцу. Там более Шахло, – удивляюсь, почему я сразу не назвал ее по имени? – увидела в вас земляка, человека родственного... в холодной осенней Москве... Не ерзайте, перепел мой красноклювый! – ввернул в свой рассказ реплику Лютфи. – Не буду больше растекаться мыслью по подробностям вашей личной жизни, ибо как следователю мне это скучно, хотя и любопытно как мужчине. Тьфу! Тьфу! – плюнете вы любопытному мужчине с дамскими наклонностями в физиономию и будете правы! Так вот, вечером вы были уже вместе в ресторане "Славянский базар", а ночью увезли ее на чью-то пустующую квартиру... и неделю, точнее, восемь дней вы были поглощены полностью своей любовью. Целыми днями пропадали на выставке рядом с Шахло, вечером уезжали с ней на квартиру – и так слепо и бурно были захвачены страстью, что даже матушка ваша Анна Ермиловна удивилась и забеспокоилась, хотя беспокоиться было, в сущности, не из-за чего. Но чисто материнская черта! Беспокоиться без нужды за великовозрастного дитятю, нашедшего себе женщину!
– Ну, вы уж слишком! Довольно! Не называйте все это любовью, скептически усмехнулся Давлятов, вспомнив весь ужас и всю тоску последующих своих отношений с Шахло.
– Хорошо! Хорошо! – миролюбиво успокоил его Лютфи. – Действительно, то, что вам в первые три дня показалось влюбленностью, было обыкновенной мелкой страстью или, простите за откровенность, похотью. Но об этом вы тогда не догадывались, ибо были влюблены в себя как мужчину, наслаждавшегося и доставлявшего наслаждение женщине. Вот так-то! Впрочем, подруга ваша Шахло оказалась в этом смысле немного трезвее. Женщина незамужняя, она легко пошла на интрижку, тем более все случилось вдали от целомудренного Шахграда. Она была раскованной, не связанной общественным мнением. Улетая, она думала, что между вами все кончилось. И как она была удивлена, оракул мой, когда через два дня вы позвонили ей в Шахград. С этой минуты в нее вкрался расчет. Она решила женить вас на себе и жить в Москве, ибо была, как и вы, европейски воспитана и никакие корни не удерживали ее в родном Шахграде. Она еще три раза прилетала к вам в Москву и на третий раз дала вам ясно понять, что беременна. Вы же почему-то не придали этому никакого значения, ибо были уже слишком увлечены новым, пророческим, которое открылось в вас, едва ввели вас в салон-квартиру Пташковских... Вы уже весь были в восточных мистиках, в рассказах о пастухе с символом-копытом, приехавшим на ВДНХ, и прочее... Подруга ваша все настойчивее напоминала о себе, клялась, что положит жизнь у ваших ног навеки... Анна Ермиловна, которая успела к тому времени от неприязни к Шахло перейти к симпатии, тоже вмешалась. А вы не понимали, чего они хотят, эти женщины, будто вступившие в сговор между собой. Чего хотят?.. В прошлые века, при иных социальных условиях, из нее выросла бы Жанна д'Арк, а в нынешнем – бесстрашная авантюристка и даже – не побоюсь этого слова террористка... Впрочем, наверное, так и вышло сейчас, ибо, забегая вперед, скажу, что, по имеющимся сведениям, Шахло Абду-Салимова благополучно вышла замуж за одного аравийского гостя и уехала с ним в одну из экзотических ближневосточных стран... Но в то время Шахло, естественно, и не помышляла ни о каком средиземноморском госте. Она думала только о вас и решилась на последний шанс – сохранить ребенка... расчетливо желая этим привязать к себе Русика – так она, кажется, вас называла ласково? А если нет, то и потери небольшие и хлопоты. Ей, женщине, уже бывшей к тому времени дважды в неудачном замужестве, третье мерещилось только с вами или уже не мерещилось. Если и ребенком вас не приманит, тогда будет воспитывать его, простившись с мыслью о переезде в Москву, – все ее чадо – опора для быстро накатывающейся старости, ибо никого из родственников, кроме брата, у нее не осталось... да и брат этот весь в странном существовании, то объявится, то снова исчезнет из Шахграда – на год, а то и на два, устроится куда-то на работу, и сразу же уволится, и опять в запой уходит... одним словом, бродячий человек... – При этом слове Лютфи как-то загадочно блеснул глазами, будто еще не решился и щадил самолюбие Давлятова. Давля-тов же отозвался на его выражение "бродячий человек", сконфуженно махнув рукой, словно его оскорбили,
– Да вы путаете что-то! – пробормотал Давлятов. – Не может быть ее брат бродягой... Она вроде из порядочной семьи... отец кинорежиссер.
– Может быть, – упрямо заявил Лютфи, вдруг сделавшись недоступным и твердым. – Вернее, был бродягой... Нет, не подумайте, что сейчас он распрощался со старым и стал добропорядочным гражданином – вовсе нет... Впрочем, не буду забегать, каждому изгибу рассказа свое время... Словом, подружка ваша решила и вскоре благополучно родила ребенка... сына... Но вы к тому времени уже представлялись салонному обществу то ли оракулом, то ли новоявленным пророком, короче, окружены такой плотной жизнью аллегорий и мистик, что не то что живой писк вашего ребенка не мог пробиться... но и звук похлеще, например взрыв той бомбы, что самородилась под домом, где доживал в то время ваш отец – Ахмет Давлятов, к которому эта история с умерщвленным бродягой, как вы убедились, имеет касательство – и самое прямое, хотя и через косвенный ход...
Два года подруга ваша все надеялась, прежде чем определила Мелиса в интернат... поняла, что просчиталась в своем нехитром расчете...
– В интернат? – усмехнулся Давлятов, почувствовав во рту металлический привкус, и потянулся к стакану с минеральной водой. – Да по мне, пусть хоть в Дом младенца, в исправительный лагерь... Не мой это сын! – Он захлебнулся и поставил с шумом стакан.
Лютфи подождал, пока буря в стакане с минеральной водой не уляжется, затем повернулся в кресле и вытянул из полки зеленую папку, раскрыл:
– Вот дело... все показания и заключения. Мелис – ваш единоутробный сын... если выражаться несколько старомодно...
Давлятов дрожащей рукой взял папку и стал машинально листать... перед глазами его замелькали... донесение Байбутаева о тектонической бомбе под его домом, копия анализа крови Давлятова, сделанного еще в Москве, объяснение Шахло по поводу их сожительства, рентгеновский снимок камня, обнаруженного в правой почке Давлятова, рисунок, сделанный детской рукой и изображающий жабу, копия с картины "Сталин в туруханской ссылке", снимок рухнувшего дома с надписью: "Последствия землетрясения в Ниигата (Япония) 16 июня 1964 года"... Давлятов задержал взгляд на этом снимке, но голос Лютфи отвлек его: