Текст книги "Ложь"
Автор книги: Тимоти Финдли
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц)
– Нет, – ответила она. – Они давно к нам привыкли. Дело не в них. Всё случилось здесь, на Холме Саттера.
– Да? А что случилось-то? Машина сломалась?
– Нет-нет. Ничего подобного. – Она закурила "Дюморье», аккуратно извлекла сигарету из красной иностранной пачки и курила, как всегда, с удовольствием.
– Что же тогда?
– Ты не знаешь?
Я покачала головой. Во мне закипало раздражение. Не люблю я детских игр в угадайку.
– Я просто так спросила. В гостиничной конторе тоже как будто бы не знают об этом. – Мег глубоко затянулась и выдохнула дым. – Там были орды полицейских. – Она прищурилась сквозь дым. – Полиция штата, десяток машин. Устанавливали на дороге заграждение.
– Правда? Интересно, зачем. Там что, произошла авария?
– Непохоже. Нет. Что-то другое, только я не знаю что. Возможно, связанное с безопасностью. Они остановили нас, задавали мне вопросы, весьма наглые, на мой взгляд.
Я улыбнулась. Полиция всегда была наглой!
– Например?
– Допытывались, где родилась я, где родился Майкл и бывали ли мы здесь раньше.
– Перепись, – пошутила я.
– Нет, не перепись. Не шутка. У них был целый список фамилий…
Я подалась вперед.
– Вот как?
– Да. Целый список, и мы, очевидно, в нем значились.
– Правда?
– Да. Правда. Полиция штата. Потом они спросили меня о природе Майкловой болезни. У меня не было ни малейшего желания распространяться на эту тему. Чертовы нахалы! А уж когда они заглянули в свой список и сказали, там-де не указано, что он болен, я рассвирепела окончательно. Вышла из себя! Достала паспорта – и это сработало! Проезжайте, сказали они. Сволочи. Проезжайте!Можно подумать, мы в Россию едем.
Я на секунду закрыла глаза.
Они сказали: проезжайте.Проезжайте?
Как будто там граница. На Холме Саттера. Мег посмотрела на меня. Улыбнулась, легонько потрепала по руке.
– Так приятно – снова видеть тебя.
…
30. Библиотека в «Аврора-сэндс» почти всегда безлюдна. Расположена она между холлом и той частью столовой, что отведена для больших семей. Через стеклянные двери можно попасть в оба эти помещения – дверь в холл всегда открыта настежь, дверь в столовую закрыта. Окна выходят на юг, на ту часть террасы, которую мы называем Выступом,поскольку так оно и есть – он ни к селу ни к городу далеко выступает над лужайками.
Пышные папоротники и бегонии растут в ящиках старинной плетеной жардиньерки, помещенной между мягкими библиотечными креслами. Всё вокруг выдержано в холодных зеленых тонах. Навес затеняет окна, чтобы книжные корешки на полках и фотографии на стенах не выгорали от солнца. Я всегда любила эту комнату, тихую, малолюдную, заманчивую.
После визита к Мег и Майклу я пошла прямо сюда, точно так же как в «Слаттери», когда умирала мама, сидела – не могла иначе! – в комнате отдыха для посетителей. Майкл, беспомощный в своем кресле, очень напоминал мне маму в ужасной, высокой кровати, где она умерла. Каждый раз, когда я выходила из ее палаты, мне было нечем дышать, горло перехватывало, – после встречи с Майклом у меня вновь перехватило горло, поэтому надо было посидеть где-нибудь в одиночестве.
Именно там, в комнате отдыха частной лечебницы «Слаттери», я ощутила первые симптомы близкого сердечного приступа. Случился он через несколько дней, причем во сне. Серьезный приступ повременил еще месяц и, слава Богу, настиг меня уже после маминой смерти. Но тем утром в больнице я поняла: со мной неладно. Что-то во мне поддалось, опрокинулось, упало. И я догадывалась, тут не просто какая-то временная закупорка кишечника, не просто спазм диафрагмального нерва. Это сигнал чего-то неотвратимого, неминучего, смертельного. И вот после встречи с Майклом все повторилось – когда я шла по лужайке к подъезду. Вернее, хотело повториться.
Я не допустила повтора, подумав о своих пилюлях. Сказала себе, что приняла одну, и – если мое сердце немножко потерпит – мы доберемся до кресла, отдохнем и переведем дух.
Уловка подействовала.
Я никогда не сомневалась в этой своей способности разделять собственное существо, так сказать, на обособленные «узлы» – изолируя один и сосредоточиваясь на другом. В бандунгском лагере мы именно так поступали с голодом, болезнями, одиночеством и любой другой болью. То, что я могу обмануть свое сердце и заставить его работать, просто внушив ему, что приняла пилюлю, хотя на самом деле ничего подобного, есть прямой результат тогдашней тренировки. С помощью таких обманов я, возможно, сумею выжить после очередного приступа.
31. Быть может, я не случайно выбрала библиотеку, чтобы прийти в себя. Онор – она накрывала столы к обеду – увидела меня сквозь дверь столовой и принесла чашку чая. Славная девочка явно заметила, что мне нездоровится, но ничего не сказала. Целых два года она подавала мне завтраки, обеды и ужины, а этот – третий – будет для нее, разумеется, последним. Ей понятна моя скрытность, равно как мне понятна ее суровая приверженность чистоте. Онор следует принципам, которые теперь безусловно считаются старомодными, чуть ли не допотопными и по меньшей мере весьма усложняют ей жизнь среди современников, ведь в столовой бедняжка не раз появлялась с красными от слез глазами. И все же – она побеждает, чем восхищает меня. Несказанно восхищает. Тем паче что побеждает она в одиночку. Мне это так понятно, хотя ей я об этом сказать не могу, да и никому другому не скажу.
Онор вернулась в столовую и опять занялась сервировкой, а я со своей чашкой чая сидела не шевелясь, устремив взгляд на развешанные по стенам фотографии.
В особенности одна из них на некоторое время приковала мое внимание.
Там я, Мег и Майкл. После войны, в 1946-м. Все трое такие молодые, стройные, красивые. Даже я и то красивая.
Майкл в летней форме. Он был капитаном канадской армии, но всю войну оставался прикомандирован к британской разведке. Думаю, на снимке ему лет двадцать семь или двадцать восемь, а Мег – двадцать шесть или двадцать семь. Мне в то лето исполнилось двадцать один, и осенью мама вывезла меня в свет. Мой тогдашний гардероб можно назвать элегантным – по тем унылым, мрачным временам. Сорок шестой год выдался холодным, пасмурным, постоянно казалось, что вот-вот хлынет дождь.
Следы недавнего голода и утрат еще не изгладились, и мама с азартом призвала на помощь жуткую моду тех лет, потому что, как она говорила, накладные плечи скрадывают костлявость, а пышные длинные юбки успешно прячут бесформенные тощие ноги. В тот год у меня и купальники были с юбочками, причем мама настаивала, чтобы я без крайней необходимости не снимала халат. Она так стыдилась моего вида, будто голодом меня морили не японцы, а она сама.
Впрочем, кости лица у меня хорошей формы, и худоба его не портила.
На фотографии я выгляжу задумчивой, скованной и неуверенной – совершенно не похожей на себя. Помнится, тем летом я не доверяла тут никому, кроме Майкла и Мег. Когда же, думала я, все эти люди покажут свое истинное лицо и кончат прикидываться, что страдали в войну? Та еще максималистка! К примеру, я готова была поколотить миссис Годболд, слыша, как она жалуется, что бифштекс пережарен. Уж я-то на ее месте не стала бы обращать на это внимания!
Майкл оставался для меня загадкой. Тем летом мы познакомились, и я никак не могла осознать, что они с Мег женаты. В 1946-м даже Мерседес была незамужем. А Мег выглядела куда моложе всех знакомых мне замужних дам, что ярко видно на этом снимке. Она стоит за спиной Майкла, уперев подбородок ему в плечо и засунув руки в карманы его френча. Лицо у нее невероятно довольное, счастливое, юное. И в волосах бант, правда-правда.
У Майкла вид сконфуженный, не обескураженный, нет, но слегка нерешительный: как сберечь достоинство мундира, которое эта женщина оскверняет своими алчными руками? Однако он улыбается. А что ему оставалось?
Я стою рядом с ними – идеально демонстрируя комплекс невестиной подружки, то бишь растерянной лучшей подруги. На свадьбе у Мег я не присутствовала, и подружкой невесты меня можно было назвать лишь в фигуральном, почетном смысле. Они поженились в Лондоне в 1944-м, когда я еще сидела на Яве в лагере. Но тогда я вправду была растерянной подругой – растерянной оттого, что не знала, как себя вести с этим замечательным человеком, который стал между нами.
Я в соломенной шляпе с широкими полями, ее ленты спадают на мои прямо-таки вызывающе торчащие ключицы. Глаза косят в сторону. Мне явно недостает уверенности посмотреть в объектив. И я пасую, опускаю руки и словно бы хочу убежать.
Из всех снимков, сделанных в дни нашей молодости, это единственный, где наши душевные состояния совершенно не совпадают. Я рада, что он висит здесь, на стене, напоминая мне об опасностях лишений. Не об очевидных угрозах здоровью, надеждам и счастью, но попросту об опасностях долгой разлуки с хорошо знакомым, внушающим доверие.
32. Я допила чай, приняла пилюлю – то и другое пошло мне на пользу – и, выходя из библиотеки, краем глаза взглянула на одну из недавних фотографий. Прошлогоднюю, если точно. На ней изображены я, мама, Арабелла Барри, Айви Джонсон и Джейн Дентон; все перечисленные дамы – мамины ровесницы. «Иди сюда, сфотографируемся вместе», – сказала мама.
Терпеть не могу этот снимок. В общем-то, не мешало бы спросить у Куинна Уэллса, нельзя ли его убрать. Не от гордыни. Просто меня коробит, когда я вижу себя этакой неотъемлемой частью кружка Арабеллы, Айви и Джейн. Слово «дракон» придумано не иначе как специально для Арабеллы Барри. Всю жизнь меня преследовало ее огненное дыхание.
Ну да ладно.
Возле этого снимка я задерживаться не стала. Однако не могла не сопоставить его с тем, другим, который рассматривала. Ведь здесь, возле мамы и ее приятельниц, я со всей очевидностью предстаю такой, какова я сейчас: волосы совершенно седые, черты лица и фигура без всяких прикрас, осанка та самая, какую я так стремилась сохранить, – прямая, решительная, несгибаемая, – и выражение лица именно такое, какое мне хотелось бы иметь всегда. Оно не выдает секретов, говорит лишь одно: это я.
Признаюсь – и не без удовлетворения, – что, выходя из библиотеки в холл, я улыбалась. Та, что на второй фотографии, определенно пережила ту, что на первой. И все же той, с первой фотографии, умирать ради этого не пришлось. Они обе по-прежнему со мной, и обе живы.
33. Смерть настигла Колдера ближе к вечеру. День, поначалу туманный, к трем часам пополудни дышал ослепительным солнцем и прямо-таки убийственным зноем. Обедать не хотелось, я пошла на пляж, где одни только заядлые пловцы да любители загара умудрялись выдержать палящее полуденное солнце.
Точно пес, потерявший хозяев, айсберг даже не собирался нас покидать. Вопреки воинственным призывам генерал-майора Уэлча мы не предприняли никаких насильственных действий, чтобы избавиться от него. И он стоял без малого в миле от берега, прямо напротив «Аврора-сэндс», дожидаясь – опять же как пес, – когда за ним придут. Но сам по себе, как собственно айсберг, в своей арктической холодности и чеканной недвижности он казался этаким зачаленным реквизитом, ну, скажем, из пропагандистского фильма о канадско-американских отношениях: вашаледяная скульптура – нашКапитолий.
К сожалению, слухи об айсберге успели добраться аж до Портленда, и местных репортеров уже отрядили сделать снимки и выспросить насчет его появления. Они и мой снимок клянчили, но я твердо сказала: спасибо, нет. Свои фотографии я отправила в холщовую сумку, как только увидела на дальнем конце дощатой дорожки знакомую белобрысую девицу и рыжего парня.
