355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Тимофей Гнедаш » Воля к жизни » Текст книги (страница 13)
Воля к жизни
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 22:08

Текст книги "Воля к жизни"


Автор книги: Тимофей Гнедаш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)

Нерадивый «профессор»

Конец ноября. Зима все никак не может установиться. Снег то выпадет, покроет землю толстым слоем, то опять растает. Пронизывающий ветер. В землянках приходится вычерпывать воду.

Федоров вызывает меня:

– Нужно принять партию раненых из другого соединения. Как? Сумеете?

Я задумываюсь. Если потесниться, человекам пяти – шести можно найти место. Но сестры предельно загружены. Целый день перевязки, операции, уход за ранеными. А в длинные ноябрьские ночи, при неровном свете сальных свечей надо сушить мох, сортировать его, складывать в квадратные мешочки из марли, стерилизовать пакетики в автоклаве. Оболочки для этих пакетов мы делали сначала из старых марлевых бинтов, сестры стирали, резали, сшивали бинты. Потом не осталось старых бинтов, стали выбрасывать мох из использованных пакетов, а марлевые наволочки стирать вторично, стерилизовать и наполнять свежим мхом. Нудная, кропотливая работа, отнимающая уйму времени.

Аня, Валя, Лида снабжают перевязочным материалом из мха не только наш госпиталь, но и соседние партизанские соединения Логвинова, Бринского. Если добавить новых раненых в наш госпиталь, сестрам будет крайне трудно. Впрочем, если человека три – четыре…

– Сколько раненых надо принять?

– Человек сто, – говорит Федоров. И видя, как меня качнула и заставила побледнеть эта новость, объявляет:

– Поймите, ничего иного придумать нельзя. Соседние отряды получили задание из Москвы двинуться за Буг. Десять дней назад они выдержали тяжелый бой с немцами. У них сейчас скопилось много раненых. Брать их с собой в рейд – невозможно. Это значило бы замедлить движение, попасть в руки врага. Вызвать самолеты, чтобы эвакуировать раненых на Большую землю, тоже невозможно. Нет посадочных площадок. Что же остается?

– Где возьмем землянки, Алексей Федорович?

– Отберем по соседству с вами у артиллеристов и у кавалерийского эскадрона. Пусть потеснятся.

– Когда прибудут раненые?

– Завтра.

Сутки напряженной, бессонной работы. Очистка, переоборудование землянок артиллеристов и кавалеристов. Заготовка веток и сена для постелей. Сбор и обработка мха.

На другой день к вечеру странный, зловещий шум возникает далеко в лесу. Как будто кричат раздавленные или горящие люди. Да, это стонут люди! Стоны и крики слышнее, слышнее. Появляется длинный обоз фурманок и арб, запряженных тощими конями и волами. В каждой повозке по двое раненых.

Они лежат открытые, головами в разные стороны, снег падает на них, пронизывает ветер. Женщина с усталым лицом сопровождает обоз.

– Медсестра Коваленко, – называет она себя.

Раненые стонут, кричат, хотя обоз уже остановился.

Страдания людей очень велики. Наши санитары подходят с носилками. Хотим тут же сортировать раненых. Спрашиваю у Коваленко, какие у кого ранения. Она не помнит, путается.

Начинаем осмотр раненых. Не только я и Кривцов – сестры наши приходят в ужас.

Повязки наложены безобразно. Марля кое-как намотана. Сломанные конечности привязаны к каким-то коротким палочкам и дощечкам. Эти палочки и дощечки не укрепляют на месте обломки рук и ног, а, наоборот, тянут их в стороны, выворачивают, дергают при каждом толчке воза и удесятеряют боли искалеченных людей.

– Кто оперировал раненых? Кто их готовил к отправке?

– Наш профессор.

– Какой профессор?

– Профессор Старкевич.

– Профессор? У вас? Это работа профессора?

«Не может быть! Коваленко что-то путает», – думаю я.

Раненые волнуются, спрашивают меня:

– А где аэродром?

– Какой аэродром?

– Нас должны отправить самолетами в Москву.

– Кто вам сказал?

– Профессор.

Опять профессор!

Спрашиваю у Коваленко:

– Старкевич в самом деле говорил, что отправляет их в Москву?

