412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Теннесси Уильямс » Желание и чернокожий массажист » Текст книги (страница 14)
Желание и чернокожий массажист
  • Текст добавлен: 13 мая 2026, 20:30

Текст книги "Желание и чернокожий массажист"


Автор книги: Теннесси Уильямс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)

Она встала, дрожь пробежала по телу и, чтобы не упасть, оперлась о стол.

Наступила мертвая тишина. Когда она заговорила вновь – в ее голосе появились тревожные нотки. Она, наконец, начала понимать, что случилось – что стало с человеком, который был ее мужем.

– Вы помните – вы должны ее помнить! – эту историю Лайлы и Джекоба?

Она попыталась найти ответ в его глазах, но они не выражали ничего, кроме недоумения. Наконец он сказал:

– Знакомая история. По-моему, я про это где-то читал. Кажется, что-то из Толстого.

Из своего укрытия между полками я услышал звон металла, – должно быть, на пол что-то упало. А потом – шум: спотыкаясь и натыкаясь на столы и полки, она, очевидно в слепом оцепенении, побежала прочь. Я закрыл глаза, боясь увидеть ее лицо, – наверное, на нем был написан ужас. И открыл их только тогда, когда за ее спиной захлопнулась дверь. Я посмотрел на сидящего за столом человека: он закрылся огромной книгой и с привычным, страшным спокойствием снова погрузился в чтение. Его жена к нему вернулась и вновь ушла. Какая-то фантасмагория, какой-то сон, подумал я, и тут увидел на полу тяжелый темный предмет. Это был тот самый ключ – ключ от книжного магазина.

АНГЕЛ В АЛЬКОВЕ[81]

Подозрительность – профессиональная болезнь домовладелиц, и от долгого общения с ними у меня возникло смутное чувство вины, от которого я, наверное, никогда не избавлюсь. Первую травму нанесла мне хозяйка, у которой я снимал квартиру во Французском квартале Нового Орлеана; в то время мне едва исполнилось двадцать. Эта женщина была само воплощение подозрительной домовладелицы. У нее имелась своя комната, но она предпочитала спать на скрипящей раскладушке в нижнем холле, так чтобы никто из жильцов не мог войти или выйти ночью из дома без ее разрешения. Но когда я окончательно съехал, то обманул старуху. Связал пару простыней, прикрепил к балкону и спустился по ним на улицу. И был уже далеко по пути на Запад, когда она обнаружила, что я ее провел.

В нижнем холле ее дома на Бербон-стрит вообще не было света. Пробираешься ощупью, с отвращением дотрагиваясь до мокрых, потрескавшихся стен, пока наконец дойдешь до лестницы или двери. Ни к тому, ни к другому нельзя было попасть без препон со стороны старухи. Она, словно привидение, подпрыгивала на скрипучей железной койке, садилась и задавала один и тот же вопрос: «Кто там?» Если она не узнавала жильца или ей казалось, что кто-то хочет сбежать, не заплатив, или привести кого-то для телесной услады, зажигалась спичка и горела несколько секунд. В ее таинственном мерцании, скосив глаза, она смотрела на вас до тех пор, пока подозрения не рассеивались. Тогда она снова плюхалась на кровать, под кипу старых влажных одеял, и, если вы поднимались не слишком быстро, до вас доносился поток хриплых ругательств, таких отборных, какие не снились и самому последнему забулдыге нашего квартала.

То была женщина параноической подозрительности, ну а в отношении меня ее подозрительность вообще не знала границ. Нередко по утрам она входила в мою комнату с газетой в руках и читала вслух о каком-нибудь преступлении в Квартале. Прочитав, испытывающе на меня смотрела, надеясь обнаружить появившееся виноватое выражение на моем лице; и я почти всегда лишь усиливал ее подозрения – краснел, как маков цвет, и не выдерживал ее взгляда. Уверен, что она повесила на меня кучу преступлений и только ждала более очевидного повода, чтобы обратиться в полицию, где ее кузен, как она предупредила, служил в должности капитана.

В защиту домовладелицы надо сказать, что она была жертвой беспардонности. Никто из ее жильцов вовремя не платил. Некоторые жили целыми месяцами и кормили ее лишь обещаниями. Одной из таких неплательщиц была вдова по фамилии миссис Уэйн, пожалуй, самая хитрая из всех приживал. При этом жульническим путем она умудрялась получать от хозяйки подарки. Ее богатством был ее язык. Она изумительно умела рассказывать ужасно страшные или непристойные истории. Как только чуяла, что где-то готовят, то вылетала из своей комнаты с белой в голубую крапинку тарелкой и так бережно прижимала ее к груди, словно это был кружевной веер. Без сомнения, она всегда была полуголодной, и запах пищи возбуждал ее, как мощный наркотик, – щебетанье в этих случаях отличалось особым великолепием. Она стучала в дверь, откуда доносился соблазнительный запах, и входила прежде, чем раздавался хоть какой-то ответ. Язык уже работал вовсю с самого порога; даже грубостью – какой бы она ни была – остановить ее было нельзя. Можно было бы только вытолкать силой. Эта пожилая женщина обладала редким умением обращать свои недостатки себе же на пользу: даже неприятный запах изо рта был частью ее шарма. Я взирал на такие спектакли с долей восхищения – героическая жизненная стойкость вдовы очень подкупала.

Сам я у себя в «голубятне» никогда не готовил и встречал миссис Уэйн на хозяйкиной кухне лишь в тех случаях, когда зарабатывал себе на ужин, сделав что-нибудь по дому. Домовладелица не была полностью свободна от чар миссис Уэйн – ее рассказы были, безусловно, захватывающими. Но как только хозяйка ставила сковородку на плиту, она всегда отпускала реплику: «Если эта сучья дочь учует запах еды, – никакой дикий зверь ее не остановит!»

За прошедшие с той поры восемь лет люди с такими характерами исчезли, земля поглотила их, а стены вобрали в себя их рассказы, словно влагу. Несомненно, старая миссис Уэйн с ее разбитой утварью сделала однажды протестующий жест и почила вечным сном, а я не уверен, что с ее уходом мир не потерял такого же гениального рассказчика, какими были когда-то Бодлер или Эдгар По. Ее любимые сюжеты – смерть друзей или родственников, последние часы которых ей довелось наблюдать; от ее внимательного глаза или уха не укрылось ни одной значительной детали агонии. Талант рассказчицы переносил действие на кухню хозяйки; я слушал с ужасом; от ужаса мне становилось плохо; тем не менее рассказ до такой степени завораживал, что я не затыкал уши и не думал о том, что потеряю аппетит к ужину, заработанному тяжелым трудом. Хозяйка тоже становилась завороженной. Постепенно признаки недоверия и протестующие жесты уступали место такому нездоровому удовольствию, что челюсть отвисала, а изо рта текли слюни. Взгляд, обычно острый, размягчался, туманился. Во время этого рассказа миссис Уэйн с прижатой к груди тарелкой постепенно, зигзагами, приближалась к заветной плите; и так увлекательны были ее истории, что, даже когда она поднимала крышку кастрюльки и накладывала себе в тарелку ее содержимое, – несмотря на то, что хозяйка пристально наблюдала за ней, – она не встречала никаких помех. И только когда несчастный герой рассказа наконец погибал – его глаза вываливались из орбит и зловонные испражнения насыщали постельное белье, – только тогда гипноз ослабевал, и слушатели наконец начинали осознавать, что происходит за пределами нарисованной картины – на кухне.

Но к этому времени миссис Уэйн уже успевала с волчьим аппетитом очистить тарелку и становилась поближе к двери: на случай если хозяйка выйдет из ступора, вдова была готова мгновенно исчезнуть.

В этом старом доме то царила мертвая тишина, то высокие покрытые штукатуркой стены набатом гудели от злобных голосов: скандалили из-за того, кому первому идти в туалет, обвиняли друг друга в воровстве, угрожали выселением. В моей «голубятне» не было двери, только потрепанная занавеска, которая, конечно, не могла служить мне защитой от частых проявлений людской гнусности. Оштукатуренные стены моей комнаты были разрисованы красно-зелеными пунктирными линиями. Окно располагалось в алькове. Оно едва заметно освещалось по ночам. Под ним стояла низенькая скамейка. Раз за разом, когда темнело, там появлялась какая-то непонятная серая фигура и садилась на эту скамейку в алькове. Фигура казалась нежной и грустной и напоминала ангела или престарелую мадонну – божьего одуванчика. Чаще всего это происходило зимними ночами, когда с неба лениво падали капли дождя; туч бывало слишком мало, и они не могли разлучить город с луной. Мне всегда казалось, что Новый Орлеан и луна прекрасно понимают друг друга, словно выросшие вместе сестры, которым для общения требуются теперь лишь безмолвные взгляды. Лунная атмосфера этого города возвращала мне силы всякий раз, когда энергия, с которой я носился по куда более шумным городам, истощалась и возникала потребность в отдыхе, уединении. Как только я получал глубокую психическую травму, ощущал потерю или терпел неудачу, то возвращался в этот город. И в такие периоды мне думалось, что я принадлежу только ему и никому другому в этой стране.

Во время первого приезда в Новый Орлеан никаких писательских достижений у меня еще не было, и я уже смирился с неизвестностью и неудачами. Выработал в себе религию терпения, а отчаяние тщательно скрывал. Ночи действовали успокаивающе. Когда гасили фонарь, состоявший из одной голой лампы, все зримое исчезало, и оставался виден лишь альков в узком углублении стены над Бербон-стрит, – мне чудилось, что я перехожу в некое состояние, не имеющее изнуряющей связи с внешним миром. Некоторое время альков пустовал – это была лишь ниша, куда проникал тусклый свет. Но после того, как я уносился куда-нибудь в своих мечтах или предавался воспоминаниям, а затем снова поворачивался, чтобы посмотреть в том направлении, туда бесшумно входила прозрачная фигура, садилась на скамейку под окном и начинала на меня пристально смотреть. И я засыпал. Ее руки были сложены на коленях, а глаза глядели добрым немигающим взглядом – именно такой был у бабушки во время приступов болезни, когда я обычно приходил в ее комнату, садился у постели и собирался что-то сказать или положить свою руку на ее, но не мог сделать ни того, ни другого, зная, что, если такое случится, я расплачусь, и это причинит ей куда больше вреда, чем болезнь.

Эта серая фигура всегда появлялась в алькове за несколько секунд до моего погружения в сон. И как только я замечал ее, то успокаивался и говорил себе: «О, вот-вот я освобожусь от всего этого, все исчезнет и вернется только утром…»

В одну из таких ночей ко мне в комнату пожаловал более земной гость. Я проснулся оттого, что почувствовал в постели тепло, но не свое; открыл глаза и увидел, что надо мной склонился человек. Тогда я вскочил и чуть не заорал, но руки гостя со всей страстью меня удержали. Он прошептал свое имя – это был больной туберкулезом молодой художник, который жил за стенкой. «Я хочу, хочу», – шептал он. Тогда я вновь лег и позволил ему сделать с собой то, что он хотел. Когда все было кончено, он, не говоря ни слова, встал и ушел. И скоро я услышал, как он кашляет у себя и что-то бормочет. Чувства с обеих сторон еще не остыли, но все же немного погодя я понял, что мои глаза закрываются, и сосредоточился на алькове. Да, она снова там сидела. Интересно, видела ли она то, что произошло, и как она относится к подобным мужским забавам. Но, вроде бы, ничего не случилось. Невесомые, сплетенные руки спокойно лежали на бесцветном платье, прикрывавшем колени, холодные серые глаза на беломраморном лице были неподвижны, как у статуи. Я понял, что она приняла это как должное, – не осуждая и не одобряя, – и закрыл глаза.

Некоторое время спустя художник оказался вовлеченным в возмутительную сцену с хозяйкой. Его болезнь вошла в последнюю стадию, он все время кашлял, но все же умудрялся работать. За углом, на Тулуз-стрит, в «Двух попугаях», делал моментальные наброски. Никому и ничему не верил. Жил в мире, который был ему безжалостно, до крайности враждебен; к нему никто и никогда не заходил, больше, чем на то время, которое требовалось для удовлетворения безумной страсти. Упорно боролся со смертельной лихорадкой, будоражившей все нервы. Изобретал различные способы, чтобы убедить себя, что не умирает. Одним из доказательств его силы и энергии была война с клопами – он вел ее по ночам. Кричал, что они живут у него в матрасе, и каждое утро демонстрировал хозяйке следы укусов – их становилось все больше и больше. Старуха не верила. В конце концов однажды утром он повел ее к себе в комнату, чтобы показать простыню.

Я слышал, как он хрипло дышал, пока старуха переворачивала все в углу, где стояла его постель.

– Ну, – проворчала она, – ничего я не нашла.

– Господи, – ответил художник, – да вы же ослепли!

– Хорошо, показывайте! Так что там на постели?

– Да посмотрите же! – кричал художник.

– На что?

– На это кровавое пятно на подушке.

– Ну и что?

– Я здесь убил клопа – вот такого, с ноготь!

– Еще чего! – возмутилась хозяйка. – Это вы тут харкали кровью!

Наступило молчание – слышалось лишь еще более хриплое дыхание художника. Его тон, когда он снова заговорил, резко повысился.

– Да как ты смеешь, черт тебя возьми, такое говорить!

– Ой-ой-ой, а то ты никогда кровью не харкал!

– Нет, никогда! – закричал он.

– А вот и да – все время харкаешь! Видала, как ты харкал на лестнице, в холле и на полу здесь, в спальне. Следы крови повсюду, куда ходишь. Как цыпленок, которому отрубили голову. Плюешь, харкаешь, распространяешь заразу. Но это еще не самое худшее!

– Ну, – закричал художник, – давай, ври дальше. Какими еще помоями ты меня обольешь?

– Помои – не помои, а про твои делишки – все знают.

– Убирайся вон! – закричал он.

– Я у себя дома, – ответила она, – и могу говорить, что хочу и где хочу. И всех этих извращенцев у себя в квартале я прекрасно знаю, недаром живу здесь и сдаю комнаты уже десять лет. Подонки, пьяницы и дегенераты – вот с кем приходится общаться. Но ты – самый худший, и так считаю не только я, но и в «Двух попугаях» тоже. О твоем состоянии давно уже все говорят на твоей работе. Стоишь со своим мольбертом, а потом после тебя каждый вечер делают основательную дезинфекцию. Управляющий в ужасе, все только и мечтают, чтобы ты там больше не появлялся. Тебе не говорят об этом, потому что жалеют. Одна официантка сказала мне, что несколько посетителей ушли, так и не заплатив, потому что ты стоял рядом с их столиком и плевался. Вот так, и там ты тоже всем опротивел.

– Вранье!

– Клянусь Богом, мне кассирша сказала!

– Я тебе сейчас как врежу!

– Давай-давай!

– Разобью твою наглую рожу!

– Давай, попробуй! А у меня племянник – капитан полиции. Только тронь – и сразу же загремишь в тюрьму. А там уж по твоей спине дубинка погуляет!

– Я сейчас тебе шею сломаю!

– Угу, только сначала сам смотри не сломайся!

– Нет, ты у меня дождешься, – он начал задыхаться. – Скоро тебя найдут с ножом между ребер!

– И кто это сделает, ты? Ха-ха! Скорее ты сдохнешь – и прямо на улице, в канаве! Отправишься в морг – и никто не придет за твоим жалким трупом. Его кинут на баржу и сбросят в реку. И чем раньше – тем лучше, я так считаю. Проку от тебя никакого, только всем опротивел! Ты не имеешь права представать перед здоровыми людьми. Отправляйся в благотворительную больницу в Сент-Винсенте. Там место для доходяги, который уже не в себе, а только кричит, что у него клопы на подушке! Ха! Клопы! Сам ты клоп – забрызгать кровью все мои простыни! Это ты, а не клопы разносишь заразу по «Двум попугаям», так что с содой потом отмывать приходится! От тебя, а не от клопов бегут посетители, даже не заплатив по счету! И начальству осточертел ты, а не клопы! И если в самое ближайшее время ты оттуда не уберешься, тебя вышвырнут! Я тоже не собираюсь держать тебя. Особенно после твоих угроз и сцены, которую ты сейчас закатил. Поэтому собирай свое старье, грязные платки, бутылки и к полудню – чтобы тебя здесь не было! Или, клянусь Богом, Иисусом Христом, все, что здесь к этому времени останется, полетит прямо в печь! Длинной палкой придется все собирать и бросать в огонь – ведь ни до чего и дотронуться нельзя!

Художник выбежал из комнаты. Было слышно, как он спустился по лестнице и выскочил из дома. Я подошел к окну в алькове и смотрел, как он, шатаясь, бежит по улице. Он был в бешенстве. Из китайского ресторана вышел официант и схватил его за руку, какой-то пьяный вывалился из бара и стал успокаивать. А он все рыдал, и жаловался, и ходил из одной двери в другую, пока пьяница не затащил его в какой-то бар.

Хозяйка и старая негритянка, которая здесь убиралась, вытащили его матрас во двор, бросили в канаву, подожгли и, отойдя на несколько метров, стояли и смотрели, как он горит. Хозяйке мало было сжечь его – она произнесла по этому поводу длинную эмоциональную речь.

– Я его сжигаю не из-за клопов! – кричала она. – Я сжигаю этот матрас, потому что там зараза. На нем спал ублюдок-туберкулезник и еще врал мне, что здоров!

И продолжала в том же духе, пока матрас не сгорел, и даже после этого не могла остановиться.

Затем старую негритянку послали в комнату художника забрать вещи. Пошел дождь, и несмотря на протесты хозяйки, негритянка сложила их во дворе под банановое дерево, накрыла линолеумом, а сверху положила несколько кирпичей – чтобы ветром не сдуло.

На закате художник вернулся. Я слышал, как он кашлял, с одышкой, под дождем, видел, как собирал вещи из-под живописного желто-зеленого зонтика – бананового дерева. Казалось, что он говорил о несчастьях, которые сыпались на его голову с того дня, когда он появился на свет; но под конец осталась только одна жалоба – он горевал по потерянной красивой расческе.

– О, Господи, – бормотал он, – даже расческу украла, такая была расческа, мать мне ее подарила, из панциря черепахи, с серебряной ручкой и жемчугами. И надо же, исчезла, она ее украла, расческу моей матери!

Но наконец или расческа нашлась, или поиски прекратились, но так или иначе, он замолк. В доме на Бербон-стрит установилась звенящая тишина – дневной свет и дождь закончили на сегодня свои дела. А у себя в комнате я различал лишь светящийся циферблат часов и серые туманные очертания алькова – вот все, что оставалось для меня в видимом мире.

На этом эпизоде практически закончилась моя жизнь в доме на Бербон-стрит. Прозрачный серый ангел в алькове больше не появлялся, и я засыпал без благословения. А потому я решил отсюда уехать; подумал, что ангел – тактичная старая женщина – мягко посоветовала мне уезжать, и если мы когда-нибудь снова с ней встретимся, то это будет в другом месте и в другое время. Но пока оно еще не наступило.

КРАСНОЕ ПОЛОТНИЩЕ ФЛАГА[82]

Проснувшись, она сразу же почувствовала, что земное притяжение, которое неделями приковывало ее к постели, за ночь таинственным образом ослабло. Воздух перестал быть тяжелой оболочкой, окутывавшей ее, а наполнился невидимыми глазу электрическими зарядами. Стеклянные предметы играли на солнце. И ее тело вновь обрело энергию.

Машинально потянулась к стоящему у постели телефону, желая кому-нибудь позвонить, но в ушах неприятно зазвучали голоса нескольких знакомых, и ей не удалось выделить ни одного, с кем захотелось бы поговорить. Нет, ни с кем она не могла поделиться легкостью сегодняшнего утра. Кто из них может сказать: «Да, я знаю, что ты имеешь в виду, понимаю, о чем ты говоришь. Сегодня утром воздух – другой!»?

Потому что в мире существует заговор тупиц: глобальный план с целью не допустить возрождения духа – ведь он станет противостоять механической действительности. А потому сделай свой взлет невидимым. Увидят – ухватят, заставят спуститься и оставаться внизу – на их уровне. Не хочешь этого – взлетай сразу выше!

Положила трубку и села на край постели. Слегка покачнулась, но не от слабости, а от этого удивительного недостатка притяжения. Так вот, значит, в чем дело: а ведь до сегодняшнего утра она не понимала причины своей болезни. Значит, вся эта тяжесть, усталость и слабость шли оттого, что человека, нуждавшегося в естественной свободе, заставляли носить одежду, убивавшую в нем личность.

Подошла к шкафу. В нем висели платья скромных расцветок и фасонов – тот же стиль, чтобы как можно тщательнее скрывать, как можно глубже прятать рвущуюся на свободу душу. Она вела подпольное существование не только потому, что работала в подвале известного хозяйственного магазина под всевидящим оком мистера Мэйсона и бесчисленных посетителей, которые приковывали ее к прилавку, так же как впоследствии она приковала себя к постели; но еще и потому, что она не верила своему внутреннему голосу, который говорил: «Истины еще никто не высказал!»

Могла ли она ее высказать?

Можно прибегать к слову, а можно пользоваться и символами речи. Против первого ее настроил телефон, а посмотрев на зимнюю одежду – висящие на вешалках пальто и дубленку, – она решила, что ее революция начнется с одежды: отныне она будет носить только яркое.

Отошла от этого отделения шкафа и подошла к тому, где хранилась более легкая одежда для более теплых сезонов. Открыла – и от разочарования ей стало дурно: там только платья, давно вышедшие из моды и пахнущие нафталином.

Захлопнула шкаф, схватив первое попавшееся.

Сейчас нужно обязательно надеть что-то новое…

Сбросила халат и, дрожа от холода, встала перед зеркалом. Какая она изящная! Неудивительно, что в одежде она никогда не выглядела по-настоящему красивой – платья скрывали таинственную утонченность ее тела. Оно было белым, но не бледным. Белым с перламутровым оттенком. И серебристым тоже, и розовым, но об этом никто даже не догадывался. Кроме одного краснощекого парня в танцклассе, когда она жила в Гренаде, штат Миссисипи; он бил в барабан так громко и неритмично, что, не выдержав его отношения к инструменту, мисс Фитцджеральд пришла в ярость, стащила его со сцены и ударила. А он засмеялся и начал танцевать один. И тогда она тихонько выбралась из угла, где сидела и смотрела на танцующие пары. Она испытывала стеснение, да и к тому же чувствовала себя неважно. Танцуя, он приблизился к ней, молча схватил за руку и стал кружить по залу с желтыми стенами и хотя она закашлялась и почувствовала во рту горячий, металлический привкус крови, он ее не отпускал; не отпускал до тех пор, пока, кружась под звуки «Голубого Дуная», они не подплыли к украшенному гирляндами выходу. Здесь он взял ее за руку и ввел в холл. Она попыталась спрятать руку – на ней появилось красное пятно оттого, что она закашлялась сразу же, как он ее отпустил. Но в холле был полумрак – лишь две-три лампочки перемигивались с горящими перед входом огнями.

Так же молча он втолкнул ее в какую-то комнату; там была абсолютная темнота и пахло потной одеждой. Натолкнулись на что-то – словно колокол заблямкал: оказалось – металлическая дверь сейфа. Он прижал ее к ней спиной и, помогая себе руками, вошел в нее. Она трепетала от удовольствия, и ей было очень стыдно. Трепетала сначала – стыдилась потом. А краснолицего парня звали Гай.

Недели через две после этого он ушел из школы и уехал из Гренады. И целый год она ничего о нем не слышала; но вдруг узнала, что где-то на Западе он попал в железнодорожную катастрофу с грузовым составом и ему отрезало ноги. А еще позже – что он умер и что его вдова-мать была этому рада, потому что он разбил ей сердце своей непутевой жизнью…

Когда она о нем думала, то всегда вспоминала чудесные бумажные фонарики и креповые ленты, украшавшие желтые стены зала, – с детством в тот вечер она распрощалась навсегда…

Но это было так давно!

«Выхожу!»

Сейчас новое время, может быть, даже новый мир. Все беды, о которых говорил доктор, – только от воздуха. Голубой цвет – он не только ясно виден, в нем столько энергии! А белый?! Ведь это – цвет ее прятавшегося тела. Увидела, как красивые белые облака зацепились за мечеть, а потом передумали и решили плыть дальше. Поплыли над складом «Лэнган энд Тэйлор». Как юная обнаженная пловчиха, снявшая с себя одежду и теперь плывущая в пространстве. И я тоже поплыву. Или уже плыву? Плыву! На крыльях свободы! Ноги целы, в катастрофу я не попадала и могу двигаться. Пусть фортуна и слепа, но она еще не повернулась ко мне спиной, а значит, я не буду стоять на месте – надо идти. Мимо склада «Лэнган энд Тэйлор», мимо салона красоты «Хартвиг». И плевать мне на то, что сказал доктор: «Тише едешь – дальше будешь». Я пока еще ищу цель. Но ведь это промедление, а я ждать не могу. Он ждать не стал и остался без ног, а у меня они пока есть и несут вперед. Я хочу и заполучу то знамя свободы, которое он выпустил из рук. Как только увижу. Страстно желаю! А начну с соответствующего платья. Найду и надену. Сразу же! Белое, не знающее покоя, свободно путешествующее по небесам облако, наверняка, сбросило где-нибудь красное платье. А я надену его и стану вечной сестрой этого облака. Где же платье? Да здесь, рядом, Анна! Оно уже горит в витрине ярким пламенем. На той стороне улицы. В магазине «Парижская мода». Горит в витрине ярким пламенем! Так же призывно, как и разрешающий сигнал светофора! Так вперед же! Забирай его!

Несколько секунд она стояла как вкопанная – то ли потеряла дыхание, то ли задохнулась от воздушного потока.

– Я хочу это платье, – с трудом проговорила она, – то, которое на витрине.

– Очень хорошо, мисс.

– У меня нет времени, пожалуйста, поторопитесь!

– Все сделаю. Правда, вещи с витрины снимать не очень легко.

– Тогда давайте сниму я.

– В этом нет необходимости, – холодно произнесла женщина.

Она уже достала платье и аккуратно заворачивала его.

У нее землистого цвета руки. Идут к этой ткани, как мыши к розам. От их прикосновений полотнище увянет, отсыреет, его пламя погаснет.

Анна вырвала у нее шелк.

– Не заворачивайте, мадам, я его надену!

Продавщица отпрянула, словно ее окатили холодной водой.

– Но оно шелковое. Это же вечернее платье, мисс.

– Знаю, но я хочу надеть его сейчас! Где тут у вас можно переодеться?

– Здесь, но…

Сопровождаемая женщиной, она бросилась в тускло освещенную кабину для переодевания. Не платье, а красное вино и розы! Оно великолепно на ней смотрелось.

Стоит перейти в атаку – и мир перестанет сопротивляться!

Она расплатилась.

Улица приветствовала ее гудками, а она шла и шла, в славном сиянии стяга, красного полотнища стяга свободы!

Платье горело! Вздымалось пламенем при каждом прикосновении ее рук. Она ринулась вперед. Как линкор с пушкой. Бабах! Взрыв – там, на самом горизонте. Бабах! Белое облако – священно. Никто этого не понимает. Оно плывет и плывет, а мир этого не понимает. Красный цвет – священный. Никто этого не понимает. Он распространяется по всему миру, а мир этого не понимает. Голубой цвет – священный. Он и здесь, и там, но мир этого не понимает. Трехцветные флаги священны, но этого никто не понимает. Флаги маршируют по миру, но мир этого не понимает. Бабах! Свобода шествует по миру, но мир этого не понимает. Свободная душа не может ждать. Происходят перевороты, но никто этого не понимает! Бабах! Дух свободы распространяется по всему миру, а мир этого не понимает…

Красный шелк развевался, и она, не прилагая особых усилий, как на крыльях летела вперед, в сияющее новое утро. Безо всяких планов. Никого не ожидая. Летела куда глаза глядят, неважно куда. Мир исчез. Она чувствовала, что он остался далеко позади. Впереди маячил только мистер Мэйсон. Но теперь и он стал исчезать. Пузатый сатир уже не в силах ее преследовать. А в молодости мог. В тот сезон он пришел в магазин прямо из колледжа. Не ходил, а прыгал, был веселый, всегда шутил. От него пахло гвоздикой – и это возбуждало. Ногти идеально подстрижены. В раздевалке он мог бы вести себя, как Гай – настойчиво, требовательно, творя жизнь на крови. Но в подвале свет никогда не гасили, а однажды, когда они пошли в театр, его пальцы не поднялись выше ее колена. Ехали домой в автобусе долго-долго. Говорить стало не о чем, и теплота отношений исчезла. Когда надо было выходить, они уже стали совсем чужими. Язык буквально прилип к гортани – она еле-еле выговаривала слова. У двери он сказал: «Что ж, было приятно, мисс Кимболл». А она, не в силах открыть рта, только кивнула, а затем, когда шум его шагов стих, начала рыдать, не на постели – прямо на полу… На следующий день он выглядел веселее обычного, но вид был наигранный. Зачем притворяться? Бывают же у людей неудачи. Поэтому-то некоторые звереют, рвут и мечут. Ведь если ты мягкий, то неудачи бывают чаще. Не умеешь говорить шепотом, – кричи. Лучше иметь, пусть и не то, что хочешь, чем вообще не иметь ничего и никогда. В конце концов мужчины понимают больше, чем мы думаем, и некоторые помнят очень долго. А некоторым физическая близость вовсе и не нужна…

За прошедшие пять лет он подурнел. Когда ничего не меняется, то и однообразие становится достоянием. Потому-то общество наращивает жир. Заполняет им свободное пространство. В том подвале мистер Мэйсон и потолстел. Раз за разом уносили в ящиках достоинства его молодости и оставляли взамен лишь жалкие центы. В седьмом отделе теперь работает другая. Что ж, пусть у нее теперь будут все эти удовольствия и мистер Мэйсон впридачу. Отдала ей ножницы и катушку с клейкой лентой. Скоро у нее появится уверенность и она станет во всем разбираться. Полетит вперед мощными уверенными взмахами весел. Совсем как я в блеске сегодняшнего утра! Я, я – красное полотнище флага! И меня никто не остановит, пока я не…

Она несколько сбилась с пути и очутилась лицом к лицу с гигантской конной статуей. Правда, гранитный пьедестал невысокий – на уровне ее подбородка, и копыта можно потрогать. Ей показалось, что конь вот-вот ее затопчет. Стала рассматривать статую – от старости та вся позеленела. Всадник с щитом и поднятым вверх мечом. Взгляд свирепый и неотразимый. Кто этот незнакомец, этот гигант, с грозным видом восседающий на коне? Опустила глаза и стала искать название. Святой Людовик. А, значит, вот это кто – в честь него и назван этот город: Сент-Луис! Нет ничего удивительного в том, что ей стало тяжело дышать – она добралась до самого высокого места в парке. И теперь если она посмотрит в другом направлении, то город, названный в честь этого безжалостного всадника, будет лежать к востоку до самой реки. В ту сторону она не обернулась – город ее никогда не интересовал. Достаточно этого ужасного всадника, возвышающегося над людьми, чтобы почувствовать город. Ее надежда умерла в одном из подвалов этого города, а вера – в одной из его самых красивых церквей. Любовь же не пережила и поездки по нему. Она не повернется, чтобы посмотреть на распростертый город. Вместо этого пойдет к фонтану. Уже не так быстро. «А что это я тащу за собой? О, двадцать восемь лет – какой груз!»

А вот и фонтан. Но нет, это не фонтан, а просто цементная чаша, откуда пьют воробьи. Но даже воробьев обманывают – там не вода, а несколько упавших с дуба и уже разлагающихся листьев. Зеленых. А я не привыкла к этому цвету. С зеленым надо поосторожнее. Набрасываться на него нельзя – его надо вбирать понемногу: как воробьи пьют из чаши, если в ней есть вода. Ну а если слишком быстро погрузиться в зеленую пучину? Все мужчины – и искатели приключений, и пилигримы – знают, что зеленая сбивает с ног и уносит под стол. Зеленому цвету нельзя доверять, он подавляет. Утлая лодчонка, которую в сумерках мальчишка спускает на воду, в большей безопасности, чем я, попав в эту зелень, превращающуюся в тлен. Теперь я иду медленно. Земля все еще горизонтальна. Только ужасно ветрено. Огромное небо позади, и огромное небо – впереди. Но оно приветливее, чем эта зеленая лавина. Ну, и куда она делась, юная небесная странница, невинно обнаженная, такая изящная? О да, теперь вижу. Она слева, далеко уплыла. А я? Я пришла к…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю