Текст книги "Клуб любителей фантастики. Анталогия танственных случаев. Рассказы."
Автор книги: Техника-молодежи Журнал
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 52 страниц)
Он думал, что все женщины белые, темным в них отмечен только вход, заметный даже у блондинок. А однажды, после полета над Океанией, к нему вошла абсолютно черная женщина, и он испугался, что не найдет в нее вход, а потом, когда уже совсем стемнело, изумился, что она осталась плотью и не слилась с ночью.
Он различал своих наложниц по дыханию, смеху и стону, по вкусу губ и языка, но видел их в отдаленной и смутной перспективе воздухоплавания, он любил их и боялся, и потому зажмуривал глаза, чтобы уравновесить любовь и страх. Хотя что было толку закрывать глаза, когда по ночам и без того темно.
Еще он закрывал глаза над Тихим океаном, когда было малооблачно, и его завораживала синяя, до черноты сгущающаяся глубина, насыщенная настоящим солнцем, а то, которое стыло в небе, казалось только отражением.
Как-то он плыл в этом океане рядом с китами, которые не обращали на него никакого внимания. С севера они несли в себе огромных детенышей, чтобы выпустить их из себя в потеплевших водах Мексики. Он подумал, что вся морская вода профильтрована через их ноздри. Вдруг возникла большая белая акула, он насторожился, но вблизи огромных китов, казалось, ее наглость не вышла наружу, и она не тронула более мелкое существо.
Глядя на океан из противоположной бездны, он не мог не вспомнить о китах, ставших там внизу незаметными, хотя под водой продолжалась их мощная океанская работа. Стоило закрыть глаза, и уже неясно, плывет ли он рядом с китами или летит высоко над ними, и над женщинами, которые гораздо меньше китов и меньше, конечно, и акул, но таят в себе что-то гораздо большее, чем детей, которых надо рожать в океане.
Наставники, сопровождающие его в полетах, тревожились, если он закрывал вдруг свои глаза, обязанные быть бдительными; он поведал им о китах и о женщинах, и они подивились, почему такое с ним случается именно над Тихим океаном; он же сам не совсем уверенно объяснил, что Индийский океан более серый, Атлантический более узкий и текучий, а в Северном больше льдов, чем воды, от его стужи и стремятся уйти беременные киты.
Наставники рекомендовали ему впредь смотреть на женщин открытыми глазами.
Тогда он стал замечать, что ищет повторений, чтобы та или иная женщина появилась снова, но ожидание всегда было обмануто, а новизна оправдывалась соответствующим сочетанием звезд, и всегда насылались новые и новые юные существа. Ему даже подумалось, что на самом-то деле это одна и та же женщина, но владеющая волшебным искусством неузнаваемо изменяться. Тогда он стал надеяться на совпадение не только точек, но и линий, рассчитывая не только на встречу, но и на путь.
Он стал мечтать, какова она на самом деле.
В его закрытые глаза вливалось ясное, как рассвет, и яркое, как закат, человеческое лицо, черты которого внутренне совпадали с его глубинным представлением о вечном наслаждении видением. Но когда он открывал глаза, этот образ сразу же забывался, на него падало совсем другое лицо, он ощущал что-то похожее на полет кувырком в небе, когда еще не раскрылся парашют, когда он еще сам не установился в бесстрашном падении, а лик земли внизу пугает своим приближением.
Однажды он перепутал в пасмурном полете дебри изумрудной Амазонки с медной патиной лесов африканской Гвинеи. Это было постыдной ошибкой, но ничем особенно не чреватой, ни там, ни здесь он не намерен был приземляться. Но лицезрение таило в себе нечто более серьезное, вплоть до опасности разбиться в падении, хотя он и сознавал, что не летит над чьим-то лицом, и чтобы еще убедиться в этом, он склонялся к нежной безопасности слепого поцелуя.