– Да, люди волновались. Он хотел их успокоить.

Что за чушь, что за бред! Зачем было обманывать раненых? Но как бы там ни было, их надо сейчас же заново обрабатывать. Они в таком состоянии, будто только что поступили с поля боя.

Топим баню, греем как можно больше воды. Каждого раненого сестры моют на специальном столе. Снимаем грязные бинты, накладываем свои повязки, спешно делаем шины, готовим чай, топим землянки, на чистые постели кладем раненых, кормим их, впрыскиваем морфий, пантопон.

Некоторые упорно не хотят покидать возов:

– Нас направили на аэродром, в Москву, и мы не будем оставаться здесь!

Но когда после бани попадают на мягкие постели, в тепло, самые неугомонные затихают и мгновенно засыпают.

Всю ночь и все утро идет приемка и первичная обработка раненых. Свентицкого нет – он в одном из отрядов. Кривцов, сам еще не оправившийся после ранений, под утро изнемогает, и я заставляю его лечь спать.

Днем всех раненых пропускаем через операционную. Большая часть людей в тяжелом состоянии. Такое впечатление, будто за двенадцать суток, прошедших со дня боя, раны ни разу не обрабатывались. Вынимаю пулю из голеностопного сустава, делаю редрессации бедра, разрезы гнойных затеков, удаляю осколки металла и костей.

Во время одной из операций приходит Коваленко.

– Я уезжаю обратно. Что передать профессору?

– Передайте, что я очень прошу его пожаловать по чрезвычайно важному делу. Скажите ему, что без его консультации я обойтись здесь не могу.

На следующий день появляется профессор. Небритый, заросший черными, жесткими волосами, с оттопыренной нижней губой, со следами былого щегольства в одежде. В выражении его лица, в каждом движении сквозит: «Ну, что там у вас еще? Ох, и надоели вы мне все!..»

– Профессор Старкевич.

– Доктор Гнедаш.

– Очень приятно. Вы хотели со мной… э… консультироваться?

– Да, я хотел вам задать несколько вопросов.

– Як вашим услугам.

Против своей воли чувствую смущение. Профессор! С юности я привык глубоко уважать это звание. Профессора Киевского медицинского института, где я учился, даже из такого сухого предмета, как остеология, делали поэму. Мы слушали их лекции затаив дыхание.

– Мне кажется, мы где-то встречались? – в замешательстве говорю я.

– М… вполне возможно. Вы где учились? Где практиковали?

– Учился в Киеве. Работал в Прилуках, в Шостке.

– Нн-не бывал. Я учился в Вене, практиковал во Львове, в Варшаве.

Ага, еще один представитель «культурного Запада».

«Я знаю, что вы дураки и применения мне никакого не найдете в этом диком лесу, но спрашивайте, раз уж я очутился с вами!..» – говорит его брезгливо-величественная манера держать себя, его профиль утомленного поклонением вельможи от науки.

Вместе с Федоровым и Дружининым направляемся к раненым.

– Скажите, пожалуйста, почему у вас в таком плохом состоянии были раненые? – спрашиваю я профессора.

– Видите ли, э-э-э… у нас два врача, и они оба больны.

– Кто же обрабатывал и отправлял раненых?

– В основном я. Но в тех примитивных условиях, в каких мы находимся здесь…

Он говорит это внешне спокойно, однако я чувствую, как он ощетинился. Обходим раненых, привезенных вчера. Один из них говорит профессору:

– Вот пулю из меня вынули вчера.

– А у меня осколок был в бедре.

– Конечно, в обработке могли быть м… м… м… от дельные дефекты. При той спешке… Когда одновременно поступает сто человек, – мямлит профессор и смотрит в сторону.

Даже после отъезда профессора долго не могу успокоиться Любой наш советский врач, самый молодой, не позволил бы себе работать так неряшливо, так небрежно, как этот почтенный специалист. Миша Кривцов, начинающий советский хирург, исправлял вчера за операционным столом многочисленные погрешности профессора.

«Как же так! Чего стоит ученый, если он пренебрегает «черной работой», позорно теряется и складывает руки, встретив трудности?..»

Два мира

Долго я не мог забыть этого профессора-белоручку. Он поразил меня своим барским равнодушием к страдающему человеку. Я прочел немало книг о том, как капиталистическое общество обедняет и выхолащивает людей, но одно дело книги и совсем другое – когда видишь такого человека наяву. Как это может быть? Ведь должны быть хоть крохи, ну если не человеческого, го хотя бы профессионального достоинства! У наших колхозных девушек, не получивших никакого специального образования, – у Ани, у Лиды, у Вали чувство ответственности за медицину, за своих раненых развито неизмеримо больше, чем у такого надутого индюка с ученым званием. Наша партия, наш комсомол воспитывали в нас высокие требования к себе, строгую ответственность перед народом.

Не только я, все мы, советские люди, столкнувшись в годы войны с представителями иного мира, с нравами капиталистических стран, не раз испытывали чувство стыда и неловкости за людей, развращенных и униженных буржуазным строем. У нас неподалеку от штаба был так называемый «цивильный лагерь» Более трехсот мирных жителей – женщин, детей, стариков, бежавших от гитлеровского террора, – жили в землянках под охраной партизан. Там были люди многих национальностей – поляки, украинцы, евреи, цыгане. Мы помогали им всем, что только у нас было, – пищей, медикаментами, даже обувью и одеждой, в которых сами испытывали острую нужду. Время от времени я выезжал в этот лагерь для санитарных осмотров. И каждый раз меня встречали и провожали такими низкими поклонами, таким неумеренным проявлением благодарности, что становилось совестно и хотелось поскорее уехать оттуда.

Однажды мы поехали в «цивильный лагерь» с Дружининым. Вслед за нами везли из хозчасти на двух подводах хлеб, крупу, картофель для беженцев, сахар для детей. Весь лагерь выбежал нам навстречу. В то время, как разгружались подводы, мы обходили землянки. Я осматривал больных. Владимир Николаевич беседовал с людьми. Старик – бывший учитель, в помятой фетровой шляпе, с худой длинной шеей, замотанной полотенцем, – ходил за нами по пятам. Когда мы уезжали, он сказал:

– Товарищ Дружинин, наши старики каждый день молятся за вас и за товарища Федорова.

Владимир Николаевич промолчал и заторопился. Когда он был уже в санях, пожилая женщина подбежала к нему.

– За детей! За наших детей! – сказала она всхлипнув, протянула вперед обе руки. Владимир Николаевич подал ей руку. Она схватила ее и хотела поцеловать. Он покраснел, поспешно отдернул руку.

– Не нужно этого! – с упреком сказал он. – Я не пан и не ксендз. То, что мы делаем для вас и ваших детей, – это делают не Федоров, не Дружинин, а советская власть.

Мы поехали. За нами бежали люди и кричали:

– Дай бог долгой жизни вам и вашим детям!..

Дружинин сидел нахмурившись, словно чувствовал себя в чем-то виноватым.

– Много раз объясняли им, и все напрасно! – с досадой сказал он. – Проводили специальные беседы, рассказывали, что наша помощь народу не частная благотворительность и любой советский человек на нашем месте обязан сделать то же самое. Но это никак не укладывается в их сознании! Они привыкли жить в среде, где каждый думает только о себе и о своей семье, отвечает только за себя. И когда видят что-то другое, это им кажется черт его знает чем!

Еще раз в ту зиму мне пришлось встретиться с врачом капиталистического Запада. Это произошло в феврале 1944 года. Глубокие снега. Мороз до двадцати градусов. Кривцов шутит:

– Тимофей Константинович, вы все скучали о сибирской зиме. Вот вам и сибирская зима!

Глубокой ночью Федоров вызывает меня в свою землянку, знакомит с представительным человеком в форме подполковника.

– Товарищ Карасев просит вас поехать посмотреть его комиссара. Вот уже шесть суток, как комиссара лечит их врач и не может добиться успеха.

Через несколько минут еду с Карасевым за сорок километров в село Седлищи. Первый раз в жизни еду верхом на лошади, в седле. Хорошо, что лошадь смирная и едем не быстро. Мороз крепчайший, снег визжит под копытами, небо усеяно крупными дрожащими звездами. Или это от тряски в седле все словно дрожит перед моими глазами?

