412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Теннесси Уильямс » Желание и чернокожий массажист » Текст книги (страница 16)
Желание и чернокожий массажист
  • Текст добавлен: 13 мая 2026, 20:30

Текст книги "Желание и чернокожий массажист"


Автор книги: Теннесси Уильямс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 18 страниц)

Наконец Альма, потеряв надежду разбудить негра, подбежала к отцу. «Папа!» – произнесла она. Но старик даже не взглянул на нее. «Папа!» – повторила она еще раз, но он продолжал проповедь. Прихожане уже вовсю обменивались недоуменными взглядами и переговаривались. Одна полная старая дама, видимо, упала в обморок – двое стали ее обмахивать и дали понюхать какую-то жидкость. Альма с матерью испуганно переглянулись. Мать уже была готова сорваться с места, но Альма взглядом остановила ее. Она взяла сборник церковных гимнов и с такой силой ударила им по скамье, что поднялся столб пыли, а книга разлетелась. Священник остановился и удивленно посмотрел на Альму.

– Папа, сейчас пятнадцать минут первого, Генри заснул, а людям пора обедать, поэтому, ради Бога, заканчивай.

У Альмы была репутация тихой и скромной девушки, так что поступок этот произвел сенсацию во всей округе – ведь проповеди Татуайлера пользовались недоброй славой на многие мили. Альма, очевидно, радовалась тому вниманию, которое уделялось ей в последующие несколько месяцев. Это произвело на нее впечатление. Теперь она уже была не совсем той робкой девушкой, как прежде. Быть дочерью священника – не очень большое удовольствие. Молодые люди обычно обходили их дом стороной, потому что стоило им около него появиться, как они становились потенциальными объектами нападок Татуайлера. Юноша не имел никакого шанса поговорить с Альмой ни на крыльце дома, ни в его гостиной, если старик находился где-то рядом. Он был одержим мыслью, что Альма может пристраститься к курению, а курение – стоило только заняться им – первый, но необратимый, по его мнению, шаг к погибели.

– Если Альма будет курить, – говорил он жене, – я осужу ее с церковной кафедры, и пусть она тогда уходит из дома.

Каждый раз, когда он это повторял, мать Альмы начинала плакать, и ей становилось плохо, ибо была уверена, что каждая девушка, которую выгоняют из дома, сразу же попадает в «увеселительное заведение». Или – или – третьего не дано.

Альме уже около тридцати, и она все еще не замужем. Тогда же, через шесть месяцев после эпизода в церкви, спокойствию в доме священника пришел конец. Альма стала курить на чердаке, и мать об этом знала. В последние годы миссис Татуайлер понемногу седела, но после того, что она узнала, ее волосы побелели буквально за одну ночь. Конечно, она скрывала поведение дочери от мужа и даже не позволяла себе повысить на нее голос – ведь он мог услышать. Все, что она могла сделать, это оклеить дверь на чердак газетами – чтобы через щели не проникал дым; остановить Альму было уже невозможно; она сама признавалась, что курение захватило ее: сначала она курила два раза в день, а дальше – больше. Несколько раз старик возмущался, что в доме пахнет табаком, но он и представить не мог, что его дочь осмелится курить. Миссис Татуайлер и Альма чувствовали, что рано или поздно он узнает; вопрос состоял в том – придавала ли этому значение Альма. Однажды она спустилась вниз с сигаретой в зубах, и мать едва успела у нее ее вырвать, прежде чем увидел отец. Миссис Татуайлер стало дурно, но Альма даже не обратила на это внимание. Она вышла из дома, закурила сигарету и направилась в аптеку.

В скором времени должно было произойти неизбежное: кто-нибудь из соседей, увидев Альму на улице с сигаретой в зубах, – а в таком виде она теперь появлялась весьма регулярно, – обязательно рассказал бы священнику. Особенно старухи – они только этого и ждали. Видели, как в аптеке «Белая звезда» она заводила разговоры с продавцом, пила кока-колу, а между глотками затягивалась; точно так же, как те самые пресловутые школьницы, – легенды об их поведении передавались из поколения в поколение. Поэтому неудивительно, что однажды священник вошел к жене в спальню со словами:

– Мне сказали, что Альма курит.