Дело в том, что иной раз – несмотря на все наши усилия – вести о присутствии в гостинице неких знаменитостей выходят из-под контроля, и эта пара стервятников здесь уже бывала. Оттого я и знаю их в лицо – высокую, усталую, невероятно заносчивую девицу и коротышку-парня ростом пять футов, готового поверить во что угодно. (Однажды кто-то пустил слух, что «прибой выносит на берег огромные количества золотых слитков», и рыжий коротыш не поленился приехать из Портленда, чтобы заснять сей факт!) Так что айсберг наверняка казался ему Божьей карой для всех на свете неверующих. Завидев ледяной колосс, он немедля напустил на себя важность, впору подумать, будто он его и сотворил. «Ну и ну! – повторял он. – Вот это да!» Причем, бог свидетель, уперев руки в боки. Фамилия его, по-моему, Биддолф.
Девицу зовут Фей Рейнолдс. Она хоть и смотрела на вещи скептически, но по крайней мере вносила разнообразие. Для нее айсберг был «очень даже ничего, если любишь подобные штуки». Он «крутой» и «балдежный», но, «право же, всего-навсего очередная манифестация эпохи, в которой мы живем». И прочие гиперболы из области природы. Фей видела слишком много выброшенных на берег раздутых китов, интервьюировала слишком многих уцелевших в беспримерных ураганах, подготовила слишком много материалов о жертвах СПИДа, болезни легионеров и кислотных дождей. Выражение ее лица, рот и глаза напоминают мне людей, которых я видела, когда кончилась война, – этакая привычная жесткость, готовность принять еще не грянувший удар.
Вначале, при первых встречах, Фей пришлась мне по сердцу, но в конце концов я остыла, потому что она заимствует чужие заботы и пренебрегает собственными. Как выяснилось, у нее двое детей, с которыми она вообще не видится. «За ними смотрит моя мама. Я слишком занята». Однажды, я уверена, она напишет об их заботах и будет удивляться, откуда эти заботы взялись.
Я дала ей короткое, беглое интервью и попросила не упоминать мое имя.
– Напишите: один из постояльцев гостиницы.
Она тоже спросила, нельзя ли ее газете использовать мои утренние фотографии айсберга, выплывающего из тумана, а я ответила (Господи, прости меня, грешную):
– Какие фотографии?
– Да ладно вам, мисс Ван-Хорн, – сказала она, – прошлым летом я брала у вас большое интервью насчет того, как вы фотографируете. И по меньшей мере человек шестьдесят уже сообщили мне, что нынче утром вы нащелкали чертову уйму кадров.
Но я стояла на своем: знать, мол, не знаю ни про какие такие фотографии, – и в конце концов Фей ушла искать другую жертву.
Правда, перед уходом я все-таки успела спросить ее насчет дорожного кордона, о котором говорила Мег. Может, накануне там произошла авария? Или преступника какого ловили?
– Нет, – ответила Фей, – просто отрабатывают действия в чрезвычайной ситуации. В последнее время они без конца тренируются – то, дескать, бомбу взорвали, то еще что-нибудь в этом духе.
Еще что-нибудь в этом духе. Крутое и балдежное,наверняка.
Рыжий Биддолф между тем ретиво снимал айсберг со своей лилипутьей перспективы, извел чертову уйму пленки, и, наконец, примерно в час дня они убрались восвояси, чтобы в срок сдать материал для вечернего выпуска.
Любителей поглазеть, правда, не убавилось, но в большинстве они были на яхтах и самолетах, а поскольку айсберг находился поодаль от берега, их присутствие не слишком нам докучало. Надо признать, на фоне бело-голубой громады парусники выглядели весьма живописно.
34. Тем временем я ушла подальше и около двух уже сидела на своем любимом месте – на высокой закругленной дюне, которая за все лето не изменилась, хотя перед теперешней жарищей погода стояла ветреная и дождливая. Мне отчаянно хотелось побыть в одиночестве, чтобы переварить печальное зрелище, представшее передо мною нынче утром, и печальные, горькие слова Мег. Я бы нипочем не смогла нести такую тяжесть, какую несет она, и уже так долго. Одна мысль об этой тяжести внушает ужас.
Болезнь Майкла впервые дала о себе знать лет этак десять назад. Все началось с нервного истощения, он обратился к врачам и в конце концов лег в клинику. Доктора называли его болезнь тем жутким эвфемизмом, каким обозначают чуть не тысячу версий отчаяния, – срыв.А потом, последние пять лет, один за другим удары, параличи, потеря памяти, и в итоге он стал таким, как сейчас.
Если б они меньше любили друг друга. Если б Мег не держалась так за свою преданность. Преданность убивает. Мне ли не знать? Любовь не на пользу тем, кто любит без памяти, всей душой. Мег ужасно горевала из-за Майкла, и это совершенно испортило ей характер. Она была по-прежнему веселой и очаровательной, только ее улыбки и смех сделались какими-то театральными. Играй! Играй! И до конца играй!Убила бы того, кто это написал. А написать так мог только мужчина.
Ладно, хватит об этом.
Итак, сидя на песке, я (говорю как на духу) вспоминала кое-что случившееся до появления айсберга, хотя тоже в тумане: голый Найджел Форестед на берегу – и я, вместо Афродиты. Еще один «спектакль». Найджел Форестед в главной роли – канадский дипломат года!
Думать об этом не стоило – ну, разве только для развлечения, – но по ассоциации пришла другая мысль, куда более важная. О фотокамерах в моей холщовой сумке и о кассетах с пленкой, отснятых не полностью.
Я никогда не оставляла в фотоаппарате неиспользованную пленку. Качество портится. Пленка сохнет, становится хрупкой; цвет блекнет, детали снимка теряют четкость.
«Никоном» я отсняла больше кадров с айсбергом, чем «Пентаксом». Пожалуй, в «Никоне» было еще кадров десять, а в «Пентаксе» – восемнадцать или двадцать. И вот, как раз когда я прикидывала, что бы такое щелкнуть на оставшейся пленке, мне представился отличный сюжет.
35. Глянув налево, в сторону «Аврора-сэндс», я увидела на пляже компанию постояльцев – они сидели в шезлонгах, под бело-голубыми гостиничными зонтиками. Туда-то и направлялся сейчас, отобедав, приняв все свои лекарства, вздремнув, Колдер Маддокс. Со свитой.
Впереди шагал Роджер Фуллер, пляжный служитель, с шезлонгом Колдера вместо щита и его же пляжным зонтом вместо турнирного копья. За ним следовал сам Колдер, поддерживающий (или поддерживаемый) Лили Портер, а Лили Портер, в долгополой, развевающейся хламиде, с махровым полотенцем на плече, старалась приветственно помахать рукой всем и каждому, пока вместе с Колдером ковыляла по песку к тому месту, где Роджер устанавливал шезлонги и зонтик Замыкал шествие чернявый Колдеров шофер, загадочный, упакованный в униформу; кожаные башмаки то и дело скользили, но он упорно пробирался в людской толчее, стараясь не уронить большой белый металлический контейнер-холодильник, наверняка набитый снедью, льдом и вином. В конце концов он шваркнул эту бандуру неподалеку от хозяйского зонта, словно тащил ящик со стеклом и – из чистейшего садизма – решил его расколотить.
Картина так живо напоминала европейское кино – Феллини, Висконти, – что мне вздумалось запечатлеть ее для грядущих поколений. Краски просто изумительные – сплошь голубой, зеленый, желтый, и Лили, спору нет, чудо как хороша в своих летящих юбках и рукавах.
Я заслонила глаза от слепящего песчаного блеска, опустила поля полотняной шляпки и достала «Никон». Пожалуй, не обойтись без фильтров, да и телеобъектив понадобится, чтобы сократить дистанцию.
Я взялась за дело. К счастью, дюна моя расположена поодаль от людского сборища, так что особого внимания я, скорей всего, не привлеку. Никто не увидит, как я подношу камеру к глазам, не услышит щелчков затвора.
Колдер и Лили сидели напротив длинной белой вереницы душевых кабинок, прямо под дощатой дорожкой. Народу здесь тьма – яблоку негде упасть. Почему-то именно этот клочок пляжа всегда считался наилучшим местом для шезлонгов и зонтиков. Мы прозвали его Рубкой,и со времен моего детства десять – двенадцать семейств – всегда одни и те же – располагались тут изо дня в день: Барри, Джонсоны, Дентоны и др., а также Вудсы, Бауманы, Макеи и, конечно, Ван-Хорны. Каждое лето и до войны, и после я сидела там подле матери, пока она не умерла нынешней зимой. Теперь я свободна от всего этого, от всех вытекающих отсюда обязанностей и ограничений, хитросплетений и воспоминаний.
Семейства, «застолбившие» Рубку, в большинстве матриархальны, и нынешние матриархи принадлежат к поколению моей матери. Арабелла Барри, Айви Джонсон и Джейн Дентон по-прежнему держат власть над нашим petite monde [7]7
Мирком ( фр.).
[Закрыть], полученную от своих свекровей, от группы, а точнее, от племени женщин, что заступили на пост еще перед Первой мировой войной. К примеру, в годы моего детства старейшиной была тогдашняя миссис Метсли, муж и сын ее погибли вместе с «Титаником», а дочери Сибил сейчас уже под восемьдесят. Каждый вечер эти дамы в окружении своего «двора» устраиваются в почетном углу гостиничного холла. Они словно бы сидят там от веку, иного никто и не припомнит. Просто одна миссис Барри сменяет другую, как приходят новые миссис Джонсон и миссис Дентон, ad infinitum [8]8
До бесконечности (лат.).
[Закрыть].
Вообще-то «двор» не то слово. Я имею в виду не вдовствующих королев и фрейлин, но судей. Этакое Верховное судилище. И зовем мы сей кружок Стоунхенджем [9]9
Стоунхендж – ритуальная мегалитическая постройка каменного века на территории Англии.
[Закрыть], по целому ряду причин: во-первых, старые дамы закованы в корсеты на китовом усе и, наклоняясь друг к другу, чтобы сказать и услышать словечко, делают это не сгибая спины; во-вторых, они стучат вязальными спицами, будто костями; в-третьих, выражение лица у них никогда не меняется, лишь легкие повороты головы позволяют каменным чертам показать одобрение или порицание; а в-четвертых, седины у всех у них голубоватые, как у друидов. Ужасные вердикты выносятся там и одобряются (по крайней мере так нам казалось) всякий раз, когда они наклоняются к центру, сиречь к Арабелле Барри, и согласно кивают. Однако меж ними существует уговор: своих вердиктов они никогда не оглашают.
До замужества моя мама носила фамилию Вудс, и у меня есть двоюродная сестра Петра, а ее мать – моя тетка Лидия – до сих пор обретается в Рубке. И если я теперь осмеливаюсь там появиться, то лишь затем, чтобы – немножко – посидеть с нею. Петра в Рубку вообще не заглядывает. Но моя камера заглядывает частенько. Уж больно привлекательный сюжет.
36. Сейчас, когда я делаю эту запись, успел миновать еще один день. И еще одна ночь. Передо мной лежат результаты тех съемок – в виде отпечатанных фотографий. На конвертах я написала вот что:
СНЯТО В. В.-Х. В ТОТ ДЕНЬ, КОГДА
БЫЛ УБИТ КОЛДЕР МАДДОКС
…
37. Есть в этих фотографиях что-то необычайно трогательное. Они демонстрируют на редкость отчетливое единство фокусировки; я имею в виду фокусировку объектов, а не камеры. На некоторых это единство фокусировки чуть ли не театрально – так и кажется, будто за кадром стоял режиссер и командовал: «А теперь все смотрят на меня!» И все взгляды обращены в одну сторону, все головы повернуты туда же. Вполне понятно поэтому, что снимки Рубки перемешаны со снимками айсберга, ведь смотрят люди именно на него.
Я отсняла «Пентаксом» и «Никоном» оставшиеся кадры и еще целую пленку «Никоном» с телеобъективом; в общей сложности сорок семь кадров. Снимки, сделанные «Пентаксом», не вполне гармонируют с остальными. Ощущение обособленности не совпадает. На никоновских кадрах люди в Рубке напоминают кучку уцелевших в кораблекрушении – чуть ли не жмутся друг к другу; ютятся всем скопом на плоту из полотенец и ковриков – одни возвышаются на шезлонгах, другие лежат, третьи сидят на песке, прислонясь к чему-нибудь спиной. Кое-кто стоит во весь рост, кое-кто на коленях, но все, заслоняясь от яркого света, смотрят на айсберг.
Такого результата съемок я действительно никак не ожидала; даже когда щелкала кадры, думала разве что предложить их для публикации. Краски приглушены расстоянием и дымкой, а фигуры словно выписаны кистью Жерико [10]10
Жерико Теодор (1791–1824) – французский живописец и график, основоположник романтизма во французской живописи.
[Закрыть], но, что ни говори, я очень горжусь, что решила воспользоваться телеобъективом, ведь, отодвинув их и как бы собрав в кучку, я усилила их обособленность – мнимую заброшенность средь жгучего моря песка.
На всех фотографиях, кроме одной, Колдер Маддокс уже без Роджера Фуллера, пляжного служителя, и без чернявого шофера. На единственном снимке, где эта пара присутствует, оба уходят прочь: впереди Роджер, следом шофер, оглядывается через плечо, будто Колдер его окликнул – задал последний вопрос, но ни тот, ни другой даже не предполагали, что в самом деле последний.
Колдер на всех фотографиях похож на мумию. Либо почти, либо целиком обмотан полотенцами. Кроме полотенец на нем желтый купальный халат, белая полотняная шляпа и то, что мы обычно называем пляжной обувью, – легкие парусиновые туфли на резине. Полотенца предназначены закрывать плечи, икры и иные части его тела, оголяющиеся, когда он снимает халат. Без полотенец Колдеру не обойтись. Кожа у него слишком чувствительная, мгновенно начинает лупиться. Руки, щиколотки, лицо намазаны тошнотворно-желтым защитным кремом, вполне возможно изобретенным в его собственных фармацевтических лабораториях, специально для его нужд. Тюбик желтый, так и хочется сказать – под цвет Колдерова халата. Наверно, желтый – его любимый цвет.
Лили Портер на большинстве снимков рядом с Колдером. Ее нет только на двух фотографиях; один раз она отлучилась ополоснуть в море руки, а другой – поздороваться с Мег Риш. В иных случаях она всегда при Колдере – стоит рядом или сидит, иногда встает переговорить с кем-то из проходящих мимо. На нескольких снимках Лили Портер мажет Колдеру защитным кремом ноги, руки и лицо – явный знак преданности с ее стороны. А на одном она, сидя на корточках, любуется своей работой, словно художник. Меня эти фотографии забавляют, потому что на них, как нигде, видна настоящая Лили Портер: чумазый, счастливый ребенок.
Попадаются здесь и дамы из Стоунхенджа – Арабелла Барри, теперешняя гостиничная старейшина, с кучей своих невесток; Натти Бауман со своей собачкой Бутсом; Эйлин Росс и Лидия Вудс, мать моей кузины Петры, вдова дяди Бенджамина. Кузина Петра – человек сложный, мужу нее врач, Лоренс Поли, и, не в пример Петре, его можно увидеть на этих фотографиях. Присутствует на них и Найджел Форестед – бочком подбирается к генерал-майору Уэлчу. Мэрианн Форестед блещет отсутствием. При всей глуповатости у нее хватило ума не заискивать перед Пелемом Уэлчем, а остаться на своем месте, за пределами Рубки.
На семи никоновских кадрах изображена Мег. Я видела, как она вывезла Майкла на дощатую дорожку, но снимать не стала, потому что для меня невыносима даже мысль о том, чтобы захватить их врасплох, неловких и ранимых. Все-таки один раз я щелкнула их обоих – когда Мег уже поставила кресло на тормоз в теньке возле душевых, спустилась с дорожки на песок и стояла чуть ниже. Прелестная картина. Она положила ладони Майклу на колени и смотрела ему прямо в лицо, а он, наклонив к ней голову, с огромным трудом накрыл ее руку своей. Потом Мег отошла от него, постояла возле Рубки, обвела взглядом народ – процентов на девяносто хорошо ей знакомый – и исчезла за морем зонтиков.
На снимках из другой серии Мег здоровается с Лили, которая оставила Колдера и подбежала к ней сказать «привет». На одной из этих фотографий Лили стоит спиной к объективу, почти целиком закрывая Мег. Все прочие являют разные стадии вежливого отказа Мег «поздороваться с Колдером». Лили уходит, и Мег остается одна, несчастная и растерянная.
После этого я продолжала снимать Рубку. Мег исчезает из виду и появляется снова уже только под конец, в двух последних кадрах, где запечатлена вся пляжная публика. Мег без халата, без сумки, вытирает полотенцем волосы, как будто недавно вылезла из воды.
Самые последние фотографии – совершенно случайные, снятые просто потому, что в «Пентаксе» оставалось еще несколько кадров и я хотела их заполнить, – являют взору Колдера с Лили Портер, Натти Бауман, ее собаку и генерал-майора Уэлча, все прочие обитатели Рубки уже разошлись. На одной из них видны уходящие с пляжа Найджел и Мэрианн Форестед, на другой – Роджер Фуллер, сгребающий водоросли. Потом ушли и они. Все. Кроме Колдера Маддокса – а он мертв.
38. Я, конечно, не знала, что он мертв. Просто в тот миг, когда Колдера оставили одного, у меня кончилась пленка, а заодно, помнится, иссяк и душевный подъем. Я встала, сложила вещи и собралась уходить. А напоследок бросила долгий взгляд на айсберг и подумала: очень надеюсь, что он не уплывет, потому что…
Эту мысль я помню точно, помню слова «потому что», потому что тут ход моей мысли оборвал Лилин крик.
39. За долгие годы мы все не раз слышали крик Лили Портер. Пока одни живут, другие умирают. А когда люди умирают, смерти требуется голос. И вовсе необязательно, чтобы смерть была неожиданной. Я сама вскрикнула, когда умерла мама, – хотя два с лишним месяца пребывала в полной уверенности, что она умрет в ближайшие пять минут. В воздухе Бандунга такой крик разносился изо дня в день. И теперь я убеждена, что крик возвещает не сам факт чьей-то смерти, но ужас создаваемой смертью пустоты.
40. Бежать по песку всегда нелегко – разве только бежишь ниже границы полной воды, где песок твердый. Но я была на дюне, а там песок податливый и горячий, так что эта пробежка вспоминается мне как сущий кошмар: кофр с аппаратами бьет по спине, сумка с вещами лупит по ноге и, того гляди, растеряет свое содержимое. Слава богу, я была в шортах; слава богу, надела туфли; слава богу, забыла про свое сердце.
Был уже шестой час, и пляж почти опустел. Большинство уходят в пять, чтобы быстренько принять ванну и откупорить бутылочку джина. Кроме меня и Лили на пляже остались Роджер Фуллер, Лоренс Поли и Натти Бауман. Роджер Фуллер, начавший поиски разбросанных за день пляжных атрибутов, ковылял, пошатываясь под тяжестью подвешенных на плечи сложенных шезлонгов, которых набралось целых двенадцать штук. Услышав Лилин вопль, он обернулся, и весь его груз с оглушительным лязгом посыпался на песок.
Лоренс – он старательно отжимался на дощатой Дорожке – упал вниз лицом и, пока не перекатился на спину, никак не мог встать. В дальнем конце пляжа Натти Бауман в лиловом платье выгуливала Бутса. Натти тоже услыхала крик Лили и попыталась бежать, но артритные ноги бежать отказывались, только чуть прибавили шагу. Бутс, очень старый и очень маленький, тоже плелся еле-еле. В результате Лоренс и Роджер добрались до Колдера первыми, я же сначала подбежала к Лили.
41. – Я думала, он просто спит, – твердила она. – Думала, просто спит…
Каждое слово – отрывистый крик, и каждое на все более высокой ноте.
Лили стояла на коленях рядом с Колдером, а я пыталась ее оттащить. Она явно впала в истерику и совершенно потеряла над собой контроль. Я никак не могла ухватиться за нее, пальцы цеплялись за пышные складки шелка и хлопка. Лоренс посоветовал дать ей пощечину, но у меня рука не поднялась.
Лоренс Поли, как я уже говорила, женат на моей кузине Петре. Он врач, и я знаю его с 1946-го, когда ему было года два или, может, три. Значит, сейчас ему сорок с небольшим, но на вид не скажешь. На вид ему за пятьдесят, высокий, худущий. Таких больших рук и ног, локтей и коленей, как у него, я в жизни не видала. И такого огромного кадыка тоже. На его худобу невозможно смотреть без слез. Лоренс выглядит как человек, которого гложет недуг, но я подозреваю, что этот недуг – честолюбие. Губы у него крепко сжаты, взгляд отметает всякое сочувствие. Внешне он джентльмен. Голос у него хрипловатый, нарочито тихий, жестикуляция сдержанная. Я всегда предполагала, что эта его уклончивость и сдержанность во многом обусловлены умышленными попытками приспособиться. Отношения между нами никогда близостью не отличались, хотя иной раз мы вместе гуляем на пляже. Но что до его брака с моей кузиной, тут я целиком на его стороне.