Взвод бойцов сопровождает Карасева. Карасев рассказывает:

– Шесть дней назад у нас был бой с немцами. Наш комиссар Михаил Иванович Филоненко повел людей в атаку. Поднялся во весь рост, и в этот момент пулеметной очередью его рассекло пополам. Несколько пуль вошли ниже пояса. Мучается ужасно.

Утром добираемся до Седлищ и – о, стыд! – не могу сам слезть с седла! Всякий, кто первый раз в жизни ездил верхом на большое расстояние, может представить себе, что приключилось со мной после сорока километров пути. Меня снимают с седла. Согнувшись, широко ступая, вхожу в чистую селянскую хату с деревянным полом. Энергичный, красивый человек, быстроглазый, но очень бледный и изнуренный, лежит в постели. Около Него врач и сестра.

– Не могу ни есть ни пить. Сна нет… – жалуется Филоненко.

Беру его горячую руку. Температура не меньше тридцати девяти градусов.

Врач и сестра готовятся перевязывать раненого. Сажусь на самый краешек скамьи, тотчас же вскакиваю и стоя наблюдаю.

Молодой врач с интеллигентным, симпатичным лицом, склонившись над комиссаром, осторожно, как если бы перед ним была мина, готовая взорваться, снимает бинты. Едва Филоненко поморщится, еще только готовится застонать, врач прерывает работу. Он как будто хочет сделать свое дело, не прикасаясь к больному! Словно ждет, что пропитанная кровью повязка отделится сама собой!

Опять эта приторная, слащавая, преувеличенная «гуманность»! Врач снимает повязки больше часа! Даже у меня, здорового человека, это выматывает всю душу. Но вот наконец все кончено. Осматриваю огромную, рваную рану. Пулями пробиты мочевой пузырь, мягкие ткани правого бедра. Нужно оперировать.

Наблюдаю, как делают перевязку. Сестра подает материал необработанными руками! Необработанными руками врач накладывает повязку Дружно, вдвоем, заносят инфекцию в рану!

– Разве вы перевязываете не стерильным материалом?

– У нас нечем стерилизовать, нет спирта, – смущенно говорит врач.

– А разве нельзя помыть руки кипяченой водой с мылом и протереть самогоном, прокипятить инструменты и материал?

Возвращаюсь в санях в свой госпиталь, к вечеру приезжаю с Аней. На глазах врача Аня долго, тщательно обрабатывает свои руки перед операцией. Наша колхозная девушка дает предметный урок западноевропейскому медику! У нас тоже давно нет спирта – протираем руки самогоном. Приступаем к операции. Делаем ее в хате, на обеденном столе, под общим эфирным наркозом. Расширяю рану на бедре, очищаю ткани. Ввожу катетер.

Через сутки комиссар становится другим человеком. Просит есть, пить. Температура понизилась, отек опал. Филоненко шутит, улыбается, обещает подарить мне свою лошадь с седлом, как «опытному» кавалеристу.

Разговорившись с врачом, вижу – это живой, симпатичный и, что называется, «вполне культурный» человек. Знает музыку, живопись, читал книги многих наших советских писателей: Алексея Толстого, Эренбурга, Шагинян. Но почему же в деле, в кровном своем деле он так снисходителен к себе, что забывает об элементарных требованиях науки?

Докладываю Федорову о результатах поездки. Федоров сердито замечает:

– Тут не столько врач виноват, сколько командир. Почему командир не организовал как следует санитарную службу, пренебрегал медициной? Молодой доктор не привык к трудностям, поддержки не получал, вовремя подсказать ему не сумели. Требовать со своего командира он не решается. Нельзя во всем винить врача. Как же Свентицкий, тоже западноевропейский врач, а работает старательно!..

Под Ковелем

Февраль 1944 года. Красная Армия сокрушительными ударами гонит немцев на запад. Уже недалек тот час, когда ее передовые дивизии вступят в волынские леса и соединятся с партизанами. Для того чтобы приблизить этот час, для того чтобы отвлечь на себя силы противника, волынские партизаны, по личному заданию товарища Хрущева и штаба партизанского движения, выступили для удара по Ковелю.

В истории партизанского движения еще не было примеров такого массированного наступления на крупнейший оборонительный узел врага. В Ковеле и его окрестностях несколько тысяч немецких солдат и офицеров Мощные укрепления, танки, самолеты, самоходные орудия. Для того чтобы сделать удар внезапным, наше соединение и соединение Маликова движутся к Ковелю форсированным маршем.