Ночные полеты доставляли ему меньше радости. Исчезала вся лучезарная физическая география, оставалась назойливая политическая, электрические искры городов, прикинувшиеся звездными скоплениями, трассирующие линии дорог, внутри которых пульсировали элементарные частицы под управлением бессонных водителей с весьма ограниченной свободой воли. Ночная земля управлялась не солнечной осмотрительностью, не веселыми порывами ветра, а суровой бессонницей ночных патрулей и вкрадчивыми страстями контрабандистов.
В этих сухих искусственных искрах ничто не напоминало о женском волшебном тепле, которое не измерялось никакими приборами. Ночной полет обещал только то, что этой ночью он пребудет на высоте, но без возможной возлюбленной. Эти полеты над политической географией считались для него важными, ибо ему придется ориентироваться среди ночных звездных роев; он может оказаться в положении ночной бабочки, наколотой на случайный острый луч, если не будет начеку, сознавая, что у каждой, даже самой тусклой, звезды может быть своя коварная политика, а то и просто страсть к накоплению мимолетностей. Иногда ему намекали, что Вселенная скорее всего женственна, и ему предстоит изведать, имеет ли она женское тело, или женскую душу, или то и другое.
Кружа над Землей, в теплой атмосфере одухотворенного и не до конца отравленного человеческой жизнью небесного тела, он размышлял, откуда и куда уходит время. Стекает оно с холодных полюсов со скоростью полярных экспедиций, вынуждая землю дрожать от глубокого озноба и стряхивать со своего лица ненадежные людские жилища? Или тратится сразу и вдруг с извержением застоявшихся вулканов, сметая доверчивые селения, искавшие тепла у их подножий? Или тает вместе с морским туманом, от которого запотевают корабельные часы, и капитаны не успевают записать в свои вахтенные журналы, в котором часу столкнулись их корабли? Пересыпается ли оно вкупе с песками пустыни под копытами верблюдов, несущих на своих горбах запрещенные грузы? Или вянет в городах, где скапливаются сомнительные слухи, запрещенные грузы и отравленные туманы, где замышляются темные дела, но еще не тают зыбкие мечты и вспыхивают редкие светлые мысли?
Бледную Луну он недолюбливал, как ночное животное, когда-то бывшее живым, а теперь, ни живое, ни мертвое, оно пугает и завораживает живых. В полнолуние вся ее пустота обнажена, а в новолуние она грозно обещает наращивать свою ущербную сиятельную пустоту. Но после прогулок по Луне, по пыли, которой негде колыхаться, он увидел Землю такой же одинокой и безвременной, и он стал жалеть обе эти сферы, и ту, где еще было время, и ту, на которой оно отмечено лишь чужими следами и отдаленными туманными взглядами. Особенно его окрылило открытие, что можно подойти ночью к окну, отодвинуть штору, и при свете Луны открыть для себя лицо уже засыпающей от счастья женщины. Если у Вселенной такое же лицо, то что творится у нее во сне?
Сны ему иметь не возбранялось, но предлагалось и во сне настраиваться не на расплывчатые лица и образы, а на цели и ориентиры, выстраивая предполагаемый путь над конкретными континентами и акваториями, планетарными системами, галактиками и метагалактиками, повторяя их собственные имена и координаты с неизменным добавлением, как внушили ему наставники, – пока: пока-Африка, пока-Америка, пока-Солнце, пока-Рыба, пока-Магелланово Облако... Почему пока? – спрашивал он. Потому что существует вероятность полной неизвестности того, что потом, так отвечали ему.
Он переносил это пока на имена своих возлюбленных, если они ему открывались, – пока-Анна, пока-Аэлита, пока-Ассоль, от многих только и оставалось это пока. Однажды ему приснилось, что он спит с Австралией. Пока-Австралия. Наставники попеняли ему, что это не просто часть суши, но и отдельное государство со своими законами и проблемами, которые могут расстроить здоровый сон. Например, проблема, связанная с размножением прожорливых овец, или проблема незаконного вывоза словоохотливых попугаев. Сон больше не повторился, а наставники склонили его к более низким полетам, обращая его внимание на мелочи. Он промчался над Москвой, где извилистая линия реки понравилась ему больше, чем громоздкая панорама самого города, напомнившая ему распластанного осьминога, выпустившего над собой облако отвратительных чернил. Потому дома и кварталы выглядели смутными присосками, и таковы были многие города. От Москвы он соскользнул на Калугу, где виднелась допотопная одинокая ракета, воплотившая в себе память о чудакевелосипедисте, задумавшим здесь думу об околосолнечном пространстве. Там же рядом сохранился музей древней космонавтики, где на потолке можно увидеть сегодняшнее звездное небо. Снизу его летательный аппарат принимали за неопознанный летающий объект, поэтому над деревнями и окраинами городов он избегал появляться, чтобы не вызывать переполоха и писем в местные газеты; в городах же ко всему привыкли и не обращали внимания на небо, зато в некоторых странах было предписание сбивать подобные объекты, которое, к счастью, не выполнялось из-за другого предписания – не разбазаривать боезапас.
Ему нравилось отмечать среди имен городов ласковые женские: Лима, Манила, Севилья. Некоторые звучали жестче: Прага, Рига, или вовсе вызывающе – Аддис-Абеба, Тегусигальпа, Калькутта. При облете планеты выбирались самые замысловатые кривые, но со временем маршруты стали повторяться, так что стали повторяться облики и названия неселенных пунктов...
И вот наступило время запуска. Подготовка к старту была стремительной, как обряд осужденного к гильотине; его соответственно облачили во вселенский панцирь, дали прощальный глоток красного вина, перепутав бордо с бардолино, но он, поперхнувшись, ничего не сказал на это, надвинул шлем на голову, перекрестился и шагнул в бездну.
Казалось бы, взлет – это переход из материи в эфир, из плотности в легкость, но все наоборот, тяжесть нарастает стремительно, как будто ввинчиваешься во все более жесткую твердь. Тяготение не выпускает мягкое тело из своего кокона, плоть вот-вот соскользнет со скелета, дерево крови шумит и гнется, как в бурю.
Это еще ничего. Скоро звезды будут процеживать сквозь тебя спирт своей гравитации. Чужие планеты за комок твоего существа будут тянуть жуткий жребий. Порожняя пустота будет стремиться выудить из тебя хотя бы атом, она будет гипнотизировать тебя пустым взглядом и просить, как милостыню, из твоей плоти хотя бы клетку, чтобы войти в нее и стать живым опасным существом.
Он летел, как стружка, снятая с поверхности планеты. С точки зрения земного наблюдателя, его полет касался все возрастающих сфер, шел по вершине невидимой взрывной волны, родившейся в центре Земного шара; получалась упругая спираль, пружина, которая все ускоряла и ускоряла свое развертывание, чтобы в конце концов запустить его, как из пращи, за пределы видимого и вычислимого. Потом он отразится от бесконечности и понесет ее бесконечную долю в ту колыбель мировой мысли, откуда взлетел. Ожидалось, что разница между спиральным путем, с точки зрения землян, и абсолютной прямой его летящей точки зрения составит накопленное в полете время, и время покажет, так ли это.
Он еще различал проваливающиеся во все более ничтожную копию самих себя материки и океаны. Когда-то его смущало (ибо, как и большинство детей, глобус он рассмотрел прежде, чем живую Землю), почему, например, на связанных тонким узлом Америках не написано – Северная Америка и Южная Америка; летящего поражает, что планета в действительности никак не расписана, что политическая география только коверкает физическую. Как возможны топологически страны, то есть государства, как непересекающиеся подмножества? Как может Азия где-то граничить с Европой, почему, если кончилась Европа, тут же должна начинаться Азия, и наоборот? Можно было еще понять, там, где начинаются львы, кончаются зебры, это определяется тем, кто кого кушает, но как найти умозрительное обоснование тому, что там, где начинаются русские, там непременно кончаются немцы, а где кончаются немцы, там обязательно начинаются французы, и так далее.
Иногда, снижаясь над пляжами, он в так называемых южных курортных областях мог обнаружить лежбища одновременно немцев, голландцев, французов, англичан, а в последнее время еще и русских, которые в полуголом виде почти не отличались друг от друга, а от местного населения отличались тем, что находились ближе к воде и были раздеты, а население простиралось еще и вдаль от моря и было одето, хотя и не всегда хорошо.
Чтобы уйти от этих проклятых несообразностей, он воздевал глаза к небу, глаза, а не руки, их нельзя было оторвать от управления. Там ему рассыпались мелким бесом бесчисленные звезды, которые всем своим видом должны были взывать к человеческой совести. Множество звезд в его точечном представлении должно быть счетным, поэтому, если они влияют на людей, количество совести у последних должно быть величиной постоянной.
Звезды в небе рассыпаны более скупо, чем люди по Земле, но это касается только видимых звезд. Невидимые звезды соответствуют, возможно, количеству невидимых людей, которые имеют основание оставаться в тени, давая другим возможность вспыхивать фейерверками легкой болтовни, разлетаться петардами безопасных шуток или гореть на костре собственных неуемных страстей. Звезд больше, чем личностей, и личности пытаются сменой поколений во времени обверстать звездное число. Облететь бы все звезды, обратить бы внимание на свет каждой из них, тогда добыча времени будет столь обильна, что не потребуются никакие последующие поколения. Но хватит ли на это одной жизни?..
Еще не достигнув первой звезды, он неожиданно столкнулся с москитным флотом, кораблики которого были допотопны и убоги; он догадался, что это нищие, за тусклыми стеклами нельзя было угадать, цыгане или какой-то другой народ; кто-то, как на картине Марка Шагала, залез на крышу со скрипкой, но музыки не было слышно в безвоздушной пустоте. Они скоро поняли, что ему не до них, и ему нечем сними поделиться, им было бы бессмысленно семенить за ним следом, и они печально отстали.
Его вдруг тряхнуло, так что он чуть не вылетел из своего скафандра, он скорее ощутил, чем понял: пролетает как раз созвездие Близнецов, и Кастор тянет его в свою сторону, а Поллукс в свою. Наблюдать себя внутри созвездия это не то же самое, что созерцать его в планетарии, все конфигурации утрачены, а имена не написаны на звездах. Вон и Большая Медведица заметила его, попятилась и провалилась в белом пару Млечного Пути, а потом и сам Путь, полыхающий на его шее, как шарф на ветру, соскользнул и пропал в собственной снежной буре.
Как хорошо, что его скафандр пригнан по фигуре; когда его тряхнуло, будто желток в белке, скорлупа костюма не треснула, и он мог удобно продолжать высиживать сам себя. Не зря он берег этот устаревший, но надежный образец, в котором уже не раз приземлялся и приводнялся, все было ему нипочем, все складывалось до сих пор удачно. Скафандр был серый, изготовленный еще в пору холодной войны и рассчитанный на незаметность; с потеплением отношений он стал напяливать на него оранжевые шаровары, сшитые из парашюта, на котором приземлялся первый космический слон; их тоже было рекомендовано применять как запасной парашют, но он этим ни разу не воспользовался.
Млечный Путь был лишь одной из волн мирового океана, даже не девятым ее валом. В промежутке между волнами была мертвая зыбь, куда более страшная, чем промежуток между добродушными Близнецами. Мимо ухнуло какое-то низкое созвездие и скрылось за лесом. На такой скорости уже трудно было определять, что это за созвездие; пока определишь, внедришься уже в другое пространство, принцип неопределенности для элементарных частиц проявлялся здесь уже на макроуровне. Он опять не имел ни звезды на своем горизонте, когда успел подумать, при чем здесь лес, что за лес, а в ушах его щебетала стая неведомо откуда спугнутых птиц, голоса которых могли предупреждать о надвигающейся грозе. Пошел теплый, удивительно тропический дождь, и он предположил, что достиг уже Магелланова Облака. Все шло пока благополучно, он ни разу не врезался ни в чужой корабль, ни в случайного ангела...
Не забывая о своей Земле, он думал, что ему нравился радиус этой планеты; он не раздражал почти плоской безутешной далью и не давил катастрофической узостью малого тела, взятого за горло собственным горизонтом. Горы не взламывали пространство, а занимали в нем достойное место посредников между теснинами ущелий и просторами небес, которых осторожно касались своими заснеженными пиками. Моря, хотя и разделяли материки, но и не давали им потеряться в своей зыбкой протяженности. И каждая река честно несла свой крест.
Он помнил, что именно там, на Земле, ему особенно удачным казалось расстояние до Солнца, дающее любому живому существу возможность продолжать свое существование. Всегда можно было в случае необходимости войти в охлаждающую воду, встать в освежающую тень или согреться от многоликого явления замедленного огня.
Очень любил он кристаллическую ипостась Мирового океана, белый снег, по которому так приятно идти рано утром от дома к дому, где тебя ждут родные души, или бежать на лыжах от леса к лесу и от поля к полю. Есть что-то гордое в стремлении пройти первым там, где еще никто не шел, такая дорога более медленна, зато тем, кто пойдет следом, будет идти радостнее, так обычно идут впереди большие, а за ними торопятся дети. Идти по наезженной лыжне хорошо до поры до времени, пока она не разбита настолько, что тебя шатает из стороны в сторону, и ты уже не чувствуешь благодарности ко всем до тебя прошедшим здесь поколениям. Хотя поколения здесь ни при чем, это скорее всего современники, твои собратья по любви к свежему воздуху.
Он летел дорогой, о которой знал только по чужим расчетам и по наитиям своего воображения. Его вдруг осенило, почему он вспомнил о наезженной лыжной колее: его бросало из стороны в сторону, словно звездный путь был разбит множеством прошедших здесь до него. Но это же не снег? Или пустота также хранит в своем пустом мозгу память обо всех, кто отважился ее преодолеть? И значит, ктото должен быть впереди его?
Корабль, подобно пуле в стволе, обдирался пустотой и оставлял в ней свои жесткие следы.Все сгустившееся пространство – след движущейся материи с уснувшей мыслью внутри. Если лыжник бежит по кругу, то и корабль может лететь по замкнутой кривой, не замечая, когда она замкнулась. Поколения кораблей, смещая свои траектории, образуют в покоренной пустоте гигантские скорлупы, гигантские шаровые поверхности, созданные из их тончайших следов. Эти сферы, как только они замкнутся, начнут сжиматься, выдавливая, изгоняя из себя замкнутую в себе пустоту. Так образуется плотное небесное тело, несоизмеримо малое, по сравнению с первоначальной полой сферой, но достаточное для построения грандиозной солнечной империи, со своей историей, своими предрассудками, катаклизмами и процветаниями. Из этого жизнеспособного источника вынырнет новое мыслящее существо, которое измыслит новые беспредельные скорости, и овладевшему этой быстротой уже некогда будет дальше мыслить.
Мысль возникает при пересечении быстрого с медленным. Какой силы должно быть мгновение, чтобы оплодотворить вечность? Кто собирает яблоки в саду молний? Увидев размытое полыхание прохладной звезды, которой никто никогда не видел на земном небе, он почувствовал стеклянную тоску телескопа по невиданному небесному телу. Большие числа много бы дали за оценку этой сияющей массы, вокруг которой на множество световых лет ни одного дотошного наблюдателя, способного пережить восторг от этого неописуемого зрелища. Неописуемо. Неописуемо.
Ему захотелось поскорее ввести эту красоту в память бортового компьютера, но пока он набирал код соответствующей программы, картина изменилась настолько, что источник его вдохновения стерся из его собственной памяти. Если только что он наблюдал пульсацию сердца светила, то в следующий миг уже вздувались сетчатые легкие звезды, произошел вдох черного света, который будет выдохнут уже белым, это было ясно, хотя выдоха он не успел увидеть, вступив в грозовое пространство солнечного сплетения; здесь зарождались блестящие мысли, но их перехватывали на пути нервные сети – хранители тайн загадочного светила, и профильтрованные лучи уже мало что сохраняли от первоначальных глубоких прозрений.
Пустота продолжала строить свои козни, прикидываясь основой всего сущего. Ее было больше, чем можно было предположить. Вакуум распадался на большие пустоты, которые были чем мельче, тем активнее. Они совокуплялись друг с другом, порождая все более жадную пустоту. В пустоте действовал закон пропасти наизнанку, она выталкивала из себя любого, кто не был абсолютно пуст, но задетый пустотой долго не может оправиться от этого удара.
Его компьютер мог что угодно вытащить из прошлого и сделать любой прогноз на будущее, но он никак не был связан с настоящим. Поэтому ему захотелось записать свои непосредственные наблюдения, придав им форму слов знакомого ему языка, так он мог лучше понять промелькнувшее, но еще не забыл, что ему запрещалось делать записи. Пославшие его опасались, что уже один жест занесения пера над бумагой может вызвать необратимые помехи в заданном курсе, а уж как это может повлиять на окружающую действительность, никто не осмеливался даже подумать.
А если он нанесет хотя бы одно слово на бумагу, это уже может отозваться катастрофой. Возможно, кто-то читает его неразборчивые мысли, но этот поток легок и эфемерен, течет себе и течет, он не опаснее лесного ручья. А вот – слово! Оно может озадачить кого-то свыше, кто, может быть, единственный имеет право запечатлевать слова.
Кроме этого, никто не мог поручиться за то, что в полной пустоте, при отсутствии звуков, может учинить скрип пера по бумаге. Еще ему категорически запрещалось даже вызывать в себе желание заглянуть в зеркало. Кто знает, в какое чудовище превратит его запредельная скорость. Кто знает, как ведут себя в искривленном пространстве затаившие в себе ядовитую ртуть зеркала.
Какой смысл называть новые сущности новыми именами, если эти сущности сменяют одна другую с быстротой, исключающей их запоминание? Он сознавал себя первооткрывателем, но кому он передаст радость своих открытий? Не так же ли и каждый ребенок сам для себя открывает впервые зелень, в зелени траву, а потом в траве крапиву, полынь, коноплю?
Его увлекало это безудержное проскальзывание, стремление иглы, забывшей о тянущейся за ней нити, тогда как истинный след оставляет не игла, а нить. Он мчался сквозь Вселенную как мог бы мчаться на сверхзвуковой скорости самолет через лес, стараясь миновать каждое дерево. Он сам не понимал, как ему удавалось сохранять верность назначенному пути. Скорость настолько уплотняла Вселенную, что светила, световые ямы, черные дыры нанизывались друг на друга; и это было чудо, что он не врезался ни в одну из этих непредвиденных вех. Он продолжал верить, что лишь его нежелание столкнуться с чужой безымянной массой хранит в пути доверенный ему корабль.
Внезапно слева по борту в океане неизвестности возникла серая точка, и с ее ростом он пытался определить, на что она похожа и во что превратится, личинка стрекозы, дельфин, дирижабль... И вот уже позади затерянный в бездне мертвый чужой корабль, с другой ли планеты, действительно ли мертвый, или его корабль так испугал чужеземцев, что они прикинулись мертвыми, как это делают на Земле ящерицы. Промелькнуло синее солнце с проглоченным обугленным материком во чреве, ухнуло из ниоткуда в никуда, уступив свое зыбкое место рою светящихся пчел, они несли пыльцу с полей тяготения, и вот уже были выстроены огромные соты и заполнены медом; мед растекался медленно по сосудам пространства, он должен был замедлить движение любого тела, захваченного им, но этого не происходило, его скорость еще возросла, так что мед Вселенной как бы засахаривался, выпадал в кристаллы, и в этой среде его охватило новое ускорение, не тягостное, а сладкое, засасывающее и обволакивающее. Он вновь ощутил течение своей крови по замкнутому кругу, руки его потянулись вперед, как для объятий, и ему страстно захотелось увидеть себя в этот миг наслаждения неосознанным чудом...
И тут ему показалось, что у него вовсе нет рук. Еще он успел вспомнить, как наставник, самый грубый из всех, особенно любивший так чистить свои сапоги, чтобы в них самому отражаться, однажды злорадно, но со знанием дела сообщил ему, что в конце назначенного полета неимоверная скорость обратит его в плотный шар, в центре которого будет тускло проявлять себя головной мозг, омываемый и сохраняемый кровью, а скелет отбросится на периферию тела, образовав панцирь, скорлупу, внутри которой он будет дышать, как собственный зародыш. Довольно-таки страшная картина, и довольно-таки хрупкая конструкция, 1де же тогда его глаза? Ведь он все время видел и видел, и не мог насытить видением свое око. Вот он падает каплей меда в студеную воду осеннего пруда, его охватывает озноб, невозможный для тела, покрытого панцирем, он видит волны, душную глубину, водоросли, возможно, здесь затаилась гидра, одно из ее щупальцев колышется ему навстречу, как игла. Слева проскользнул, обгоняя его, мертвый корабль, значит он вовсе не мертвый, или это просто его самого отбросило назад, к этому затаившемуся кораблю, это он сам совершил мертвую петлю в чужой пустынной среде, и вот теперь...
И в этот миг стремительная игла пронзила хрупкую скорлупу и прошла сквозь уже ничем не защищенный мозг, кровь покинула стены своих сосудов, и здесь оборвались его видения.
Когда в деревне умирает колдун, разбирают крышу, чтобы его виноватая душа, наконец, могла освободиться. Он не был колдуном, во всяком случае, ему не приходило в голову колдовать, и его этому не учили. Иногда ему казалось, что он предвидит что-то, но предвидение, как правило, не сбывалось. Потому он всегда полагался на опыт наставников, на расчеты конструкторов, и если уж на то пошло, на приказы руководителей центра.
Видимо, игла, пронзившая его существо, была блестящей и тонкой, блестящей, потому что с концом его видений блеск не уходил, подобно блеску молнии, который навеки разливается в мертвой памяти убитого. Она была тонкой, потому что выход был тесен даже для такой тонкой субстанции, какдуша; она с трудом выбиралась из вынужденного мрака смертного тела в область запредельного небытия. Его зародышевые клетки, еще не погибшие вместе с ним, трепетали от сопереживания с ее напряженным исходом.
И все же ему показалось, что кто-то старательно разбирает над ним крышу.
Вначале над образовавшейся отдушиной возникла странная театральная маска, олицетворение трагедии, потом печальная подкова рта стала изгибаться снизу вверх, перестраиваясь в улыбку. Он вспомнил, что при выборе именно его для миссии полета решающей оказалась его открытая улыбка, ибо лицо, призванное смотреть на себе подобных из кромешной высоты, должно нести на себе привлекательную улыбку, ни в коем случае не натянутую, тем более не презрительную ухмылку или горькую усмешку.
И сейчас маска над ним улыбалась ему его детской улыбкой, а в просветах глаз маняще проступало голубое земное небо. Он видел эту ожившую маску, понимал, что она обращает свое внимание на него, но видел себя, достойного такого внимания. Потом медленно маска стала удаляться, но и он последовал за нею, будто она несет его в зубах улыбающегося рта, словно кошка слепого котенка, и он никак не мог понять, за что она его держит – за спину или за голову, ибо не ощущал их. Он решил считать себя проглоченным, ибо маска растворилась в движущемся пространстве, и он уже не видел ни ее улыбки, ни ее зубов.
Он захотел заговорить, но не услышал своего голоса, хотя тут же ему стал внятным ответ на не прозвучавший вопрос, ответ потряс его в буквальном смысле, заставив дрожать подобно незримой струне, тронутой незримым, но весомым смычком.
– Я есмь твой ангел-хранитель. Да, я твой ангел-хранитель. Не пугайся меня, но и не мучай вопросами, которые будут отвлекать меня от нашего пути. Конечно, я буду стараться отвечать тебе, но нам предстоит очень нелегкий путь. Тот путь, что ты преодолел силой чужого ума, нам предстоит проделать в обратную сторону силой твоей осиротевшей души и силой моего вечного духа. Я сопровождал тебя, но был не в силах тебя сохранить. Дух веет, где хочет, но ты проник туда, где дух уже не хочет веять. Тебя занесло за пределы Божественной Вселенной. И в ее пределы я обязан вернуть твою душу; так же, как я обязан был следовать за тобой, чтобы успеть ее, твою душу, уловить в момент исхода, дабы она не растворилась бесследно в чужой немыслимой пустоте.
Хотя известие должно было погрузить его в глубокую скорбь по самому себе, потрясение было приятным, и когда оно утихло, он захотел снова испытать течение ангельского голоса по струне своей души, ибо в замирании не было ничего, кроме всплесков новых вопросов, которые таились где-то в центре его нового существования.
– О, это желание увидеть себя! Ты захотел увидеть себя в зеркале, и это стало причиной разрушения твоей телесной оболочки. Ты даже не успел заметить, что это было за зеркало. Земные законы и земные константы плохо сочетаются с физическим беззаконием других миров. Лучше не отвлекай меня вопросами, связанными с физикой или математикой! Божественны лишь редкие числа, один, два, три, менее того – семь, а какое нагромождение чисел в вашем видимом мире! И ты нес это нагромождение в себе. Ты захотел увидеть себя как совокупность хранящих тебя в полете чисел, но при той скорости, как твоя, твое числовое представление в зеркале не соответствует твоей действительности. Тем более это расстояние между тобой и желанным зеркалом! Тебя предупреждали догадливые мыслители об опасности сверхдвижения. Ты просто-напросто разбился о собственное отражение. И теперь оно не принадлежит ни тебе, ни мне, и летит одиноко туда, откуда никому никогда не будет возврата.
Это показалось ему печальным. Ему было очень трудно вообразить себе, как его отражение продолжает где-то играть его роль; может быть, оно даже тоскует о нем, и ему стало жалко своего отражения. Обычно разбиваются отражения, оригинал остается, или, как в случае с Нарциссом, они сливаются и исчезают оба вместе. Дуновение голоса еще качало его, как лодку в океане, только плеска не было слышно. Когда-то в планирующих полетах он видел, как по земле летит его крылатая тень, сейчас он ощущал себя такой же летящей тенью, тенью ангела, но самого ангела не видел.
– Ты не можешь меня видеть, – зазвенела в нем струна, – ибо я храню форму твоей несовершенной души, испуганной своей неожиданной свободой. Я несу в себе твой испуг, не показывая его тебе, чтобы твоя душа безболезненно приняла свою блаженную форму. Ангелы иногда кажутся страшными тем живым, которым они являются не всегда по своей воле, а втягиваясь в земное зримое пространство игрой настоятельного воображения, не облагороженного святостью смиренного иконописца. Наши очертания часто очень страдают от рассеянного человеческого зрения. Особенно опасно попадать в поле ложно-невинного женского взора, когда наши крылья ломаются в воронке внешне безмятежного зрачка. Нет ничего больнее, чем удар бесконечности об единицу...