Он произнес это притворно-спокойным тоном, и жена почувствовала, что падать в обморок еще рано. На это ее ума хватило, но как исправить положение – она не знала. И потому просто ответила:

– Да, но не знаю, что с ней делать. Это правда.

– Ты помнишь, что я сказал? – добавил муж. – Будет курить – пусть убирается!

– Ты хочешь, чтобы она попала в «увеселительное заведение»? – изумилась жена.

– Хочет – пусть идет, – священник был неумолим. – Но прежде получит то, что всю жизнь будет помнить.

Он ждал, пока, выпив в аптеке «Белая звезда» кока-колу и выкурив сигарету, Альма вернется домой. Как только она вошла, он отвесил ей такую оплеуху, что она до крови прикусила губу. Но Альма не смутилась и ответила отцу тем же. В аптеке она купила какой-то флакончик, и пока Татуайлер приходил в себя, поднялась с этим таинственным флакончиком, завернутым в коричневую бумагу, к себе в комнату. А когда снова спустилась, они увидели, что она обесцветила волосы перекисью водорода и напомадила губы. Мать вскрикнула и упала в обморок, потому что теперь было совершенно очевидно, куда собирается ее дочь. Непреклонность священника немедленно исчезла: он ухватился за руку Альмы и стал ее умолять не уходить. Но Альма перед самым его носом закурила и твердо сказала:

– Слушай, с этого дня я буду делать то, что считаю нужным, и не желаю, чтобы ты вмешивался!

Прежде чем окончился разговор, мать пришла в себя – это был ее самый глубокий обморок, но никто даже не попытался поднять ее с пола. «Альма, – позвала она слабым голосом. – Альма!» Потом попыталась позвать мужа, однако никто не обратил на нее внимания; поэтому ей пришлось встать самой и принять участие в разговоре.

– Альма, – сказала она, – дождись, когда твои волосы вновь потемнеют. С такими волосами из дома ты не выйдешь.

– Это ты так считаешь, – ответила Альма.

Она затянулась и, выпустив дым из ноздрей, вышла через дверь с бамбуковой занавеской; продефилировала по садовой дорожке и направилась в аптеку «Белая звезда», заказала там кока-колу и стала непринужденно болтать с продавцом. Его звали Хлам, и никто не знал, фамилия это или прозвище. Именно он и посоветовал Альме стать блондинкой. Хлам был моложе ее лет на десять, но женщин у него было больше, чем прыщей на лице. Можно было только удивляться, с какой быстротой Альма вошла в круг пассий Хлама. Вряд ли кто осмелился бы назвать эту блондинку темной лошадкой – теперь это была породистая беговая лошадь, преуспевшая на избранном поприще. В течение двух недель после того как она окрасилась, Альма прекрасно поладила с Хламом, ибо она знала, что на Франт-стрит есть немало «веселеньких местечек» помимо «увеселительных заведений», и Хлам тоже это знал. Кроме того, он не был единственным обладателем ее сердца. Были и другие претенденты – Альма могла выбирать. Теперь она постоянно отсутствовала по вечерам; украла ключи от отцовского «форда» и зачастила в соседние города – Лейкуотер, Сансет, Лайонс. На шоссе она подбирала мужчин, кутила с ними, объезжая все злачные места, и никогда не являлась домой раньше трех-четырех утра. Трудно было себе представить, как может человек выдержать такую нагрузку, но все объяснялось тем, что Альма вобрала в себя огромную энергию, которую передали ей поколения истинных верующих. Эту энергию можно было бы использовать по-разному, но всегда с сенсационным успехом. Альма пошла своим путем – и теперь уже остановить ее не могло ничто.

Дома дела шли неописуемо плохо. Говорили, что у матери случился инсульт и отец все время проводит в молитвах о ее здоровье. В этих слухах была доля истины. Что касается Альмы, то прихожане старшего поколения, знавшие о пристрастиях дочери, особого сочувствия к ней не проявляли. Было, правда, предпринято несколько шагов, чтобы умерить ее пыл; отец, например, как-то раз, когда она явилась домой совсем пьяной и завалилась на диване, забрал у нее ключи от машины, но у Альмы оказались запасные. Однажды вечером он запер гараж, но Альма влезла в окно, села за руль и, протаранив дверь, все равно уехала.

– Она помешалась, – причитала мать. – А все из-за перекиси – пропитала голову и отравила мозг.

Они прождали ее всю ночь напролет, но она так и не приехала. Делать в этом городе ей стало нечего, и вскоре они получили от нее открытку из Нового Орлеана, – она там прекрасно устроилась. «Не ждите, – писала она, – я ушла навсегда и никогда не вернусь!»

Шесть лет спустя во Французском квартале Нового Орлеана Альма была уже своей. Стояла она чаще всего на «Углу обезьяньих ужимок» и ловила мужчин. Для того чтобы весело проводить время в Квартале, работать в увеселительных заведениях было вовсе не обязательно, и она быстро это поняла. Кому-то может показаться, что Альма вела пустую и распутную жизнь, но если в качестве наказания за такую жизнь предназначалась смерть, то ей еще было до этого очень далеко. Собственно говоря, она брала от новой жизни все, безо всяких отрицательных последствий. Жила в свое удовольствие, вкусно ела и пила, – что еще надо для счастья? По утрам все ее лицо сияло и выражало невинность. Иногда, когда она была в комнате одна, ей представлялось, будто к ней пожаловал какой-то далекий предок либерального толка, который был не слишком доволен своей ветвью генеалогического древа; тогда она красилась и надевала любимую шляпу с пером.

Конечно, родители в Новый Орлеан и носа не казали, но однажды прислали к ней молодую замужнюю женщину, которой весьма доверяли.

Альма приняла ее в своей убогой комнате – «халупе» (чем она, собственно, и была), – которая находилась в самой захолустной части Бербон-стрит.

– Как поживаете? – поинтересовалась женщина.

– Что? – сделав невинные глаза, в свою очередь спросила Альма.

– Я хотела спросить, на что вы живете?

– О, – ответила Альма, – на то, что получаю.

– Вы хотите сказать, что живете за счет подарков?

– Да, почему бы нет? Я дарю – и мне дарят! – ответила Альма.

Женщина осмотрела комнату. Кровать не убрана и, кажется, не убиралась неделями. На двухконфорочной плите – гора немытых кастрюлек; в некоторых из них остатки еды покрылись плесенью. На зеркале, рядом с квитанциями из ломбардов, фотографии молодых мужчин: на лицах одних – обворожительные улыбки, другие нежно смотрят в пространство.

– Это фотографии ваших друзей? – спросила женщина.

– Да, – ответила Альма со счастливой улыбкой. – И друзей, и знакомых, и даже незнакомцев. Тех, кто приходит по вечерам.

– Ну уж этого я вашему отцу не скажу.

– Этому старому хрычу вы можете говорить все что угодно, – ответила Альма, закурила и выпустила дым ей в лицо.

Женщина еще раз обвела комнату взглядом и увидела в открытом шкафу летние платья – все со следами зелени на спине.

– Вы ездите на пикники? – спросила она.

– Да, но только не на те, что устраивает церковь, – ответила Альма.

Женщина хотела спросить что-то еще, но не могла собраться с мыслями, да и поведение Альмы не располагало к вопросам.

– Что ж, – сказала она наконец, – пожалуй, я поеду.

– Поторопитесь, – ответила Альма и не только не встала, но на женщину даже и не посмотрела.

Вскоре Альма узнала, что она беременна.

Не зная от кого, она родила сына и назвала его Джоном – по имени самого ее любимого мужчины, который недавно умер. Мальчик родился очень хорошенький, здоровый, со светлыми волосами, казалось, весь прямо светился.

С этого места история приобретает фантастические очертания, что, может быть, разочарует тех, кто привык к заурядному реализму.

Сына Альмы в Сейлеме, конечно бы, повесили. Его матери от «Девического кружка» тоже бы досталось, но ему – в первую очередь.

Он был настоящим потомком ведьмы. Уходил из дома полседьмого утра и возвращался поздно вечером, зажав в кулаках золото и драгоценности, которые пахли морем.

Альма, конечно, разбогатела, и тогда они поехали на север, где юноша превратился в нормального молодого человека и погоню за богатством прекратил. Казалось, юные забавы потеряли для него интерес – он о них и не вспоминал. Мать и сын, испытывая взаимное уважение, не докучали друг другу, – каждый занимался своим делом.

Когда пришел ее смертный час, Альма лежала и мечтала о том, чтобы сын вернулся домой, – он был в каком-то долгосрочном плавании. И вдруг кровать начала раскачиваться, как океанский корабль. И вот, словно Нептун из глубины океана, появился Иоанн Первый[87]. С рогом изобилия, с которого свисали водоросли. На его обнаженной груди и ногах – зеленоватый налет – такой обычно бывает на бронзовых статуях. Над кроватью он опустошил свой рог, и оттуда посыпались сокровища с затонувших испанских галеонов: покрытые илом рубины, изумруды, бриллианты, кольца, ожерелья из чистого золота, жемчужные бусы.

– Некоторые даже умирают не с пустыми руками, – сказал он.

И вышел, а Альма – следом.

Ее богатства достались «Дому безрассудных транжир». Когда сын-моряк вернулся домой, был воздвигнут памятник. Странный памятник. Три фигуры неопределенного пола сидели верхом на дельфине. Одна держала распятие, другая рог изобилия, а третья – эллинскую лиру. На боку ныряющей рыбы, гордого дельфина, было выгравировано странное имя, Бобо, – кличка той самой желтой птицы, которую дьявол и Благочестивая использовали в качестве посредника в своих махинациях.

ЖЕЛАНИЕ И ЧЕРНОКОЖИЙ МАССАЖИСТ[88]

С первых дней своего существования этот человек, Энтони Бернс, лишился чувства собственной значимости и возможности раскрыть себя как личность – по воле судьбы он то и дело оказывался в ситуации, когда не принадлежал самому себе, а являлся лишь частицей чего-то более крупного. В семье, где он рос, до него было пятнадцать детей, и ему внимания почти не уделяли. Учился он в самом крупном классе в истории школы. На работу поступил в самую крупную оптовую компанию в городе. Работа поглощала и его самого, и его время, но чувства удовлетворения он не получал. Гораздо уютнее, чем где-либо еще, ему было в кино. Он всегда покупал билет в последний ряд – там темнота окутывала и согревала его, и он чувствовал себя кусочком мяса в чьем-то большом горячем рту. Кино действовало на него успокаивающе и даже клонило в сон. С кино не могла сравниться даже собака Нэнни, которая действовала умиротворяюще, облизывая его всего, когда он возвращался домой, – кино было лучше. Во время сеанса рот сам собой раскрывался, а накопившаяся слюна вытекала из него; горести и заботы минувшего дня улетучивались, наступало приятное расслабление. За развитием событий в фильме он не следил, а просто смотрел на актеров. И не важно, что они говорили или делали. Он выделял тех, от кого исходило тепло, – словно они сидели рядом с ним в этом темном кинозале. Он любил их всех, кроме актеров с пронзительными голосами.

Робкому и застенчивому Энтони Бернсу нужна была постоянная защита, а обеспечить ее, увы, никто не мог.

Правда, определенной защитой ему могла служить его внешность, потому что в возрасте тридцати лет он выглядел ребенком, – даже взгляд и походка были детскими. Каждое движение Бернса, каждое слово и каждое выражение лица как бы говорили: мне очень неловко, что я пришел в этот мир и занимаю в нем принадлежащее другому место. Лишних вопросов он не задавал, знал только то, что требовалось, а о себе не ведал почти ничего, ни о себе, ни о своих желаниях. Желания в человеке играют большую роль, чем принято считать, и Энтони Бернс был этому наглядным подтверждением. Его сокровенное, но не осознанное желание было настолько велико, что поглощало его полностью, с головой, – словно огромное пальто, которое могло подойти Бернсу только в двух случаях: если пальто укоротят размеров на десять или если Бернс на столько же подрастет.