По дороге проходим через Березичи. Села почти нет. Лишь отдельные хаты сохранились там и здесь, закопченные, с окнами, заткнутыми тряпьем и забитыми досками. На месте той хаты, где летом и осенью мы принимали амбулаторных больных и оперировали Кривцова, торчит обугленный остов печи. Немцы несколько раз яростно бомбили село, поливали улицы свинцом из пулеметов.

Но жизнь в Березичах не замерла. Завидев наш обоз, вышли люди из землянок, из погребов. Множество знакомых лиц. Дети доверчиво бегут к нашим саням, матери идут с детьми на руках.

– Заходьте к нам, погрийтееь!

– Здравствуйте, доктор! – Радостный голос, сияющие глаза.

Ба, да это кума! И ребенок у нее на руках!

– Здравствуйте, Таня! Здравствуй, Оля! Как ее здоровье?

Беру девочку на руки. Ого! Как выросла за эти месяцы! Крупная, увесистая! Она смотрит на меня доверчиво, с любопытством, большими серо-голубыми глазами. Кажется, что какая-то мысль уже светится в ее пристальном взгляде.

– Не плачет! Разумна дытына! Знае, хто ее бере! – говорит мать. – Я вас прошу, доктор, зайдить до нас. Поснидайто з нами.

– Таня, мы торопимся…

– На одну хвилиночку! Я вас очень прошу! Тато вам щось хотять сказать!

Вылезаю из саней, узкой тропинкой в снегу иду к землянке, напевая:

 
…И земля гуде,
А кум до кумы
Борозенького йде…
 

Таня смеется. Низко согнувшись, вхожу в крохотную дверь землянки. Старики живы. Только бабушка настолько одряхлела, что как будто не узнает меня. Она стоит и смотрит на меня неподвижным взглядом. Голова ее трясется. Таня проворно накрывает на стол.

– Таня, це лишне! Мы зараз пойдем.

– Ну, хоть що-небудь! Ну, я вас прошу!..

Старик встречает меня взволнованно, грустно.

– Ноги зовсим не ходять, болять. Сыро в землянци.

– А где ваш сын?

– Он еще с осени пошов до вас, партизан. Десь в отряде. Доктор, – снижая голос, спрашивает старик, – вы уходите? Вы совсим уходите от нас?

Я спешу его успокоить:

– Нет, нет, это только на время, на несколько дней! Мы скоро повернемось.

Он не верит мне:

– А люды бачуть, уси едут – и генерал, и комиссар, и усе войсько.

– Нет, нет, не все! И раненые остаются. Вы же видите, раненых с нами нет.

Веками воспитанная недоверчивость еще сквозит в его взгляде. Но он уже несколько приободрился, командует невестке:

– Студню неси.

Весь стол заставлен угощением.

– Хаты лишились, но исты, слава богу, пока есть що. А ти, що под нимцями, мрут с голоду. Знущаются над ними, каты. Я зараз на усе согласный, согласный вмерти, лишь бы нимцив бильше не бачити! – говорит старик.

Форсированным маршем движемся к Ковелю. Творим великий, правый суд истории, народ торопит нас! Еще, еще несколько ударов – и вздрогнет земля, и очистится небо, солнце справедливости засияет и для нас, и для наших детей, и для тех, кто веками его не видел. Еще несколько ударов – и выберутся люди из-под земли, выпрямят спины и вздохнут свободнее на вольных, на своих полях. Спешим к Ковелю, почти не останавливаясь. На коротких привалах истомленные бойцы ложатся на дороге, мгновенно засыпают, но через несколько минут встают, идут дальше. Бесконечный обоз саней тянется по лесу.

В двадцати километрах от Ковеля, неподалеку от местечка Несухежи, мы, медики, отделяемся от колонны и разбиваем белую операционную палатку. Гречка выводит трубы железной печурки далеко от палатки, заготовляет сухие дрова, мелко рубит их, и, когда печь топится, дыма в лесу почти незаметно. Однако погода ясная, и немецкие самолеты нащупывают нас. «Рама» – само– лет-разведчик – с противным ноющим звуком висит над нашей палаткой. Вслед за ним прилетают боевые самолеты, начинают бомбежку. Мы рассредоточили свои возы по лесу, немцы бомбят лес. Воздушные волны треплют, вздымают нашу палатку, и кажется, что она вот-вот сорвется и полетит.

Но и налеты немецкой авиации не останавливают нашего наступления. Ударная группировка под командованием Лысенко около Несухеж окружает и полностью уничтожает два батальона эсэсовцев. Только один командир батальона успевает удрать на самолете. Гул артиллерийской стрельбы доносится к нам с запада. Наши отряды ведут бои на окраинах Ковеля. Ярость наших людей настолько велика, что тяжелораненые пытаются встать и продолжать сражаться. Умирающие на поле сражения продолжают кричать; «Вперед!»

Раненых подвозят к нашей палатке одного за другим.

Много ранений в ноги, в нижнюю часть туловища. Командиры по приказу Федорова накануне боя еще раз напомнили всем бойцам: окапываться, прибегать к укрытиям. Но партизаны в пылу боя забывают о всякой предосторожности, идут на врага во весь рост.

Несколько тяжелых ранений в голову. Вытекает мозг, а боец на операционном столе продолжает петь, кричать, ругаться. Он еще воюет с немцами.

Пятые сутки идут бои за Ковель. Около ста раненых прошло через нашу палатку. После операций тотчас же отправляем их в санях за восемьдесят километров в наш лагерь. Там их примет Кривцов. Свентицкий болен. Он кашляет, хрипит, каждую свободную минуту подходит греть руки около печурки. Меня тоже знобит. Меряем температуру – у Свентицкого 38,6, у меня 39,1. Аня и Лида заставляют нас принимать аспирин. Свентицкий шутит:

– Хорошо болеть, когда девушки так заботливо лечат.

Ночью спим на возах. Мороз около двадцати градусов. Полный месяц смотрит сквозь деревья. Снег искрится и хрустит под ногами. Первую ночь я лег на возу не раздеваясь и никак не мог уснуть. Владимир Николаевич Дружинин, бывалый партизан, посоветовал:

– Вы разденьтесь и разуйтесь, будет теплее. Сначала страшно, а потом под кожухом согреетесь…

В самом деле, когда снимаешь сапоги, раздеваешься до белья и завертываешься в овчинный кожух, можно согреться. Только ложиться страшно. Ложишься будто на иголки, а вставать, вылезать из-под кожуха на двадцатиградусный мороз – ох как не хочется.

Последнюю ночь на возу и под кожухом не могу уснуть. Дрожу, не в силах согреться. Наконец засыпаю тяжелым сном, с беспорядочными, бессвязными сновидениями. Мелькают во сне лица, искаженные болью. Вдруг громкий голос наяву произносит:

– Воны сплять!.. Подождить до утра, бо воны сплять.

Несколько незнакомых возов стоят цепочкой в отдалении. Боец охраны говорит с селянами. Георгий Иванович слезает со своего воза.

– Что за люди? Что такое?

– Это селяне «оттуда», из районов, занятых немцами, прорвались к нам.

– Четвертые сутки пробираемось до вас, – радостно, возбужденно говорят они. – Заслышали, у Ковеля пушки гремят, стали собирать вам помощь. По восьми селам собирали. Кто даст картопли, кто жменю муки. Люди рады бы дать больше, у самих нема, бо нимцы забрали подчистую усе. Кожухи забрали, свитки, люди сидят раздеты по хатам. Дожидаем вас, партизан, чи Червону Армию.

– Ось це больную привезли до ваших докторов.

На одном из возов лежала женщина с раздробленной, почерневшей рукой. Она вцепилась в немца, уносившего из ее хаты мешок картофеля, и немец избил ее, искалечил руку и грудь прикладом.

Светает. Женщину вносят в операционную. Один из возчиков, молодой селянин, робко подходит ко мне:

– Доктор, мы составили письмо до товарища Сталина. Можно переслать его в Москву?..

Косые, крупные, неумело написанные буквы разбегаются на листе серой бумаги:

 
Батьку ты наш ридный,
Не покинь нас, батьку, в цей пагубный час.
Мы до тебе линем, вирви нас з ярма,
Бо щвабська «культура» – то наша тюрма…
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю