Текст книги "Крокозябры (сборник)"
Автор книги: Татьяна Щербина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Татьяна Щербина
Крокозябры
Каждый рождается там, где может.
Хорхе Луис Борхес
Крокозябры[1]1
Крокозя́бры – бессмысленный с точки зрения читателя набор символов, получаемый на компьютере в результате неправильного перекодирования осмысленного текста. В единственном числе – вообще любой компьютерный символ, для которого в русском языке нет общеизвестного названия.
[Закрыть]
«Кьокозяб поснулся», – Лис орет, бабушка Катя шипит: «Тише, тише ты», будто он не слышит этой идиотской клички каждый день. Но сегодня почему-то звучит обидно. «Просто ты козел. Крокозябр – это эвфемизм», – вдруг услышал Евгений Викторович раздраженный внутренний голос.
– С добрым утром! Семьдесят пять – папа ягодка опять! – Дмитрий Евгеньевич, свежий и бодрый, раскрыл объятья.
– Дима, я уже все сказал. Нет.
– Возражения не принимаются, садимся за стол в семь. И еще – пап, зачем ты все время ходишь в этих кошмарных клетчатых рубашках! Жди сюрприз от Катерины, хоть на юбилее будешь выглядеть человеком.
«Козел», – повторил внутренний голос. Год назад, даже больше, лето только начиналось, сад начинал новую жизнь нарциссами и тюльпанами, он поселился в этом гостевом домике, стоящем чуть поодаль от их трехэтажной виллы; убежище, прикрытое двумя мясистыми елками. «Прикрывают срам», – думал о них Евгений Викторович. «Помнишь, что тогда сказал тебе сын?» – продолжил внутренний голос. «Ты все просрал. Но никогда не поздно начать сначала». Дима и в семьдесят четыре бы начал, он такой – решительный, благополучный, благоухающий. В белоснежных рубашках, в кашемировых свитерах.
– Что ты артачишься? Можно подумать, сто человек будет. Спокойно, в кругу семьи, Катя, Аля, Лис, еще вторая бабушка собиралась приехать, Зоя, ты ее не знаешь. Алька, видно, в тебя пошла, всё у нее не слава богу, и муж испарился, и с работой нелады… Ну да ты все пропустил.
– Звучит как упрек, – Евгений Степанович причмокнул от огорчения. – Ты прекрасно знаешь, что у меня творилось.
– Да какой упрек! Просто предупреждаю, что будет Зоя. Она внука обожает, Аля его к ней возит, а сюда Зоя стесняется, что ли. Зятек наш как за границу свалил, так носа не кажет, вот мерзавец! – Дмитрий Евгеньевич сплюнул. – Ладно, проехали. И два моих партнера приедут, вот, собственно, и всё. И вроде Катина подружка собиралась. День самое оно – не жарко, не холодно. Всегда бы так. Хорошо еще, пожары обошли нас стороной.
– Вы-то в Италии отсиделись, а тут был апокалипсис, да он и продолжается, – проворчал Евгений Викторович.
– Ты со своим концом света как с писаной торбой, ей-богу… Пережил это адское лето, теперь тебя сам черт не возьмет!
Евгений Викторович хотел что-то возразить – в планетарном масштабе, но внутренний голос снова перебил:
«Тосты, вот что самое страшное! „Молодец прадед: в России – и до таких лет дожить“, – это они будут считать комплиментом. Потом похвалят за сына и – вслух не скажут, но глазами будут зыркать и сравнивать: Дима – уважаемый человек, состоятельный, импозантный, и ты – жалкий старик. Крокозябр. Да сам он крокозябр – это ж надо назвать ребенка Елисеем, чтоб потом всю жизнь лисом дразнили! Теперь все прям-таки не знают, как выпендриться. Разве сравнить с его детьми: Клара, Богдан, Надя, Феликс, Вова, ну старший-то Айдын уже был…»
– Пап, сядь в кресло, что ты на табуреточке как химера голову кулачком подпираешь!
– Мне так лучше.
Евгений Викторович стремился сидеть, лежать, одеваться так, чтоб было неудобно. Табурет – чтоб не на что было опереться, он и так слишком уж опирается этот последний год, неловко, стыдно, а выхода другого нет. Почти пятьдесят лет в Академии наук, в трех институтах преподавал, надрывался, пока мог, а толку… Ну да, всего лишь кандидат наук. Почасовик.
Сын погладил отца по лысине, из которой клочками прорастал седой ковыль. Степь, а не голова. Это он про себя подумал, молча, слово «степь» вызывало у отца специфические ассоциации. Интересно, позвонит ли сегодня его дочь, могла бы и поздравить с юбилеем. Только почему он так уверен, что это его дочь… Про остальных детей не настаивает, что его. И как угораздило!
Евгений Викторович поднял лицо, посмотрел на сына и дернулся, услышав другой внутренний голос, чеканный и безучастный, так только следователь на допросах разговаривал:
«В КПРФ состоял, пока было чем платить взносы? Капиталистов-спекулянтов ненавидишь? А у сына-капиталиста пригрелся, и ничего».
– Ладно, хорошо, – бормочет Евгений Викторович вслух.
– Ну и молодцом, – оборачивается сын, уже направившийся к дому. – И подумай, может, все же позовешь кого из друзей? Я ведь до сих пор ни одного не видел. Из академии, а?
– Дима, у меня нет друзей, я тебе сто раз говорил. У меня нет никого, кроме тебя.
Дима вернулся.
– Отец, ты просто не хочешь общаться с людьми, ты всех отталкиваешь. – Старик посмотрел негодующе, и Дима понял, что сейчас опять придется слушать монолог, который он уже знает наизусть. – Я не ее имею в виду, конечно. Она – сука, проехали.
– Непраздничное настроение, можешь ты это понять? – вспылил. «Ну вот, приживалка не имеет права на дурные проявления характера», – напомнил первый внутренний голос, домашний, привычный. Когда сам себе был хозяин – другое дело: и студентов дебилами обзывал, и коллег по Академии наук неучами и продажными тварями, и самому шефу своей партии на съезде крикнул с места: «Вы – не коммунист, а подстилка путиных и абрамовичей, продавших Россию». К нему тут же бросились два охранника и вывели из зала, по которому прошел гуд, одобрительный, как ему показалось, так что он остался доволен. Сел тогда в свою «копейку», которую сам ремонтировал, потому и служила долго, и с ветерком поехал к любимой женщине. Подумать только, что эта сука (иначе ее он и при посторонних не называл, даже когда жили вместе) – была любимой женщиной! Пройдет мимо соседка, а он стоит под дверью своей квартиры: «Здрасьте, день добрый, эта сука домой вот меня не пускает». Соседка делает рассеянно-уклончивое выражение лица, убыстряя шаг, а он поясняет, думая, что его не поняли: «Ну, моя ведьма, заперлась изнутри и в мой собственный дом меня не пускает». И вдогонку, пока соседка отпирает свою дверь: «Я ведь ей одну квартиру подарил, так ей мало». Кричит, чтоб слышала, сука, что это его соседи, его дом. И ангельским голоском, пока дверь соседская не захлопнулась: «С наступающим вас, Аннандревна». Аннандревна и сама натерпелась от этой странной семейки: скандалы, ор в шесть глоток, вонь. А полубезумного соседа, тощего, нелепого, всегда в каких-то драных свитерах, штанах с пузырями на коленях, плаще, перемазанном мазутом, считала глубоким стариком. Однажды его в прессе пропечатали (в связи все с той же сукой, с чем же еще), написали, что ему восемьдесят, на вид так и было, так он специально подкарауливал всех соседей, чтобы показать им скандальную полосу в газете и объяснить, что журналюги – совершенные остолопы: семьдесят ему, а не восемьдесят, они что, слепые?
Журналюг тогда милиция позвала: он вызвал поганых ментов («других-то нет – про „моя милиция меня бережет“ можно забыть»), а они, пока протокол составляли, позвонили в желтую прессу – есть, мол, жареное, – и Евгений Викторович давал интервью. Первое в жизни. Даже почувствовал себя героем. Рассказал, как эта сука сперва подмешивала в чайник отраву: он как выпьет чаю, так рвота и понос. «А сама не пила, что ли?» – спрашивает дурак-журналист. «Я ж сказал, из аула ее вывез, там только зеленый пьют, вы что, не в курсе, потому у нас два чайника: я пью нормальный, как все люди, а она – траву. Организм у меня крепкий, не взяло. Но чувствовал себя все хуже и хуже, думал, гастрит, или как его там, я ж никогда ничем не болел, почем мне знать, но сперва решил проверить, перестал чай пить. Налью себе кружку кипятка, выпью – порядок. Тогда я понял, сказал ей все, что о ней думаю, и велел переезжать на другую квартиру, которую я ей подарил. Вместе со всеми детьми. А она орет: „Сам уезжай, а я тут все твои книги повыбрасываю наконец“. Она ведь зачем меня травила – чтоб я книги выбросил. Места не хватает, согласен, но книги… сами понимаете, Аннандревна (он ее припер к стенке с этой газетой и не отпускал, пока не расскажет всю историю), книги – это моя жизнь! Десять стеллажей, за всю жизнь собранное. Я преподаю персидский язык и литературу, и таджикским всю жизнь занимаюсь, и английским подрабатываю, и русскую литературу читаю физкультурникам – представьте, сколько тут книг нужно!»
Другим соседям он рассказывал короче, поскольку не знал их имен. Что она якобы раскаялась, эта сука, а ночью, когда он спал, взяла и стала душить его подушкой. Ну и милиция, и желтая пресса, семьдесят лет, а не восемьдесят, конечно, ей тридцать, да, но не пятьдесят же лет разницы, как они хотят это представить! И вот теперь, чтобы вы были в курсе, я увожу свои книги и переезжаю в другую квартиру. Которую ей подарил, между прочим. Так что не удивляйтесь, что меня больше не увидите. К детям, наверное, буду приходить, детей я люблю, но в основном вы меня не увидите.
В советские времена соседи встревожились бы, стали вникать в детали, клеймить позором, тогда всем до всего было дело, жалобы писали «куда следует», жалели, а теперь – кому какое дело, что там происходит за чужими дверьми. Главное, чтоб соседи пожар не устроили, музыку по ночам не включали, а там хоть передушите друг друга. Евгений Викторович этого не понимал. Он думал, что его хватятся, что надо предупредить.
– Сын, давай так: просто поужинаем вместе, без всяких тостов, тем более при посторонних, если ты своих этих позовешь. А я сейчас съезжу в магазин и куплю закуски.
– Папа, какие закуски, угомонись, Вера Семеновна все приготовит и подаст, а Вася уже съездил и на рынок, и в супермаркет.
Ну да, обслуга. Сын так привык. А Евгений Степаныч никак не может смириться с капитализмом. На одного Диму вон сколько людей батрачит, прямо как до революции.
– Ладно, – он смирился. – Иди. Но я все равно съезжу, прогуляюсь.
«Копейки» его родной уже нет. Когда он переехал к Диме, тот сказал, что этот позорный металлолом держать у себя не собирается. И купил отцу «шкоду». Самую простую машину, как тот и просил. Почему-то всех всегда удивляло, что у Евгения Викторовича есть машина. Ну в старье ходил, так и что ж, он ученый, а не прощелыга какой-нибудь, на четырех работах копейки зарабатывает. Теперь и вовсе осталась у него одна Академия наук. Ездит туда раз в неделю. С институтами пришлось расстаться. Нет, не хотелось обо всем этом думать в день юбилея, который, хоть признавай его, хоть нет, все равно итог. Евгений Викторович всегда с гордостью говорил про свою машину: «У меня классика», но главное, что это была своя машина, честно заработанная, а не с барского плеча, как сейчас, не дармовая.
– Только не вздумай в Москву ехать, знаю я тебя! – сын пригрозил пальцем.
– Нет, конечно, нет, – старик смутился. Была у него такая мыслишка, именно сегодня повидать Клару.
– Не звонила, не поздравляла?
– Нет, – вздохнул Евгений Викторович, – а могла бы, в восемь лет дети уже должны помнить, когда у отца день рождения.
– Девять, папа.
– Ах, ну да, восемь было в прошлом году. Растет. – Он вздохнул. – Так вот я ее с тех пор и не видел.
Голос-следователь – ему ль, отмотавшему пять лет на зоне, было его не признать? – вернулся, откашлялся.
«Сына воспитывал? Не воспитывал».
«Да я хотел, но…» – Евгений Викторович собирался решительно возразить, но следак перебил.
«Но ты не мог стерпеть вторжения советских войск в Венгрию, Дима как раз в 1956-м родился, так ты стал политзаключенным, потом вышел, а жена нашла себе другого, и тебе уже ничего в жизни не светило, как матерому антисоветчику, никаким там не послом в Иран, как ты мечтал. Ну, или советником, атташе, переводчиком. И ты стал подвизаться. Скажи спасибо, что хоть таджикским разрешили заниматься, а в сорок пять даже кандидатскую защитить. Венгрия ему, видишь ли, сдалась пуще всего».
«Да все не так было, не так! – замахал руками Евгений Викторович. – Мать при Хруще осмелела и рассказала, что отец не просто умер, как она мозги пудрила, а был расстрелян. Отозвали из Ирана, объявили шпионом и расстреляли. И она думала, что он шпион и есть, а теперь уверена, что нет. Потому что тогда все было сфабриковано. А в другой раз говорит: „Ни секунды я не верила, что шпион, твой отец патриот был, но я молчала, и нас не тронули“. Вот почему я решил не молчать в 1956-м. Ради памяти отца, ради будущего сына. А жена от меня как от чумы, что ж я мог сделать? Мама утверждала, что отец был послом, но я проверял – не было такого посла в Иране. Может, под другой фамилией… Сколько ни силюсь его вспомнить – ничего, возраст надо отсчитывать не от рождения тела, а от рождения памяти. Моей памяти еще далеко не семьдесят пять. Войну помню, эвакуацию, а до этого… Фотографии отца мама уничтожила. В Москву мы вернулись в 1952-м, я на кафедру восточных языков поступил – наследственность! Но я же еще не знал – просто Запад не любил и сейчас не люблю, хотя никогда там не был, а в Средней Азии почти все детство провел. Когда меня посадили, мама вышла замуж, „за надежного человека“, так она про него говорила, ну и осталась нам его квартира, наша тоже сохранилась, теперь у меня ни одной».
«Козел, – вступил первый внутренний голос, – как ты мог обе квартиры подарить этой суке!»
«А я объясню», – ответил голос-следователь, Евгений Викторович завтракал с этими двумя приставучими голосами, хотя любил утром в тишине пить чай с хлебом, и был даже рад сейчас, что вошла розовощекая черноволосая Катя (всё крашеное, ненатуральное, отчего-то Евгения Викторовича это коробило, как и то, что ее никто не зовет по отчеству, тоже мне, девчонка), и голоса юркнули за занавеску.
– Дорогой Евгений Викторович, разрешите поздравить вас с юбилеем и вручить этот небольшой презент. – Катя не шла, а как-то плыла, кралась и разговаривала притворным детским голоском. Раньше была нормальной, естественной, а когда Евгений Викторович здесь поселился, уже застал ее такой. То плачет ни с того ни с сего, таблетки успокоительные глотает, то приторные улыбки, ужимки, его это ужасно раздражало.
– Спасибо, Катенька, садись. Кофе сварить?
– Ой, Евгений Викторович, только что пила, давайте вы рубашку сразу примерьте – вдруг не подойдет, а вечерком посидим как полагается.
Он уже понял, что не отвертеться, пошел в спальню, чертыхаясь, стащил через голову свою клетчатую – пришлось пуговицы расстегивать с обратной стороны, голова не пролезала, а на новой тоже петли как тиски… Вот же, пристали со своей белой рубашкой! Как на похороны, ей-богу. «Приличный» костюм Дима ему уже давно купил, говорил, новую жизнь надо начинать в новой одежде. А вот и надену его сразу, так и поеду.
Дима собирался сегодня отдыхать до вечера в своем кабинете. Устал. Плюхнулся в свое любимое кресло: мягкое, гелевое, обволакивающее. Будто окунулся в море и покачиваешься на волнах. Он любил побыть в субботу один, привести мысли в порядок, повспоминать что-нибудь, составить в уме график на следующую неделю. Юбилей отца… странная история, если подумать: в детстве он его видел редко, почему-то помнит их встречи исключительно на Красной площади – они рядом идут в колонне, он в сером пальтишке, держит замерзшей рукой воздушные шарики, папа протискивается вперед, орудуя красным флажком, в глазах рябит от красного, на ГУМе, в толпе, на каких-то повозках транспаранты: «Мир! Труд! Май!», «Слава Великому Октябрю», «Народ и партия едины», – и гигантские портреты членов Политбюро, танки, гул от клина самолетов, барражирующих над площадью, все скандируют то же, что написано вокруг, а отец в этом гаме шепчет ему на ухо: «Видишь Мавозолей? Так вот знай, они извратили ленинские нормы жизни. Ваше поколение положит этому конец. Я в тебя верю». Дима не понимал, о чем речь, но чувствовал, что отец недоволен всеми, кроме него, и был этим горд. На одной демонстрации (а всего их, может, и было две) отец показал пальцем на колонну танков: «Они в 1956 году утопили Венгрию в крови». Этого Дима тоже не понял, но заинтересовался. Мама часто поминала 56-й: «Ты родился в самый замечательный год: ХХ съезд, освобождение, новая жизнь».
Мать и отец были будто из разных миров: мама пела зажигательные песни, вышивала цветы на салфетках и носовых платках, дома всегда были гости, пели под гитару, читали стихи, она периодически говорила ему про какого-нибудь мужчину из тех, что приходили чаще других: «Вот какого отца я для тебя хотела бы». Потом товарищ переставал приходить, и она говорила так про другого, но был и неизменный, в виде фотографии с автографом, который назывался Микеланджело Антониони. «Как ты на него похож», – говорила мать.
– А на отца? – неуверенно спрашивал Дима.
– Сравнил! Микеланджело – гений, умница, красавец, а твой отец – взбалмошный сухарь. И думает об одних абстракциях; о нас с тобой он по крайней мере не думает.
Мама была переводчиком итальянского кино, страшно им увлекалась, а за Антониони, как понимал Дима, мечтала выйти замуж. «Я хочу, чтоб ты стал таким же, как Микеланджело. Если все получится, мы с тобой поедем в Италию». Мама говорила, что он скоро придет к нам в гости, но он все не приходил. Хотя приезжал в Москву, и Дима долго скучал, пока мама разговаривала с ним на фестивале, а потом на съемках, ничем не закончившихся. Он, по словам мамы, был возмущен, что в его фильм вмешалась советская цензура. И уехал навсегда. А в мамином лексиконе с тех пор появилось слово «несоветский» – когда ей нравился какой-нибудь наш фильм, спектакль, актер, она говорила: «Совершенно несоветский». Может, отец правду говорил про «извращение ленинских норм жизни», только Дима, сколько ни вчитывался в труды вождя мирового пролетариата, никаких норм там не обнаружил. «Архиважно» и «Расстрелять» – Ленин запал ему этими двумя восклицаниями. А отец чем-то на этого выпрыгивающего из себя человека походил, чертами лица, жестами, обличительной интонацией. Хотя, в отличие от него, был тощ и высок ростом.
«А вот интересно, похож я сейчас на Антониони? – подумал Дима и потянулся за ноутбуком, чтоб поискать в Сети его фотографии. С той, что в детстве украшала их сервант, соотнести себя уже не мог, та навсегда оставила его подростком. – Ну что ж, чем-то и похож. По крайней мере больше, чем на отца». Дима пошел в мать: в ее внешности было что-то цыганское, а может, итальянское – очи черные, темперамент, ямочки. Но она была родом с Западной Украины, масть оттуда. Дима жил под ее фамилией, отцовскую брать даже и не думал. Не только потому, что она, мягко говоря, неблагозвучная: до 1989 года, когда умерла мама, отец практически не присутствовал в его жизни, а потом – будто препятствие с пути убрали, хотя препятствия на самом деле не было – отец стал названивать чуть не ежедневно, приезжать, интересоваться. У Димы было, правда, неприятное подозрение, что он стал нужен отцу тогда, когда стал хорошо зарабатывать, но он эти мысли гнал. Отец, в отличие от него, обнищал с приходом дикого рынка, и Дима помогал как мог. Появление отца не то что замещало собой потерю матери, но было облегчением, чувством, что его еще питают корни, что он не сирота.
Дима вспомнил, что когда работал инженером на заводе электроники, жили они не то что бедно, но все время было ощущение тесноты: тесная квартирка, дотянуть до зарплаты, выкроить на покупку джинсов на черном рынке, на отдых в санатории. Подхалтуривал, конечно, продавал налево их убогие, но пользовавшиеся большим спросом магнитофоны, выносил под полой детали, за которыми охотились расплодившиеся тогда самоделкины. Но все и везде было впритык. А как пошла у него торговля компьютерами, ноутбуками, пейджерами, факсами – так зажили. Катя тут же перестала работать, ее жалкой секретарской зарплаты хватало разве что на проездной в метро. Они теперь ездили исключительно на такси. «Захватывающее было время, хоть и дурацкое», – ностальгически вздохнул Дима и только что заметил, что доедает последнее яблоко, в вазе лежали одни огрызки. По субботам он на диете.
«А ведь всякое время в России – дурацкое, – начал размышлять он, – „извращение норм“. В чем эти нормы, словами и не скажешь, но где-то внутри все знают – и сейчас, и, наверное, всегда, – что хранится эталон нормы то ли на Западе, то ли на Востоке, то ли в далеком прошлом, то ли в далеком будущем, и вот только б до него, эталона этого, добраться… Выйду на пенсию, – оборвал себя Дима, – тогда и стану философом. Пока грех жаловаться». Включил свой Блэкберри посмотреть, нет ли чего важного – к счастью, нет: в субботу важное может быть только плохим, хорошее ждет до понедельника.
Блэкберри был его связью с миром № 1, где Катя, Аля, фирма. Аппарат, который связывал его с другим его миром, параллельным, лежал в сейфе. Он за десять лет привык к этой двойной жизни, но сейчас почувствовал себя героем: ни разу ведь ничего не перепутал, друзья из одной жизни не столкнулись с друзьями из другой… Одежду поделил таким образом: здесь – та что в красном спектре (розовая полосочка на рубашке, фиолетовая майка, оранжевый свитер, бежевый костюм), а там все серо-сине-зеленое. Ну да, можно было бы и запутаться, но он Катю убедил: «У меня рожа красная, так что мне обязательно нужен красный цвет в одежде». «Да брось ты», – отвечала она. «Точно тебе говорю. Да и потом, красное – оно виднее, я ж торговец, мне положено красоваться». И она если покупала ему серый свитер, то с красными ромбами.
Дима – владелец фирмы шпионской аппаратуры: микроглазки, встроенные в галстуки, в часики, в розетки, во все что угодно, датчики движения, жучки, тепловизоры, прослушки мобильников, детекторы всех этих устройств – в общем все, что еще недавно было доступно только профи. Теперь каждый кому надо – покупай. А кто раз купил датчик – уже не остановится. Как у женщин с пластическими операциями. Вот Катерина – сперва только под глазами, потом лоб («только эту складку между бровей – и всё»), на очереди подбородок – на кой все это сдалось, но раз ее успокаивает – пусть, он платит.
Сегодня вечером прибудут обе его руки: правая – Лева, который закупает аппаратуру для магазина, левая – хакер Джек. Джеком-потрошителем с самого начала представился, а как по паспорту – хрен его знает. Дима получил его из такого надежного источника, что нужды дознаваться до паспорта не было (да и вряд ли у такого парня один паспорт и одно имя), и вообще понятно, что такого класса хакер не станет светиться ни перед кем. Сегодня – партнер, завтра – неизвестно. Джек – парень из его второй жизни, но он из серии «дружба – понятие круглосуточное», понадобиться может в любую секунду.
Жизнь № 2 – главная последние десять лет. Это она приносит большие деньги, это здесь он реализует все свои способности. Каждая «спецоперация» заканчивается словами: «Ты – гений». Собрать сведения о людях, которые всегда начеку, у которых туча охраны, проверка на жучки и глазки проводится ежедневно, телефон защищен от прослушки и всякое такое, – очень непростое дело. До сих пор в разработку попадал бизнес, сперва средний, потом крупный, потом еще крупнее. И вот он дорос до вершины горы. За этот заказ он получит такие деньги, о каких до сих пор только читал в журнале «Форбс».
Он, конечно, и так за десять лет осуществил практически все мечты: две квартиры в Москве, два загородных дома, небольшая вилла в Италии, яхта, но не та, какую хотел, а с этим заказом – купит не только ту, но и еще две виллы, чтоб детям достались, каждому по одной. Итальянскую – Але с Лисом, а еще он присмотрит домик для восьмилетнего сына и пятилетней дочки – а ведь она моложе его внука Лиса. Расскажи кому – даже неловко, но о его тайной семье знают только тайные друзья, в жизни № 1 отсутствующие. Периодически, когда они заваливаются компанией в сауну, друзья из жизни № 2 начинают его корить: «Ушел бы ты из той семьи, жил бы с Дашей по-человечески, ну почему так уж невозможно бросить жену – она же не инвалид!» Они не понимают, что две семьи – это и основа его работы, которая разделена надвое, но материальная база, так сказать, одна, и потому важно, чтоб правая половина дела никогда не переступала границу левой. В жизни с Катей он иначе себя ощущает, иначе разговаривает, иначе себя ведет. Он немного развязен, расслаблен, самодур, домострой, балагур, нормальный такой торговец. Там он – ювелир, альпинист, микрохирург, чародей. Собранный, молчаливый, нападающий внезапно, этакий крадущийся тигр. В обеих жизнях присутствуют только Джек – «ученик, партнер, друг» – и шофер. Вася у него недавно, меньше месяца, а все годы водителем его был такой преданный и безотказный человек! Он его очень любил, да вот вернулись из Италии, а тут нате: прислали вместо него Васю, временно, пока тот лечится в Германии. Что стряслось – неизвестно, на связь так и не вышел, передали, что дела его неважнец и разговаривать он пока ни с кем не хочет. Дима это помнил по маме: как она замкнулась, никого не хотела ни видеть, ни слышать, пока не победит болезнь. Но не победила. Подумал: Лева потому, может, и не вхож во вторую его жизнь, что он там непредставим, неуместен – вот уж жучила, торгаш до мозга костей. А Катя, если б речь шла не обо мне, что сказала бы?
– Никогда больше так не делай. Нет ничего тайного, что не стало бы явным.
Ох уж эта Библия.
Нынешний «объект» не нравился Диме по всем статьям. Он – краеугольный камень власти. Формально, может, и десятая спица в госколеснице, но нет этой одной колесницы, есть кооператоры, те, кто кооперируется согласно интересам. И на пути у всех – его «объект». У него своя армия, подчиненная лично ему. В отличие от разваливающейся государственной, едва терпящей своих командиров, эта неформальная готова за «объект» пасть порвать. Потому и поступил этот заказ. О тайнах «объекта» наслышаны многие, там и малолетки, и леденящие душу магические ритуалы, и изощренные наркотики, но попробуй подойди на шаг. Он осторожен, как волк, и безжалостен, как волкодав. Все попытки собрать на него компромат проваливались, только ухудшая положение его конкурентов, Диминых заказчиков. Которые теоретически главнее. На Диму у них вся надежда. На гения.
Вокруг Дима слышит гул недовольства властью и даже ненависти, иногда кивает, да, мол, прогнило все, но сам он взлетел, взмыл при ней, а ему уже пятьдесят четыре, но он все еще набирает скорость. И хотя вовсе не благодаря «объекту», но все же. Лучше б в эти сферы вообще не соваться, но страховку обещали. Эх, завтра с раннего утра он поедет к Дарье, а на тридцатилетие подарит ей что-нибудь невероятное, да вот как раз и купит виллу в Швейцарии, например. Месяца за три подыщет. Если все пойдет по плану.
Вошла Катя. Опять глаза на мокром месте. Он сто раз запрещал себе думать о второй семье здесь, уже не раз убеждался, что мысль материальна, и вот пожалуйста. Стоит в дверях, молчит.
– Что, что опять не так?
– Не знаю, мне плохо. Кстати, Крокозябр уехал.
– Катя, ну хватит, это мой отец все-таки!
– Ты и сам так говоришь.
– Я – другое дело. Мой отец, я и говорю.
– Были б мои родители живы…
– Что тогда?
– Было б кому поплакаться.
– У тебя есть муж. Плачься, кто мешает?
– Когда так говорят…
Дмитрий Евгеньевич знал этот диалог наизусть и не понимал, почему он не надоедает его супруге. Закрыл глаза и сказал: «Я посплю».
– Завтра ты опять рано утром? Каждое воскресенье, просто не понимаю…
– Катя, у меня ненормированный рабочий день, что непонятного? Если б он был нормированным, этого дома не было бы, и в Тоскане не было бы, это трудно понять?
– Яхту можно было и не покупать, ты со мной даже не посоветовался, – обиженно сказала Катя.
– И пластических операций можно было не делать! – это он уже проорал. – Все, дай мне отдохнуть хотя бы один день в неделю.
Катя рыдала в спальне, когда услышала звонок, посмотрела на монитор – у калитки стояла ее лучшая подруга Варя. Высморкалась, поправила платье, пошла открывать.
– Вая, Вая, Вая, – визжал Лис, и Катя его шуганула:
– А ну, марш к маме! Аля, забери Лиса, ко мне Варя приехала! Аля, слышишь?
Заспанная Аля в халате, в ночной рубашке показалась на крыльце.
– Что случилось? Что ты кричишь?
– Вая, Вая, Вая!
– Забери его, он сегодня с утра невыносим. Пойдем, Варь, к озеру прогуляемся, у меня нервов на них не хватает.
– А я торт привезла, его бы в холодильник.
– Вася! Вера Сергеевна! Ну кто-нибудь там, уберите это.
– Что случилось? – спросила Варя, как только они вышли на улицу. – У тебя и лицо заплаканное.
Дорога к озеру шла мимо вилл, и Катя вовсе не хотела, чтоб кто-то ее видел такой или слышал их разговор. Хотелось просто бежать из дома, потому сразу не сообразила. Она приложила палец к губам.
– Идем обратно, запремся в моей комнате и поболтаем. – Она нажала на кнопку звонка, ключи-то не взяла. Открыла все та же Аля.
– А Вася где? С утра его не видела. Он же по субботам всегда здесь.
– Наверное, взял выходной. Спроси у отца.
Евгений Викторович выехал на шоссе, еще не зная, куда поедет, но как-то само собой доехал до Кутузовского проспекта, на Смоленке свернул на Садовое, потом на Спиридоновку и автоматически юркнул в переулок, заглушив мотор у дома, в котором прожил последние тридцать лет.
«Я отдал этой суке все, что у меня было, из благородства, которое никто не оценил!» – думал в сердцах Евгений Викторович. Она клялась: «Как только я буду уверена, что обе квартиры принадлежат мне, то есть нашим детям, мы заживем счастливо. Ты помрешь, а мне делить имущество с твоим сыном». – «Да мой сын – олигарх, – возмущался тогда Евгений Викторович, – он же нам еще и деньгами помогает!» – «Потому и помогает, что надеется потом заполучить твою собственность!» Сука была неумолима. Терзала старика ежедневно и еженощно.
«А ты верил, что она тебя полюбит за щедрый жест? За первую квартиру не полюбила, а за вторую полюбит? – внутренний голос прямо-таки засвербил в носоглотке, и Евгений Викторович чихнул. – Таких козлов, как ты, – поискать!»
«Имеют значение только факты, – вклинился голос-следователь. – А факты таковы: стареющий преподаватель, даже не доцент, а для таджиков – „профессор“, не сумевший найти себе в Москве ни жены, ни подруги, приезжает в Худжанд, он же бывший Ленинабад, на научную конференцию. Встречает там семнадцатилетнюю девочку, приехавшую из аула, которая смотрит ему в рот, говорит, что хочет учиться, учиться и учиться, умоляет его взять ее в Москву, готова целовать ему ноги, потому что он самый умный, красивый и талантливый из всех смертных (разве кто-нибудь так понимал его?). И родственная душа (да, да, наконец-то!). И он, конечно, соглашается взять ее в Москву. По ходу дела выясняется маленький нюанс, что у нее есть сын.
– Уже? Сколько ж тебе лет?
– У нас рожают рано.
Привез, поселил в своей „рабочей“ квартире. В эту привести было нельзя: строгая мама. Когда мама умерла – просто высохла и истлела, в законном для отправления в мир иной возрасте девяноста лет, он позвал соседку Аннандревну (откуда и знает ее имя) быть понятой на регистрации акта смерти. Он не горевал только потому, что чувствовал себя впервые в жизни счастливым, состоявшимся, с открывшимися наконец, в его шестьдесят, перспективами. Вот стояли до сих пор сплошные шлюзы на его пути, и разом пали, и теперь он поплывет по широкой полноводной реке жизни. Пристроить учиться возлюбленную (так он тогда именовал ее про себя) не удалось: уж как он ни раздувал блатные мехи, все только разводили руками: „Чтоб поступить, она должна хоть что-то знать. Уметь писать как минимум“. А потом добавляли: „Кому оно сейчас сдалось, это образование, с голоду помираем, кто пиво идет продавать, кто уезжает“. И он отступил. Это был 1993 год. Айдыну было три годика, и он изредка стал приводить возлюбленную с сыном домой, к маме. Был страшно горд собой, но боялся осуждения, потому всем встреченным соседям считал своим долгом объяснить: „Это мой племянник“. Соседи не реагировали. Мама тоже, но она уже смотрела не в этот мир, а в иной».