Греховность этого мира – в его необузданных страстях, в его несовершенствах, за которые расплачиваться приходится страданиями. В доме не возвели стену – потому что не хватило кирпичей; в комнату не завезли мебель – у домовладельца не хватило средств. Эти недоделки обычно замалчивают или покрывают. Человек без конца идет на какие-то компромиссы, придуманные специально для того, чтобы замазывать недостатки. Он чувствует, что и в нем самом есть нечто вроде невозведенной стены или немеблированной комнаты, и изо всех сил стремится наверстать упущенное. Обращение к творческому воображению, фантазии, к высоким целям искусства – все это служит единственной цели: замаскировать несовершенство человека. Да и насилие – будь то драка между двумя мужчинами или война между рядом стран – это бессмысленная компенсация за отсутствие в человеческой натуре чего-то очень важного. Но есть компенсация и другого рода, Она воплощена в принципе искупления – в добровольном подчинении насилию, исходя из того, что таким образом происходит очищение, искупление собственной вины. Именно этот жизненный путь избрал для себя Энтони Бернс, правда, интуитивно, не сознательно.

Теперь – в возрасте тридцати лет – он был на пороге открытия инструмента искупления. Как и все остальное в его жизни, это получилось неосознанно, как бы само собой.

Однажды субботним ноябрьским вечером он пошел после работы в дом с красной неоновой вывеской «Турецкие бани и массаж». В последнее время у него побаливала спина, и кто-то из коллег посоветовал ему попробовать массаж – все, мол, как рукой снимет. Можно легко представить, что одно лишь предложение обратиться к массажисту до смерти напугало Бернса – как бы сильно он ни желал избавиться от боли. Но нельзя забывать: когда желание постоянно соседствует со страхом, и никакой перегородки между ними нет, они становятся коварными противниками; желанию приходится изворачиваться; на этот раз – как и в некоторых случаях до этого – желание перехитрило своего противника, живущего с ним под одной крышей. При упоминании слова «массаж» желание активизировалось и оказало умиротворяющее воздействие на нервы Бернса; в итоге страх потерял бдительность и позволил Бернсу ускользнуть. Даже не осознавая, что делает, Бернс отправился в бани.

Бани находились в подвале гостиницы, прямо в центре деловой части города и являли собой маленький замкнутый мир. Таинственная атмосфера, которая там царила, казалось, была самоцелью. Сквозь овальное матовое стекло входной двери можно было различить тусклый мерцающий свет. Когда клиент входил, то попадал в лабиринт, где была масса всяких перегородок, коридоров, кабин, отделенных друг от друга занавесями, комнат с плотными дверьми, над которыми светились матовые колпаки ламп; и надо всем этим клубился туман и витал какой-то особый аромат. Все было под покровом таинственности. Тела клиентов, лишенные привычной одежды, заворачивали в похожие на палатки вздымающиеся простыни из белой ткани. Босыми ногами клиенты бесшумно ступали по влажному белому кафелю. Они были похожи на привидения, – с той лишь разницей, что дышали, – но их лица не выражали ровно ничего. Бродили туда-сюда – совершенно бесцельно.

В центральном проходе то и дело появлялись массажисты. Все они были неграми. Массажисты казались еще чернее и значительнее на белом фоне всего, что их окружало. Вместо простыней на них были свободные хлопчатобумажные шорты, и ходили они по коридорам, источая силу и решительность. Казалось, только они здесь и властвовали. Говорили громко и уверенно, не снисходя до вежливого шопота клиентов, обращавшихся к ним с различными вопросами. Да, здесь они были хозяевами и, чтобы ни у кого не оставалось сомнений, с такой легкостью и силой раздвигали белые занавески кабин своими огромными черными ладонями, что казалось – с аналогичной легкостью они могут поймать молнию и вновь забросить ее на облака.

Перед входом в банное заведение Энтони Бернс задержался – теперь он колебался больше, чем когда-либо. Но как только он вошел в дверь с матовым стеклом, его судьба определилась; от него больше не требовалось ничего – ни особых действий, ни проявлений воли. Заплатил два пятьдесят за баню и массаж – и с этого момента должен следовать инструкциям и полностью отдать себя во власть массажиста. Через несколько секунд к Бернсу подошел негр, повел его по коридору, затем они свернули за угол и вошли в свободную кабину.

– Раздевайтесь, – произнес негр.

Негр уже почувствовал, что в этом клиенте есть что-то необычное, а поэтому не ушел из зашторенной кабины, а прислонился к стене и стал смотреть, как Бернс раздевается, подчиняясь его указаниям. Будучи белым, Бернс отвернулся от негра и начал как-то неуклюже снимать темную зимнюю одежду. Раздевание заняло довольно много времени, не потому что он нарочно делал все медленно, а потому что впал в какое-то странное сонное состояние. Отсутствующим взглядом он смотрел на свою одежду; руки и пальцы, казалось, ему уже не принадлежали; они стали горячими и онемели, словно стоящий позади человек, управляющий его действиями, крепко их сжал. Наконец Бернс разделся донага и медленно повернулся к массажисту, однако глаза чернокожего гиганта, похоже, не смотрели на него. И все же в них что-то сверкнуло – чего не было раньше, – словно искристая влага на мокром угле.

– Держите, – сказал негр и протянул Бернсу белую простынь.

Маленький человечек с благодарностью завернулся в гигантскую грубую ткань и, аккуратно придерживая ее над своими белыми, почти женскими ногами, пошел за негром по еще одному коридору из белых шелестящих штор к входу в сауну – комнату со стенами из непрозрачного стекла. Там проводник покинул его. Стены глухо стонали, пока комнату заполнял пар. Он клубился вокруг обнаженного тела Бернса, обволакивал его жарой и влагой, будто Бернс попал в гигантский рот; он ждал, что его сейчас одурманят и растворят в этом горячем белом паре, который со свистом вылетал из невидимых скважин.

Через некоторое время массажист вернулся. Отдав какое-то невнятное приказание, он повел дрожащего Бернса в кабину, где тот оставил свою одежду. Пока Бернс был в сауне, сюда привезли белый стол на колесах.

– Ложитесь, – приказал негр.

Бернс повиновался. Чернокожий массажист смочил тело Бернса каким-то спиртовым раствором – сначала налил на грудь, потом на живот и бедра. Жидкость растеклась по всему телу и стала жечь, словно Бернса укусило какое-то насекомое. Он поймал воздух ртом и, почувствовав дикую боль в паху, скрестил ноги. В это время, без предупреждения, негр поднял огромную черную ладонь и со страшной силой опустил ее на середину мягкого живота Бернса. Горло у маленького человечка перехватило, и несколько секунд он не дышал.

Но вслед за потрясением пришло и удовольствие. Оно разлилось по всему телу и наконец дошло до паха. Бернс не осмеливался туда взглянуть, но чувствовал: негр знал, что добился результата. Черный гигант заулыбался.

– Надеюсь, не слишком сильно? – спросил он.

– Нет, – ответил Бернс.

– Перевернитесь, – приказал негр.

Бернс попытался перевернуться, но приятная, упоительная усталость не позволила ему это сделать. Тогда негр засмеялся и перевернул его за талию с такой легкостью, словно подушку. А потом начал обрабатывать плечи и ягодицы ударами, сила которых все возрастала. Возрастала сила ударов – росла и боль, но Бернсу становилось все жарче и приятнее. И вот наконец он впервые на вершине блаженства – тугой узел в паху мгновенно развязался, дав свободу потоку тепла.

Так совершенно неожиданно у человека проявляется заветное желание. И стоит ему проявиться – надо подчиниться, принимать все как должное и не задавать вопросов. Очевидно, именно для этого и был рожден на белый свет Бернс.

Этот «белый воротничок» начал приходить к чернокожему массажисту снова и снова. Вскоре они достигли взаимопонимания относительно того, что Бернс нуждается в искуплении и что массажист как нельзя лучше подходит для этого. Негр ненавидел тела белокожих, потому что те оскорбляли его достоинство. Он любил смотреть, как они, обнаженные, распластанные, лежат перед ним, любил с силой вонзать свой кулак или ладонь в их немощную плоть. Ему с трудом удавалось сдерживаться – очень хотелось разойтись и пустить в ход всю силу. Но сейчас на орбиту его страстной любви вышел подходящий объект. В этом «белом воротничке» он нашел все, что искал долгие годы.

И даже когда чернокожий гигант отдыхал, когда сидел в глубине заведения, курил или ел шоколад, образ Бернса все время возникал в его сознании: голое белое тело с алыми рубцами, оставленными им от злости. Шоколад не доходил до рта, а на губах появлялась мечтательная улыбка. Гигант любил Бернса, а Бернс обожал гиганта.

На работе Бернс стал рассеянным. Печатая какое-нибудь важное распоряжение, вдруг откидывался на спинку кресла, и перед его мысленным взором вставал чернокожий гигант. Тогда он улыбался, пальцы расслаблялись, и руки падали на стол. Иногда подходил босс и делал ему замечание:

– Бернс! Бернс! О чем вы мечтаете?

Зимой сила ударов массажиста, хотя и нарастала, была еще терпимой, но настал март и сдерживаться – совершенно неожиданно – стало уже невозможно.

Однажды Бернс ушел из бани с двумя сломанными ребрами.

Каждое утро он все медленнее ходил на работу, прихрамывая и стеная от боли; но пока еще ему удавалось объяснять свое болезненное состояние ревматизмом. Как то раз босс спросил, что же он предпринимает, чтобы поправить здоровье. Бернс ответил, что ходит на массаж.

– Но, по-моему, – сказал босс, – вам от него только хуже.

– Нет, – возразил Бернс, – напротив, мне гораздо лучше.

В этот вечер он пошел в бани в последний раз.

Первой жертвой оказалась правая нога. Удар, который сломал конечность, был таким жестоким, что Бернс не мог не заорать. Крик услышал управляющий и вбежал в кабину.

Бернс лежал на краю стола и блевал.

– Господи, – воскликнул управляющий, – что тут происходит?

Чернокожий гигант пожал плечами.

– Он сам просил ударить его посильнее.

Управляющий посмотрел на Бернса и увидел спину, сплошь покрытую синяками.

– Тебе тут что, джунгли? – вскричал управляющий.

Чернокожий гигант снова пожал плечами.

– Убирайся отсюда к чертовой матери! – заорал управляющий. – Забирай с собой своего ублюдка – и чтобы я вас здесь больше не видел.

Чернокожий гигант бережно поднял потерявшего сознание партнера и понес домой, в ту часть города, где жили только негры.

Их страсть длилась еще неделю.

Конец наступил на исходе Великого поста, перед Пасхой. Недалеко от дома чернокожего гиганта находилась церковь, и сквозь открытые окна доносились страстные проповеди местного священника. Каждый день он снова и снова читал прихожанам о смерти Человека на кресте. Священник точно не знал, чего желает, так же как прихожане, которые стонали и плакали перед ним. Участвовали в массовом искуплении.

То здесь, то там приносились жертвы. Одна женщина демонстрировала всем рану на обнаженной груди, другая перерезала себе вены.

– Страдайте! Страдайте! Страдайте! – призывал священник. – Господь Бог был распят на кресте за грехи мира! Его через весь город вели на Голгофу, давали пить уксус с губки, вбили пять гвоздей в тело. Когда Он проливал кровь на кресте, то был Розой Мира!

Прихожане не могли дольше оставаться в церкви – они высыпали на улицу и в экстазе стали рвать на себе одежду.

– Все грехи мира прощены! – кричали они.

На протяжении всей этой церемонии искупления чернокожий массажист завершал свою работу над Бернсом.

В его комнате – камере смерти – все окна были открыты.

Занавески выскакивали из рамы, как белые языки; казалось, улица истекла медом, и они жаждали облизать ее всю. В квартале позади церкви загорелся дом. Стены рухнули, поднялось золотистое зарево, воздух был пропитан гарью. Пожарные машины, лестницы и мощные шланги были бессильны перед очистительным огнем.

Чернокожий массажист наклонился над своей почти бездыханной жертвой.

Бернс что-то прошептал.

Гигант кивнул.

– Знаешь, что делать? – спросила жертва.

Гигант кивнул.

Он поднял тело, которое едва не рассыпалось, и осторожно положил на чисто вытертый стол.

И начал его пожирать.

Двадцать четыре часа ушло у гиганта на то, чтобы обглодать все до последней косточки.

Когда он завершил трапезу, небо расчистилось, служба в церкви окончилась, дым рассеялся, пепел осел, пожарные уехали, и улица медом больше не текла.

Вернулось спокойствие, и возникло ощущение, что дело сделано.

Белые обглоданные кости, оставшиеся от Бернса после искупления, были сложены в мешок и в трамвае отвезены на конечную станцию.

Там массажист вышел на безлюдный пирс и выбросил содержимое мешка в тихое озеро.

Когда он вернулся домой, то спросил себя, получил ли он удовлетворение.

– Да, конечно, – ответил он себе. – Сейчас – полное!

Потом в тот мешок, где были кости, он сложил личные пожитки, а также красивый темно-синий костюм, несколько жемчужинок и фотографию Энтони Бернса в возрасте семи лет.

И поехал в другой город, где снова нашел работу массажиста. И там – за матовой дверью, в кабинах с белыми занавесками – стал спокойно ждать, пока судьба пошлет ему кого-нибудь еще, кто так же, как и Энтони Бернс, хотел бы искупления.

А тем временем все население земли, – едва ли осознавая это, – медленно извивалось и корчилось под черными пальцами ночи и белыми пальцами дня; скелеты превращались в прах, а плоть – в тлен; и так же медленно – в муках – рождался ответ на невероятно сложный, проклятый вопрос: спасение в совершенстве.

СТРАННЫЕ ПРОИСШЕСТВИЯ В ДОМЕ ВДОВЫ ХОЛЛИ[89]

Вдова Изабел Холли была квартирной хозяйкой. Как она ею стала, Изабел и сама вряд ли знает – просто, наверное, так получилось, как и все остальное; ведь долгое время она считала, что живет в этом доме лишь как невеста. За несколько лет ее жизни произошел ряд событий, самым печальным из которых стала смерть мужа. Несмотря на то, что покойный мистер Холли, имени которого теперь она уже не помнила, оставил ей приличное наследство, Изабел считала необходимым время от времени предоставлять дом на Бербон-стрит в распоряжение «платежеспособных гостей». Но в последнее время платежи стали настолько нерегулярными, что гостей смело можно было считать иждивенцами; к тому же их стало меньше. Когда-то постояльцев было много, но сейчас в доме жили только трое: две старые девы средних лет и холостяк на девятом десятке. И при этом не очень между собой ладили. Когда они встречались на лестнице, или в холле, или у дверей ванной, то постоянно разгорался какой-нибудь спор. Задвижка на двери в ванной всегда была сломана: ее чинили, а потом ломали снова. В доме перебили всю стеклянную посуду, и миссис Холли пришлось давать жильцам алюминиевую; и хотя предметы из этого материала несомненно прочнее, для жильцов алюминий оказался опаснее: то и дело кто-нибудь из них выходил утром в холл с перевязанной головой, разбитыми губами или же синяком под глазом. При такой жизни можно было предположить, что кто-нибудь, хотя бы один из них, съедет, но такое предположение оказалось бы в корне неверным. Словно пиявки, они присосались к своим сырым и зловонным комнатам. Каждый из них что-то собирал: пробки от бутылок, спичечные коробки или оберточную бумагу, и по величине складов этих предметов у покрытых плесенью стен их спален можно было судить о том, как долго они здесь живут. Трудно сказать, кто из них был наиболее нелюбимым, но холостяк на девятом десятке явно смущал женщину такого благородного происхождения, каковой считала себя Изабел Холли и каковой она, несомненно, была.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю