Текст книги "Крокозябры (сборник)"
Автор книги: Татьяна Щербина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Тем не менее меня грела мысль о том, что скоро, через несколько месяцев, я окажусь в счастливой Москве, выбирающейся из ужаса и нищеты последних лет – теперь там все с детской гордостью говорят, что по городу ездят «ролс-ройсы», открываются кафе и супермаркеты с десятью видами йогуртов, делается евроремонт (эти слова с «евро» страшно резали слух), и обязательно добавляют: «как в цивилизованных странах». Хочу в Москву. Решение принято, завершу парижский цикл и уеду.
Вернувшись домой, на rue des Acacias, я набрала Феде. Первое, что он сказал:
– Помнишь Илью? Он теперь мой брат.
Оказалось, мама Ильи, которая японка и которую он перевез к себе в Штаты, вышла замуж за папу Феди. Я этого папу как-то видела, он хоть и давно оставил семью, но поддерживал с Федей эфемерную связь. В отношениях главное – регулярность, и если кто-то кому-то как штык звонит раз в месяц, а пару раз в год еще и происходит встреча in corpore, отношения можно считать действительными.
– Отец зовет в гости, прислал приглашение, летом полечу.
Федя нигде еще не был, так что открытие Америки, как мне казалось, должно было его окрылить, но вышло иначе.
И вот я в Москве. Федя притаскивает телевизор, они с Ильей обнимаются.
– Ну что, братец, купил билет?
– Лечу во вторник.
– Там увидимся, может, еще и полетим вместе. Вторник для меня – далеко, я не строю планов дальше, чем на завтра. Подписал контракт – улетел. В первый класс билеты всегда есть.
Оба пытаются дать мне инструкции по обращению с Москвой – она же другая, надо правильно сориентироваться…
Федя вытаскивает из моего нового дома моль и жучков, вперемежку с пустыми баночками, коробочками, застиранными пластиковыми пакетами – пудами, а потом я еду к нему в гости и застаю ошеломляющую картину. На полочке, где раньше стоял одинаковый во всех советских домах набор украшений: гжельский чайник, берестяной туесок, хохломской стакан, гусь-хрустальная вазочка и жостовский поднос, – теперь красовались картонные коробочки из «Макдоналдса». Федина жена даже обратила мое внимание на эти трофеи, добытые в многочасовой очереди. Действительно, чего это я так свысока? Меня тут не было, а была бы, не встала бы в эту очередь, которую, в отличие от очередей в советские магазины, не проклинали, а обожествляли. Просто я всегда избегала очередей, потому у меня ничего не было и я ничем не гордилась. Но я понимаю – трофей, у каждого подошла какая-то своя очередь в новую жизнь.
Сегодня, спустя десятилетие после моего вомосковления, мы сидим с Ильей в его ресторане, он жалуется, что ресторанный бизнес – единственный, который у него не идет, почему – сам не понимает, еда хорошая, цены умеренные, а не идет, и все тут. Другая печаль – традиционная: не клеится личная жизнь. Одна была, другая, пятая-десятая – всё не то. И я вспоминаю, как с Аришей: любовь с первого взгляда и во веки веков. И хочется снова того же, с первого взгляда, во веки веков, на сей раз уж точно вовеки, возраст. А получаются – мучительные раздумья «подходит не подходит», в конце концов – не подходит. Вот сейчас Марианна. Примерно то, чего хочется, – красотка, неглупая, воспитанная, француженка, но настораживает ее отношение к родителям.
– А что?
– А то, что разрыв с родителями – это всегда разрыв внутри, проблемы с детьми, если они будут… Мне важно, чтоб дом был зоной комфорта.
– Погоди, но во Франции дети видятся с родителями раз в год, на Рождество. Это ж не советские родители.
– Ну да, но если мать отказывается приезжать на свадьбу…
– Так ты женишься?
– Подали заявление, у меня еще есть пара месяцев на размышления.
– И у нее, – это я заметила просто так, в пику мачизму.
– Ей думать не о чем.
– В смысле, что ты неотразим?
– Не делай вид, что не понимаешь, – Илья был как-то нервически серьезен. – Я могу дать любой девушке все, о чем она и не мечтает, но взамен хочу получить… в общем, я точно, в подробностях знаю, какой должна быть моя жена.
– Когда ты встретил Аришу, у тебя разве был в голове детальный план жены? И про родителей ее ты ничего не знал.
Он вздохнул, развел руками, поправил волосы, допил кофе.
Я представила себе Илью, сделавшего заказ по индивидуальному проекту, готового заплатить любые деньги, а нерадивый дизайнер всякий раз промахивается.
– Ты эту Марианну любишь?
– Сам не знаю. Один день думаю, что да, другой – что нет. Но это же у всех так.
Когда мы распрощались с Ильей, я вдруг поняла, что изменилось: он всегда жил необычайными историями, а сейчас ищет обыкновенную. Он больше не инопланетянин.
4. Федор
Марьяна собралась было рассказывать Федору об Илье, но произнесла имя и осеклась – в таком антураже разве что посплетничать о Ларисе Николавне ТТН, но ее, Марьянино, несчастье требует минимально уважительного пространства.
– Нет, – Марьяна понажимала кнопочки, вызвала такси, – поедем в другое место. Деньги у меня есть, не думайте.
– Дело хозяйское, – пожал плечами Федор. – Хотя не место красит человека, – добавил назидательно.
– Цитата? – Марьяна ехидно улыбнулась – в России все употребляли в речи цитаты из книг, фильмов, стихов.
– Русская пословица. Красить – это украшать.
– Странная пословица, – Марьяна задумалась. – Человек украшает место, чтоб оно украшало его, это же очевидно.
Возникла пауза. Федор залез в свою большую сумку, в которой всегда носил «малый магический набор», как он это называл, и извлек оттуда два загнутых под прямым углом металлических прутика.
– Что это?
– Рамка. Иначе – лоза. Биолокация – не слышала?
– Нет, – Марьяну всегда изумляла московская тяга к терминологии, этим как бы защищалась серьезность чего-то сомнительного. Чаще можно было услышать «по мнению экспертного сообщества», чем «я думаю».
– Пока такси подъедет, можешь задать пару вопросов, рамка ответит. – Он старался удерживать прутики параллельно, будто ретивых лошадок. Руки у Федора немного дрожали, и прутики вихляли, как флюгер, из стороны в сторону.
Если бы Федор извлек из сумки карты Таро – а они тоже входили в его «набор», Марьяна потянула бы карту, замирая от страха (вдруг плохая? Башня, например?), но прутики ее озадачили.
– Вслух спрашивать? – спросила она шепотом, оглядываясь на посетителей стекляшки, не глазеют ли они на них как на бесплатный цирк. Не глазели. Грызли шашлык над пластмассовой тарелочкой, чокались, перемазанные кетчупом, громко веселились.
– Что в лоб, что по лбу, – ответил Федор, и Марьяна поняла, что ее настигла очередная пословица.
Вопросов было два, но формулировался только один, про свадьбу, про родителей непонятно было, что спросить, хотелось спросить «что делать», но это же не вопрос… Марьяна мысленно пыталась добраться до Бретани, а прутики уже начали какую-то свою активную жизнь, Федор смотрел на них, потом закрывал глаза, и запрокидывал голову, и опять смотрел, зажмуривался, делал удивленное лицо, наконец сказал «м-да» и резко спрятал прутики в сумку.
– Что? – у Марьяны заколотилось сердце.
Позвонил подъехавший таксист, Федор встал, заторопил растерявшуюся Марьяну, она мельком увидела, что пришла эсэмэска (черт с ней, Илья никогда не пишет, только звонит), бросила телефон в сумочку и побежала за Федором.
В машине пристала с расспросами:
– Что прутики сказали? Почему вы скрываете?
– Я-то откуда знаю, что они имели в виду? – Федор увиливал от ответа.
– Не пугайте меня, – Марьяна смотрела умоляюще.
– Ладно, назвался груздем… Как это сказать по-русски… – бормотал Федор. – Короче, все может обстоять лучше, чем ты думаешь.
– Свадьба? – Марьяна подпрыгнула на сиденье.
– Вопрос, в чем был твой вопрос.
По лицу Федора бродили какие-то гримасы.
«Ох, эти мистики, ни одного человеческого слова! – подумала Марьяна. – А если совсем плохо, хочется слушать именно их, и сейчас кажется, что Федор уже знает что-то важное, но это песня без слов».
– Лариса Николавна сказала, что вы шаман, это правда?
– Правда. У меня дома и бубен есть.
– Зачем?
– Чтоб вызывать духов и просить у них помощи.
– А без бубна нельзя?
– Можно, но труднее.
– И вы для меня попросите?
– Скажешь попросить – попрошу.
– И они исполнят?
– Не исполнят, а придут на помощь, – Федор посмотрел с укоризной.
У Марьяны вдруг мелькнула мысль, что все, кого она встречает в Москве, – не то что совсем сумасшедшие, но как бы с приветом. У каждого есть свои воображаемые колышки, за которые они держатся, которыми питаются, как бы точки опоры у всех не здесь, не из мира людей. У Федора вот духи, а Илья – паркет для своего дома выписывал из Франции, говоря, что только в мастерских, обслуживающих дворцовые музеи, умеют точно пригонять и правильно шлифовать досочки, мрамор – из Италии, из Каррары, потому что только там… Это его опоры, как Федор сказал: не место красит человека, а у Ильи – ровно наоборот, предметы ему дороже человека, он в них лучше разбирается, в них и только в них находит совершенство. Люди для него – либо прислуга, либо те, кто разделяет его страсть к перфекционизму или по крайней мере готов ее симулировать, как Марьяна.
Во Франции, понятно, тоже у людей свои заскоки, но там ищут человеческого – любви, справедливости, заработка – того, что связано с людьми. Вот она ходила в Париже к гадалке, когда ее Лагерфельд выгнал, та сказала: «Будет у тебя работа, не волнуйся», и она успокоилась, и это пошло на пользу – с нервными никто не хочет иметь дело.
– Значит, так, – Марьяна все еще не знала, с чего начать, когда они устроились в кафе возле Пушкинской площади, памятном – не раз ужинали тут с Ильей. Кафе – якобы старинное, на стенах снаружи специально наведенные кракелюры, мебель в стиле Людовика, названия блюд – из наполеоновских времен, а кафе этому лет десять всего. Москве болезненно недостает родословной: город-сирота, но не детдомовка, родителями брошенная, а такая, что сама их и порешила, отсидела срок, вышла из колонии и сочиняет себе теперь фамильное древо, обустраивает старинные интерьеры, наследные замки, будто так оно всегда и было. Спешно сносятся уцелевшие низкорослые особнячки, чтоб не возиться с малодоходной рухлядью, строят на их месте якобы древнего, XIX века восьмиэтажные особнячищи. Во Франции XVII век – уже новые дома считается.
– Зовут его Илья Обломов, хотя он…
– Илья? – изумленно воскликнул Федор, до сих пор неодобрительно рассматривавший интерьер: ему ль, реставратору, не знать, что все это галимая имитация, он и сам бы мог такое делать, но его не позвали. Загадка природы, думал Федор, одних всегда и всюду зовут, а другие будто невидимки, как он, хотя работой его все и всегда были довольны. – Ты шутишь? Это же мой, как бы это сказать… брат.
«Ну и совпадение, – подумала Марьяна, – брат Федора – полный тезка Ильи».
– Да нет, он не русский вовсе…
– Китаец, ну да, ну да. Ах вот оно как завернулось! И еще мне будут говорить про случайные встречи и случайные совпадения.
Федор как-то явственно расстроился. Марьяна замерла, ничего не понимая. А он вдруг почувствовал неприязнь к этой девице, над которой уже было взял шефство, записался в учителя и наставники – да, ему теперь нравилась эта роль, льстило, когда юные девушки смотрят в рот и ждут от него чудес, – почему-то все время попадались девушки, бабушки тоже подошли бы, он же не в смысле совращения, хотя теперь, после очередного разрыва, волей-неволей присматривал себе новую пассию. И вдруг, в одну секунду, он увидел Марьяну как посланницу сводного брата, который мучил его, – бывает такая ноющая боль – не поймешь, где болит. Марьяна из того же теста, что Обломов, чужого. Не просто чужого – враждебного: такие, как Обломов, как бы отрицают само право на существование таких, как он, Федор.
После своей поездки в Америку, лет десять тому назад, Федор был сильно разочарован. Отцом, новоявленной японской мачехой, их беспрестанным превознесением Америки, их ценностями, которых Федор не разделял. Ну что значит ценностями? Они бегали по утрам, ходили в фитнес, экономили на продуктах оптовыми закупками, все время копошились, как муравьи, и его заставляли, пока он у них гостил, – косить газон, подстригать деревья, ложиться в десять вечера, и вот все это Федор ненавидел с детства. Он любил жить по своему собственному расписанию, ему претила бурная деятельность и «бег на месте общеукрепляющий», как пел Высоцкий, а любил он, наоборот, сидеть один, слушать музыку, восстанавливая из руин очередное антикварное бюро или кресло, и чтоб никто не капал ему на мозги, а в последние годы, когда забросил рукоделие, предаваться путешествиям в мир духов, читать эзотерические книжки и осваивать новый для него мир звуков – бубен, дудочку, варган. Федор не выносил бодрых, деятельных, торопливых людей, приносящих себя на алтарь чего-то общественного, ну так ему казалось, что общественного. Когда-то в юности он мечтал о славе – не в какой-то определенной области, а о славе как таковой, перепробовал много всего, от наивно брутальных стихов до нежной акварельной графики, потом находил удовольствие в ремесле, для него это было отшельничеством, разрывом с социумом, но тут-то социум и стал называть его «мастером золотые руки», выстраиваясь к нему в очереди со своими заказами, и в одночасье весь этот социум провалился в бездну, тем самым, как думал теперь Федор, освободив его окончательно. И вот с последней женой, которой это его освобождение оказалось не по вкусу, пришлось расстаться. А казалось, она – красивая девчонка, но совершенно подзаборная, на двадцать лет его моложе – будет считать его самым-самым всю оставшуюся жизнь. Вообще-то он был для нее лифтом из самых низов к самым, о каких она только могла помыслить, верхам. Она считала, что он несметно богат, хотя он просто нормально зарабатывал, а потом обеднел, что его самого нимало не смущало, но ей он был больше неинтересен. Вместе с его дудочками и ду́хами. И то, что он отказался увезти ее в Америку, а лишь свозил в Турцию да в Египет, все больше убеждало ее в том, что лифт безнадежно сломался и теперь будет только сползать вниз.
Отец Федора в семьдесят лет сделал кульбит. Влюбился, развелся со своей прежней, советской такой теткой, ничем не примечательной, разве что ухаживала за ним, как за немощным, бывшая его лаборантка, вела себя тихо, так они и жили сто лет, и на́ тебе: развод, женитьба на япономаме, ровеснице, переезд в Штаты, а там – заново родился. Поднимал каждый день американский флаг над домом, чуть не целовал его – потрясла его Америка своим изобилием, комфортом, слаженной и никогда не иссякающей жизнью. Старики не век доживают, напротив – на пенсии только и начинают жить для себя. Выписываясь с работы, записываются на курсы растениеводства или верховой езды, путешествуют, покупают в дом радиоуправляемый скелет и паутину к Хеллоуину, выставляют на крыльце тыквы с горящими треугольными глазами, на День благодарения угощают гостей румяной индейкой, и бегают, бегают по утрам, как заведенные.
– Оставайся, Федька! – звал отец. – Работа тебе найдется, тут и газонокосильщики нужны, и садовники, ты ж рукастый, освоишь, будешь жить припеваючи. Такой же, как у нас, дом себе купишь, ну что ты в этой развалюхе России имеешь?
– А мне ничего и не надо, – бурчал Федор, – и в гробу я видел ваши газонокосилки.
Дом, ишь, как у них все заведено: что захотел – взял и купил, всё в кредит, ничего никому на самом деле не принадлежит, но у всех все есть. Ну и что. Отец, биолог, говоривший ему, что гены – это алфавит жизни и когда он будет расшифрован, человек обретет свободу, теперь твердит, что свободен, потому что у него есть дом, о котором он мечтал всю жизнь, и «потрясающий, просто инопланетный» сын, о котором он, видимо, тоже мечтал всю жизнь. Не о Федоре – об Илье.
Федор еле доскрипел месяц и уехал с намерением больше не приезжать. Отец звонил, спрашивал, почему Федор никогда не звонит сам – «ну да, тебе дорого», – тут же поправлялся и выдавал очередную порцию своих завоеваний, что сакуру посадили, купили домашний кинотеатр в полстены, в ближайших планах «умный дом», чтоб одним пультом включать и выключать…
– У вас там, в России, небось и не слышали о таком.
– Слышали, папа, – устало отвечал Федор.
– Все-таки я считаю неправильным, что у тебя от каждой жены по ребенку, а ты ими даже не интересуешься.
«Ага, ты мной больно интересовался», – думал про себя Федор, почему-то понимая, что внезапно вспыхнувшая отцовская забота – влияние Ильи. Илья – он такой, семейственный. А Федор – одинокий волк, несмотря на всех своих жен и детей.
– Федька, ну ты на грин-карту-то подал, наконец?
– Нет, папа.
– Вот балбес, чего ты тянешь?
– У меня много дел, – Федор мямлил, стараясь побыстрее свернуть разговор. Отец звонил все реже, а однажды совсем перестал – поругались. Федор сорвался и выпалил все свое раздражение. Произошло это потому, что отец стал читать ему нотацию: что вот у него юбилей, семьдесят пять лет все-таки, и мог бы сын раскошелиться хотя бы на один этот звонок, поздравить родного отца, мог бы с Ильей хоть открыточку передать – тот вон специально приехал, подарил массажное кресло, в него садишься, а оно вибрирует, это очень полезно, он просто счастлив, что на старости лет обрел такого заботливого сына…
– И вообще, что ты за человек, Федька, ничего у тебя в жизни не остается, ни дела, ни семьи, всё – как корова языком слизала.
– То-то у тебя много остается, – вспылил Федор. – Тебе что, когда-нибудь моя жизнь была интересна? Только и слышал от тебя что поучения и упреки: дурак, что бросил институт. Ах, исключили? Значит, совсем дурак. Дурак, что косишь от армии. Ах, у тебя диагноз? Тем более дурак, здоровье не бережешь. «Дурак» и «отца позоришь» – вот что я слышал от тебя чаще всего. И ведь как ты обличал американский империализм, как испугался, когда увидел у меня Оруэлла? Не за меня испугался – за себя, что тебя на какой-то там конгресс не пустят. И в один день переродился, разлюбил советскую родину и влюбился в загнивающий капитализм? Из КПСС-то не забыл выйти?
Поговорили, в общем. А потом еще Илья выговаривал Феде за то, что попал из-за него в дурацкое положение. Подарил отцу от имени обоих массажное кресло, а тот говорит: «Нет, вот Федька позвонит поздравить, тогда поверю». И на следующий день вдруг сказал, держась за сердце: «Нет, Илья, ничего он мне не дарил, и не говори мне о нем больше». Что произошло, Федя?
– Ничего, просто мы расставили некоторые точки над i.
Потом Илья звонил время от времени:
– Еду к нашим, передать от тебя что-нибудь?
Федор вообще-то переживал, думал иногда – может, позвонить или письмо написать? И написал. Вспомнил все хорошее. Отец его когда-то от тюрьмы спас, взяли Федора однажды за наркотики, было дело, тянуло на срок. Ну и… в общем, не совсем справедлив был Федор в этом разговоре. И что не поздравил – может, и неправ. Присовокупил к письму подарок: собственноручно вырезанную из красного дерева ленту Мёбиуса. Показал Илье.
– Что это за загогулина? – спросил тот.
Федор терпел, претерпевал Илью, но весь этот американский отсек в его голове был постоянной мигренью, которая мучила, он пытался понять почему и пришел к выводу, что все дело в фальши самой ситуации: он там лишний, чужой, но формально – сын, брат, пасынок, и ему должны улыбаться, как все всегда улыбаются в Америке, а он должен слать в ответ воздушные поцелуи. На письмо отец не ответил. Илья в очередной раз позвонил, сказав, что отец благодарит.
– Как он там? Все еще бегает бегом от инфаркта?
– Это и тебе не помешало бы, брат, – своим тихим голосом прошелестел Илья, сделав перед словом «брат» едва заметную паузу. Стоит, ох стоит это ему труда, называть меня братом, подумал Федя, но – «надо, Федя, надо». Это так часто повторяемое присловье сам себе Федя никогда не адресовал. Наоборот, как только возникало это ненавистное для него слово «надо», он отвечал: «не надо». Просит душа или ее воротит – единственный неизменный критерий, которым руководствовался Федор в течение всей жизни, а его немногочисленные попытки делать над собой усилие всегда проваливались. Наркотики – да, неприятное воспоминание, но это ведь тоже «душа просила», он такой по жизни, наркоман.
Только с тех пор наркотики у него стали другими, вытяжками не из кактусов и маковых головок, а из самой жизни, «легальными». Потому со всем, со всеми и расставался легко, что все было лишь наркотиком, иллюзией, возникавшей, пока не кончалось действие. Федор не верил в прочность и материальность жизни, он всегда, в сущности, воспринимал мир как мир ду́хов, воплощающихся только ради наглядности, зрелищности игры. На компьютерные игры Федор, само собой, подсел, когда они появились, но теперь остыл: натренировался, теперь использовал опыт в играх с реальными ду́хами.
Американский отсек благополучно захлопнулся, отделился. И вдруг снова забурлил. Илья позвонил в страшной ажитации:
– Ты должен немедленно вылетать, у отца обширный инфаркт.
Ага, добегался-таки.
– Я не полечу, – Федор сказал это с не свойственной ему резкостью в голосе.
– Как не полетишь? – Илья оторопел. – Ты понял, что я сказал? Положение серьезное.
– Я не врач, – продолжил Федор в том же тоне, – а мое присутствие вряд ли его обрадует. Тебе он будет рад гораздо больше.
И вдруг Илья – такой всегда до неестественности вежливый и обходительный – сказал:
– Какая же ты все-таки скотина!
Это была та долго копившаяся последняя капля, из-за которой американский отсек катапультировался из Фединой головы окончательно. Он спрашивал у ду́хов, и те отвечали ему, но Федя не умел перевести на человеческий язык их ответы. Неприятный осадок, нашатырный, бьющий в нос, от последней капли оставался, и вот эта Марьяна, будто послание в бутылке, приплыла к нему по невидимым волнам.
Он даже не знал, жив ли отец, выздоровел или лежит на аппаратах – теперь же можно поддерживать жизнь чуть не вечно, если подключить к искусственному дыханию. Зачем? Сам Федор был готов умереть в любую минуту без всякого сожаления. Или это лукавство? Да нет, никаких открытий, никакого кайфа от этой жизни он больше не ждал, длилось обыденное, известное, чаще неприятное, чем приятное. Он снова жил у матери, поскольку своей квартирой так и не обзавелся, все снимал, претило ему это – обустраивать жизнь, заводиться с собственностью. Может, он и думал бы о наследстве, если б не прожил полжизни в прогрессивной стране, где человек был явлением одиночным, а не общинно-родовым, как в отсталых странах, и сугубо временным, так что занимаемые им емкости логически принадлежали вечному государству. Может, эта советская философия и повлияла на Федора, только государство оказалось еще менее живучим, чем он сам. Он, впрочем, в гробу видел государство, и то, и это, и любое. А в последнее время если вообще что и радовало его, так это звуки – речь ду́хов, а вовсе не алфавит генов.
Федор достал айфон, включил негромко запись с недавнего шаманского концерта. Марьяна так и сидела, застыв, все сегодняшние события начали казаться ей сном, потому что наяву так не бывает, сидела и ждала, что проснется и все будет как прежде. Музыка повела ее куда-то из сна, и она стала подпевать, повторять звуки инструментов голосом, хотя мелодии там не было. Наверное, слишком громко – немногочисленные посетители разом обернулись, она смущенно закрыла лицо волосами и руками.
У Федора отлегло от души: нет, ошибся, не того она племени, что Илья. Он знал, на почве общения с ду́хами, что сам он вовсе не земного происхождения, а то, откуда он взялся, словами и не описать. Родина периодически снилась ему, там было другое тело – не с виду другое, а по составу: легкое, гибкое, будто виртуальное. Был белый свет – приходили такие световые кругляшки вроде лун, и надо было прыгнуть в правильный, чтоб попасть туда, куда хотел, а если ошибся, это уводило далеко, и путь оказывался вроде лабиринта. То ли такая математика – всегда можно ориентироваться по цифрам, то ли прыжки с трамплина… Есть там и города, но не построенные из камня, а написанные этакими световыми чернилами, там вообще нет тяжести, притяжения, привязанности… Федор хоть сейчас рассказал бы это Марьяне, поскольку увидел, что и она нездешняя, неземная, но речь противится, это нарочно, чтоб все думали, что они земляне.
Все, кому здесь трудно, кто живет будто в чужой стране, говорит на чужом, с трудом выученном языке, кто умом понимает, что надо попасть из пункта А в пункт Б, потому что здесь так принято, но ленится – потребности не чувствует, все эти люди – пришельцы на Земле, а местных тоже видно за версту – им легко, они в своей среде. Вот отец – он здешний, ему всегда все было впору, по душе, по́ сердцу, он менялся вместе со временем, потому что оно здесь всем и правит. И Илья – земной… как объяснишь это Марьяне? И он просто сказал:
– Илья никогда на тебе не женится.
Она не могла больше терпеть ни секунды, рукой подозвала официанта в ливрее, он склонился: «Не желаете ли откушать…»
– Я не буду ждать счет. Этого хватит за два чая? – Она вынула тысячерублевую бумажку.
– Да, но…
Марьяна сорвалась с места, Федор пошел за ней, и только они вышли на улицу, она запела, будто едва сдерживала в себе этот выплеск, здесь можно было громко, шум улицы все равно перекрывал.
– У тебя красивый голос. И отличный слух.
Марьяна не обратила внимания на его слова, она выпевала из себя все, что копилось внутри, тесня, разрывая ее, нагнаиваясь, и теперь таким вот нежданным образом выходило наружу. Федор понял, что пора прощаться, тронул ее за плечо:
– Запиши мой телефон. Позвони, познакомлю тебя с музыкантами.
Ее пение было криком отчаяния, но не простым – он стремился к гармонии, цеплялся за невидимые колки, стекал по струнам.
Марьяна выдохнула, достала телефон, который уведомлял, что пришло три новых сообщения, Илья продиктовал номер, она набрала, у Ильи в кармане раздался звук флейты, а Марьяна открыла, наконец, эсэмэску и осела, вытерев своим белоснежным пиджачком грязную стену в кракелюрах.
– Что случилось? – Федор подхватил ее под руку.
Марьяна улыбалась, и слезы текли, когда солнце светит сквозь дождь – похожая картина. Тут же стала звонить, говорила по-французски, долго, с криками, Федор ни слова не понимал, постоял минут десять, но она все говорила, и он решил идти. Понял, что хорошие новости, как и подсказывала рамка. Вот и славно. А ему самому ближе к ночи тоже пришла эсэмэска, из Америки, с неизвестного номера. Что отца сегодня похоронили на таком-то кладбище. Написано было официально, как сообщение в газете. Федор выпил две таблетки снотворного и лег, в висках стучало, и это мешало ему понять, что же такого произошло в его жизни.