Текст книги "Крокозябры (сборник)"
Автор книги: Татьяна Щербина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
– Юля, литература – это же детство! – поучал он ее. – Нужно делать карьеру, а у тебя все время глупости в голове.
Но это был ее первый и, соответственно, единственный роман, этим он был дорог, и Феля готова была простить, что Он вел себя так, будто ее не любит. Понятно же, что любит, иначе зачем? Они познакомились осенью 2008-го, как раз когда грянул кризис, а для Фели, наоборот, кризис миновал, но через год, в начале сентября, когда они вернулись из турецкого «все включено» и она предложила ему устроить свадьбу в новогоднюю ночь, потому что это всеобщий и ее собственный день рождения, он сказал: «Нет, все-таки ты ненормальная. Если я женюсь, то на дочке миллионера. Брак с тобой мне ничего не прибавит».
Она рыдала на мамином плече каждый вечер, а когда мама дежурила в больнице, звала Мишу и говорила, что повесится. Однажды достала «Книгу счастья», в которой исписала за последний год почти все странички в клетку, и сожгла ее во дворе. Прохожие на нее косились, а она жалела, что у нее нет машины и, соответственно, бензина, чтоб пламя было до неба.
– Феличита, – гладил ее по волосам Миша, – все-таки ты блондинка. Ну почему из миллиарда, ну пусть миллиона, хорошо, из тысячи дееспособных молодых людей ты выбрала абсолютного придурка?
– А ты когда-нибудь читал объявления о знакомствах?
– Да вроде нет.
– А я читала. И знаешь что? Из тысячи – придурков 999. Оставшийся один – это ты, но ты…
– Я, конечно, польщен, но не все так мрачно, пересчитай цифры, Феличита!
Очухавшись, Фелиция поставила себе задачу: найти до 31 декабря, до ее двадцатипятилетнего юбилея, какого-нибудь непридурка, потому что ее день рождения, проведенный не с мамой и ее коллегами, а с Мишей, его другом, несостоявшимся женихом и парой безумных влюбленных, к сегодняшнему дню уже разводящихся, был только один, прошлогодний, и она не собиралась сдавать позиции.
Он (так и оставшийся в ее памяти словом «Он») как-то сказал:
– У тебя мать врачиха? Жаль.
Она не поняла.
– Врачи нам, к счастью, нескоро потребуются.
Ну ладно. Ему бы психиатр не помешал.
Наступил ноябрь. Несмотря на прогнозы лютой зимы – теплый, даже не пришлось доставать шубу из чехла. На работе, где она была на хорошем счету, каждый день приходилось видеть Его. У него она была на таком плохом счету, что он даже не здоровался, как бы просто не видел. И вдруг, в конце ноября, когда объявляли лауреатов Нобелевских премий, Феля узнала, что ее получил отец, вместе со своими соавторами. Она позвонила поздравить, отец кричал в трубку: «Мы победили!» – но Феля не имела к победе ни малейшего отношения. Разве что чувствовала в себе смесь безумного ботаника и практичной мамы. Только в измельченном виде. А мать вовсе не обрадовалась известию.
– Нам-то с тобой чему радоваться? Нам что, перепадет от этой премии? Там миллион, поди.
На следующий день, когда Феля пришла в офис, Он преградил ей дорогу, будто увидел впервые после долгого перерыва.
– Юля, поздравляю, твой отец…
– Да, я теперь дочь миллионера, – отрезала она и прошла мимо.
Он слал ей эсэмэски, караулил у выхода после конца работы, но Феля ни разу ему не ответила, даже кивком.
Юбилей приближался, мама заболела – Феля проголосовала такси, чтоб быстрее привезти ей аспирин, как раз выпал первый снег, и таксист, примерно ее сверстник, сказал: «Мело, мело, по всей земле, во все пределы, свеча горела на столе…»
– Вы знаете стихи?
– Я их и сам пишу, – отозвался водитель, – а извозом деньги зарабатываю.
– Зимы ждала, ждала природа, снег выпал только в декабре, – подхватила Феля.
– У Пушкина – в январе, – улыбнулся водитель-поэт.
– Так то́ у Пушкина, – парировала Феля, – у нас чтоб до 20 декабря снег не шел – не бывало такого. И снежинки-то меленькие, а в детстве снег хлопьями летел, и на окнах узоры от инея…
– Зима ведь не сдастся: тверда!/Смириться бы, что ли… Пора же!/Иль лира часов и тогда/Над нами качалась не та же?
– Это ваше?
– Нет, Иннокентий Анненский. Теперь стихи по-другому пишут.
– Современных я не знаю, – призналась Феля. – Больше всех Цветаеву люблю.
– Пожалуйте вам Цветаеву: «О, подожди», они просили нежно,/С мольбою рук./«Смотри, темно на улицах и снежно…/Останься, друг…»
– Надо же, впервые встречаю человека, который знает стихи, еще и наизусть.
– А как вас зовут?
Феля помедлила с ответом. На работе ее знали как Юлю, но вообще-то она была Фелицией, как же сказать незнакомому человеку? И неожиданно для себя произнесла:
– Джульетта.
– Тогда я Ромео, – ответил он. – Вообще-то просто Алексей.
– А я просто Фелиция.
На Новый год и ее день рождения он подарил ей цветущий розовый куст. Они кружили по Москве, потом пили шампанское у нее дома.
Мама представилась неожиданно для Алексея: «Ирочка». Он пожал протянутую руку: «Алексей Петрович». В первую встречу она все время на него косилась:
– Разве сейчас бывают поэты?
– Буря мглою небо кроет,/Вихри снежные крутя;/То, как зверь, она завоет,/То заплачет, как дитя,/То по кровле обветшалой/Вдруг соломой зашумит,/То, как путник запоздалый,/К нам в окошко застучит.
Вот и я, путник запоздалый, наконец добрался, – сказал он. – А поэтов сейчас – если брать только хороших – около тысячи. Но вам ведь и одного хватит, правда?
В Валентинов день, 14 февраля, Феличита и Алексей, который не называл, а пел ее имя: Felicitá e tenersi per mano andare lontano la felicitá – поженились, а в следующую новогоднюю ночь у них родилась дочь, назвали Юлией – чтоб ее любили.
Февраль 2011
Метаморфоз
Повесть
1. Аконит
Мы познакомились на вступительных экзаменах, сразу выделили друг друга в толпе абитуриентов, а найдя свои фамилии в списках, пошли отмечать в кафе-мороженое «Космос» на Тверской. Я заказала «Марс», Таня – «Солнышко», отличались они всего лишь вареньем, которым был облит шарик: мой – клюквенным, ее – абрикосовым, но это теперь глаз дотошен, как сканер, а тогда был настроен на картину «в целом».
Таня – высокая, поджарая, ширококостная, по сегодняшним меркам – типичная модель, если над ней поработать, а тогда – «никакая», не посылающая сигналов внешнему миру. Застенчивая, милая, видно, что из хорошей семьи.
– Кто у тебя родители? (Теперь так не спрашивают, а тогда – первым делом. Графа́ «происхождение».)
– Папа адвокат.
Мой уточняющий вопрос «кто?» – не казался странным: адвокаты были либо знаменитостями – те, кто защищал диссидентов, при том что судьба подсудимых решалась заранее в КГБ, так что это было искусством для искусства, – либо никем, клерками, совслужащими, безымянными сотрудниками юрконсультаций. Чем громче процесс, тем популярнее защитник. Звездой была Софья Васильевна Каллистратова. Все знали ее именно так, по имени-отчеству. А советскую власть называли для конспирации Софьей Власьевной – некоторые путали. Танин папа входил в софьевасильную когорту, только его подопечные были не на слуху. И потому – казавшийся благополучным, вальяжным, хоть и строгим – он не любил, когда его спрашивали: «А кого вы защищали?» В 70-е это звучало как вопрос артисту: «А кого вы играли?» Если артиста не знают в лицо, ему лучше в дворники.
Чего желал дочери Танин папа, осталось неизвестным, он на сложные темы не говорил, но можно предположить, что именно от него исходила Танина idée fixe выйти замуж за иностранца. Она для этого сюда и поступила: учить языки, встретить иностранца и уехать с ним навсегда. У самой Тани Софья Власьевна не вызывала никаких чувств: ее не интересовали ни диссиденты, ни история КПСС с революционным террором, перегибами, политическими проститутками, головокружениями от успехов, уклонистами, ревизионистами, врагами народа, предателями родины, шаг вправо, шаг влево… Она не читала газет, не смотрела телевизор, не стояла в очередях, была равнодушна к одежде и к идеям о том, «как нам обустроить Россию», не пользовалась косметикой, не увлекалась театром и вообще ничем, что находилось на территории СССР. Он в целом казался ей не той землей, которую стоит украшать человеческими жизнями.
– И удобрять, – добавила Таня, добывая из кошелька железный рубль для расплаты за абрикосовое солнце.
– Удобрять? – Передо мной возникла картинка дачного участка, который дедушка постоянно удобрял компостом (попросту дачной помойкой, но хорошо выдержанной) и ценными коровьими лепешками, которые он подбирал в округе, прогуливаясь с ведром, – мне они казались гигантскими монетами. У меня были старые, петровские еще, черные монеты, которые мне подарил дядя, они походили на эти лепешки в миниатюре. Монеты дядя потом забрал, когда выяснилось, что это ценность. А подарил, считая старым хламом – ребенку-то не все равно, с чем играться?
– Мы все умрем, – весело сказала Таня, – и станем удобрением для земли.
Ах, вот что! Я часто, с раннего детства, думала о смерти – как о потайной, волнующей части жизни, но никогда в таком ключе. Да, Таня много читала, это было. Я читала еще больше, но извлекала из книг что-то другое, это стало ясно, когда мы синхронно читали один и тот же список «обязательной литературы». Эмма Бовари была для меня удручающим примером жизни, прожитой впустую, а для нее – героиней, восставшей против диктата общественной морали. Мы с Таней вообще были противоположностями: у нее в голове будто всегда висела табличка с предостережением: «Осторожно, яд!», а у меня – с вопросом «Что бы я сделала, если бы завтрашний день был последним?». Именно это я и делала каждый день. Притом я была книжным червем, а она любила вечеринки, компании, даже и лекции какие-нибудь, о структурализме или летающих тарелках – главное, чтоб до или после было живое общение. Это меня неизменно поражало: вела она себя всегда замкнуто, предпочитая ходить со мной – я легко вступала в контакт, но именно она подбивала меня на эти блуждания по Москве, поскольку у нее была цель. И каждая вечеринка, на которой в очередной раз не был встречен Иностранец, копила в ней отчаяние: «Ну вот, опять ничего». Я над ней посмеивалась.
– Тань, если приспичило, вон наш Шейк – открыт всем ветрам, иди за него замуж.
– Издеваешься? Он же из Сенегала! Это еще хуже, чем здесь. Нет-нет, Африка не обсуждается.
Шейх, или Шейк, как мы все его звали в честь модного тогда танца, был нашим сокурсником и, как и Таня, мечтал жениться на иностранке — советской девушке. Поначалу советские девушки души в нем не чаяли, он был смешливый, заводной, симпатичный, всем прилюдно раздавал определения: «ты – самая красивая» (таковой ему казалась наша двоечница), «ты – самая умная» (про девушку серьезную и основательную, каковой та остается и по сей день), «ты – самая необычная» (это про меня), а про Таню – ни слова. Она смотрела на него своим всегда очень прямым взглядом как сквозь стену, и он это чувствовал. Я стала избегать Шейка после университетских танцулек, на которые меня затащила все та же Таня. Он «приставал», я ушла, он побежал вслед, преградил дорогу и стал выговаривать: «А, так ты расистка!» – «Нет, но у меня есть жених», – что было чистой правдой. В общем, мне надоело оправдываться, как, вероятно, и прочим моим соученицам.
– Ты вчера ушла, а я таки познакомилась, – шептала на следующий день Таня, таща меня на сачкодром (место, где можно было курить сидя, в отличие от лестниц – из-за этого удобства студенты забывались и сачковали лекции). – И по-русски хорошо говорит, и такой весь из себя, но… – и она вдруг сделала кислую физиономию.
– Опять ей что-то не так!
– Знаешь, кем он оказался? (В голове пронеслось: подлецом, идиотом.) Венгром!
– Ну, так ты же это и искала – иностранец.
– Ты что, правда не понимаешь?
Правильно я не оказалась «самой умной» в классификации Шейка: не понимала.
– Венгрия – соцстрана.
– И что?
– Это почти как у нас. Ну немножко лучше, но в принципе то же. Я хочу жить в свободной стране.
Мое непонимание Таниной жизненной цели было тем более удивительным, что я Софью Власьевну люто ненавидела, а она как бы не замечала, но я никуда уезжать не собиралась, мечтая о падении царства генсеков, а Таню даже эта утопическая перспектива не увлекала. Я, впрочем, могла уехать запросто: жених, а вскоре муж, был, как тогда говорили, «не роскошью, а средством передвижения», то есть евреем. И предлагал мне переселиться, что потом и сделал, но я упорно хотела «украшать» собой эту землю. И удобрять тоже. Точнее, меня занимал вопрос что, а не где, а Таню наоборот. Ей казалось несущественным, чем заниматься, кем быть (тогда часто спрашивали: «Кем ты хочешь быть?»), главное – произрастать на благодатной почве. Мой дед выращивал под Москвой клубнику, яблоки, груши, сливы, черноплодную рябину, смородину, вишню, а дыням или гранатам никакие удобрения созреть бы не помогли. Вот и Таня ощущала себя фруктом, которому в здешнем климате не стать самим собой.
– А помнишь такие цветы: когда я была маленькая, они росли всюду, или не всюду, но я их часто видела, а теперь они исчезли – ярко-синие?
– Помню из Овидия: дельфиниум, цветок из крови Аякса, который самоубился от обиды, когда не ему достались доспехи Ахилла, обещанные лучшему воину. Может, оттуда и пошла «голубая кровь»?
– Овидий у меня уже выветрился – это ж первый курс, а как назывались те цветы – не знаю, про себя я звала их «башмачки»: они такими двумя синими пузырьками, как туфелька. Вспомнила из-за этой проклятой «Cinderell’ы» (разговор был после очередного урока итальянского, которому нас обучали по спецметодике – слушать в лингафонном кабинете «Золушку» и с голоса заучивать наизусть). А когда я смотрела на те цветы, думала, что они вроде Золушкиных башмачков, если придумать, как их надеть…
– Кстати, здорово: превратить волшебную сказку в принудиловку! А синие башмачки – нет, не обращала внимания, но смутно помню, что у деда было предубеждение против синих цветов и он их не сажал.
Когда мы были на третьем курсе, факультет облетела новость: наша сокурсница с английского отделения выходит замуж за англичанина. У нас была такая практика: на последнем, пятом, курсе преподавал носитель языка, их меняли каждый год, чтоб не пускали корней. И наша сокурсница, дотоле нам неизвестная (студентов много), каким-то образом с ним познакомилась, что было непросто, поскольку носителям языка предписывалось сразу после занятия исчезать во избежание «ненужных контактов». А тут как раз состоялся ненужный контакт, и они решили пожениться. На нее теперь специально ходили смотреть – это была платиновая блондинка неземной красоты, и ей предстоял выбор: либо учиться дальше, расставшись с английским профессором, которого так или иначе отослали бы на родину, либо – немедленное исключение, чтоб не навлекать на университет такой позор, как брак студентки с иностранцем. Причем с капиталистическим. Девушка колебалась. Ее пугали тем, что и брак не оформят или из страны не выпустят, и выгонят с волчьим билетом – никуда больше не поступит.
Все только это и обсуждали. Моя лучшая и единственная подруга Таня, понятно, всецело поддерживала студентку, говорила, что черт с ним, с университетом; в Англии небось тоже есть университет, а не выпустят – поднимется такая международная кампания, что будут вынуждены. По папиным делам знала, что если человек безымянный, в «антисоветской агитации и пропаганде» не засветившийся, – проще выпустить, чем торговаться за него с очередным президентом. Студенческое «общественное мнение» было другим: подстилка, польстилась на иностранца, пожилого, можно сказать, человека (ему было, наверное, лет сорок), и так ей и надо, вышибут из лучшего в мире учебного заведения – пойдет улицы мести. Государство затратило на нее столько денег, а она…
Так думала и самая красивая, и не самые красивые, посещавшие кабинет инспектора курса, который пользовал их там, а они не смели противиться (некоторых потом рвало, учитывая страхолюдность ловеласа), поскольку все знали, что он из КГБ. Мы с Таней, избежавшие феодальной дани, как свободные девушки, пошли вместо собрания, на котором должны были заклеймить сокурсницу позором, в кафе «Шоколадница» на «Октябрьской». Даже жаль, что блинчики с изюмом и орехами, политые горячим шоколадом, и сбитые сливки с шоколадной крошкой, казавшиеся самым вкусным, что бывает на свете, теперь расколдованы, разжалованы из волшебных, которые мы могли себе позволить только раз в месяц, в день получения стипендии, в ординарные. Еще надо было очередь отстоять, чтоб сесть.
Обсуждая предательницу Родины, мы с Таней сформулировали общее кредо: «частная жизнь». Общественное мнение, институт травли левых уклонистов и правых ревизионистов – последнее, что может нас интересовать.
– Знаешь, – сказала Таня, – не хочется провести жизнь на фронте. Просто у нас такая почва, удобряй не удобряй, что на ней хорошо растут только цветы зла (о, как я гордилась купленным по случаю за пять рублей томиком «Цветов зла» – прижизненным, в кожаном переплете! И как не могла поверить, что француз – первый из встреченных мной через несколько лет после окончания учебы – не знал, кто такой Бодлер). Я бы все отдала за то, чтоб не быть русской, мы – унтерменш, – прошептала Таня мне в ухо.
– Ну ты даешь! – я оторопела. – Что за хайльгитлер на тебя нашел?
– Да просто: приезжает сюда иностранец и может выбрать любую, никто не откажет. Выбирает самую красивую, естественно. В общем, до меня очередь никогда не дойдет. Останусь старой девой.
– Вот ведь кто про что…
За все пять лет в альма-матер Таня так и не встретила своего Иностранца. Но у нее появился ухажер, о котором она упоминала все чаще:
– Приклеился идиот, караулит с цветами у подъезда, не отвяжешься, люблю-люблю, я ему – пшел отсюда, брысь! А он все стоит, представляешь?
– Где ты его откопала?
– На вечеринке в МГИМО. Последний курс, как мы. Проводил раз до дому, так теперь повадился, урод. А тут совсем: поднялся за мной, папа открывает, видит его и – «заходите, пожалуйста». Я уж папе глаза страшные делала – будто не видит: «Проходите, не стесняйтесь, дочь у меня дикарка – ты бы представила своего приятеля». И мама вышла, тоже расшаркивается. Ну у нее вообще бзик, что я никогда замуж не выйду – обрадовалась, что хоть кто-то появился. Я же еще и дикарка.
Таня фырчала и шипела, как змея, все чаще рассказывая об этом Банном Листе, которого мы так и прозвали меж себя, но только мы сдали последние экзамены и получили дипломы, как Таня сообщила, что выходит замуж. За него, за Банного Листа.
– Ка-а-к? – заорала я. – Ты же его не любишь, презираешь, ты что, с ума сошла!
Мы снова, как в начале нашего знакомства, отправились в кафе «Космос», взяли по самому дорогому, фирменному мороженому «Космос» – скрытому под шоколадным соусом, с двумя печеньями-ушами, похожему на сам этот таинственный космос, который наверняка нас слышит.
– Это временно. Потерплю, – стоически сказала Таня. – Есть ради чего. Листа скоро отправляют работать в Испанию, ему нужна жена, иначе не выпустят. Мы поженимся, уедем, а там я найду себе нормального испанца, и дело с концом. – Таня сияла от радужной перспективы.
– Фиктивный брак?
– Фиктивный, наверное, не получится, ему жить негде, он из провинции, папа покупает нам квартиру. Родители в нем вообще души не чаят – говорят: такой воспитанный, обходительный, покладистый, он теперь с ними в основном и общается. А я начинаю учить испанский. Лучше б во Францию, конечно, и учить ничего не пришлось бы, но это детали, главное – пересечь границу.
Лето у меня прошло в разъездах, мыслях о разводе и поисках работы. Осенью я позвонила Тане. Удивительное это было время, когда телефон трезвонил беспрерывно, по нему говорили часами, в доме было броуновское движение гостей, при этом еще успевали что-то делать, не меньше, чем потом, когда жизнь претерпела евроремонт. У Тани был совершенно убитый голос. И она стала рассказывать:
– Я бью его головой о батарею. Ничего не могу с собой сделать. Не выношу, всякое терпение кончилось. В Испанию он, видишь ли, уже не едет, только через три года, а пока привез из своего Мухосранска мамочку, и мы живем втроем в однокомнатной квартире. Вот так.
Я никогда не слышала, чтоб кто-то – не потерявший человеческий облик алкаш, не уголовник какой, а из знакомых – бил человека головой о батарею. Тем более тихая, скромная Таня. Это был шок.
– Так выгони их обоих, иди жить к родителям – это ж не жизнь!
– Не могу. Я беременна. – Таня сообщила это как печальное известие. Почему же, думала я, не дается то, чего больше всего хочешь? Ну почему Тане не подвернулся Иностранец, почему ее жертва этому идолу – брак по расчету – убила и сам расчет? Расчет – это же надежда, а у нее и надежду отняли. Я отмечала это уже не раз: как вопрос жизни и смерти, так непременно ничего не получается.
– Тань, давай по порядку. Ты хотела выйти замуж за иностранца ради чего – ради свободы. В результате: ради свободы ты в неволе.
– Ага, в тюрьме. Лучше было оказаться в тюрьме у Софьи Власьевны, чтоб Софья Васильна защищала. – Она усмехнулась: – Юмор висельника.
– Может, сделать аборт?
– Поздно. Я слишком поздно узнала.
– Давай увидимся, что ли. Я вот развожусь…
– Везет тебе! (А это у меня в очередной раз загорелась табличка «…если осталось бы жить один день» – вот и решила не откладывать.)
Мы не увиделись. Таня чувствовала себя заключенной, и папа-защитник защитить не мог. Он сам толкал ее к «перспективному» браку. Сошли на нет и наши телефонные разговоры, но года через три Таня объявилась. За это время у меня уже пронеслась целая жизнь, а Таня продолжила будто с того же места: «Лист уже там, мне осталась только свекровь, но недолго ей из меня кровь пить. Звоню попрощаться, уезжаю навсегда, с дочкой», – говорила она о сбывшейся мечте все тем же траурным тоном, который взяла себе с момента замужества – будто надела паранджу, и та приросла.
– Не слышу радости в голосе, – и я почувствовала, что говорю это почти что чужому уже человеку.
– Откуда ж быть радости, если из огня да в полымя? Не хочу его видеть, вот и тяну с отъездом, но срок вышел. Дипслужба, свои правила.
Встречаться Таня по-прежнему не хотела. Она ничем, кроме дома, не занималась, а у нас это считалось стыдным. Равно для женщин и для мужчин – без всякого феминизма так вышло. И как раз девушки, предназначавшие себя на экспорт, мечтали чаще всего о свободе ничего-не-деланья. Быть женой, не зарабатывать, не искать места в социуме, растить детей или не растить – как скажет господин, который по определению богат и непьющ. Даже не так: здесь надо было занять «экологическую нишу» муравья в муравейнике, а там – стать белым человеком. Ничего расистского в виду не имелось, но выражение было ходовым.
Танин отъезд неумолимо приближался. Наконец дата была назначена, билет и диппаспорт выданы. Таня паковала чемоданы, напоследок решила пройтись по Москве. Попрощаться с родным городом. Дошла до гостиницы «Националь» и зашла в тамошнее кафе. Это раньше ей туда было нельзя – она ж не валютная проститутка, – но жену советского дипломата наверняка не выгонят. Заказала кофе и берлинское печенье – это было единственное место в Москве, где изредка, прямо у входа в кафе, на улице, продавали белые картонные коробки с этим неслыханным деликатесом. За соседним столом сидела компания французов, понадобилось что-то перевести, она подала реплику с места. «Вы говорите по-французски? Какая удача! Идите к нам за столик!» Это были какие-то бизнесмены-инженеры и их адвокат. Родная речь. Носители языка. До сих пор она видела только одного, нашего, на дипломном курсе, избегавшего ненужных контактов. В адвокате она узнала именно того Иностранца, которого так долго искала. Они гуляли по летней ночной Москве, советской Москве, в которой ночи были черны как космос, и только рубиновые звезды светились над Кремлем. Невидимая эта Москва все равно казалась прекрасной. Они гуляли и завтра, и послезавтра, свекровь таращила глаза на внезапно изменившуюся невестку, а та с блаженной улыбкой отвечала: «Я так счастлива, что скоро улечу!» Через несколько дней он позвал ее уехать с ним в Париж. И улетел. Пора было лететь и ей. Тут-то Москва снова стала обшарпанным, затерянным на краю земли островом невезения.
Будущее в нас спит, Танина idée fixe – что́ как не предчувствие падения железного занавеса, доносящийся запах другой жизни? Мы – чужие, мы были чужими дряхлеющему Совку, нуворишскому капитализму, и на Западе, куда устремилась очередная волна эмиграции, мы тоже чужие. На каждую адаптацию или на противление ей уходили годы, силы, и единственно чем мы могли жить – это чувством, поскольку ценности – все на свете ценности – были не нашими, а кем-то назначавшимися таковыми и отменявшимися. Как те старинные монеты – у них не было абсолютной цены, все зависело от того, хлам история в данный момент или фетиш.
Танин путь к возлюбленному был так долог и многотруден, что когда наконец, получив французскую визу (все-таки Лист был добрым человеком), она рухнула вместе с дочерью к его ногам, ей требовалась длительная передышка. Реми жил в самом дорогом районе Парижа, на острове Сен-Луи. Он был потомственным адвокатом, и семья владела целым домом. На первом этаже жили родители, на втором – сестра Реми, на третьем – его бывшая жена с тремя детьми, а на четвертом, в мансарде, – он сам. Он был рад ей, но весьма смущен внезапным десантом: чемоданы, ребенок – все они собиралась поселиться у него. А у него, честно говоря, от своих-то трех детей раскалывалась голова, и жена хоть и была бывшей, вернее – полубывшей, предполагалось, что он кукует один на своей мансарде, ну приходят-уходят там всякие (за то и выгнала), но не то чтоб он мог взять и объявить на весь дом: «Внимание, у меня тут семья № 2». Нет, этого не поняли бы ни родители, ни сестра, ни ее муж, ни их сын, ни жена, ни трое его собственных малолетних отпрысков. Он не был разведен – всего лишь séparé – отделен, это, конечно, тоже статус, но не окончательный. А если учесть, что вся семья – потомственные юристы и католики, посещающие мессы на латыни и голосующие, как все такие прихожане, за ультраправых, за Ле Пена, включая отделенную жену-немку, исповедующую религию трех К – Kirche, Kuche, Kinder, – то Тане там было делать абсолютно нечего. Но Реми любил иностранок! Эта весьма распространившаяся болезнь французских мужчин – не любить француженок (алчных, претенциозных, требовательных) – заразила и Реми, с кем он только не гулял! Неизменно отдавая дань народам восточнее Франции – русский народ в его представлении был самым патриархальным. А тут на́ тебе: сбежала от мужа, с ребенком, есть ли, вообще говоря, разрешение от отца на вывоз дочери? Поначалу он решил прощупать почву: какие у Тани планы – надолго ль она в Париж, предполагает пожить пока в гостинице или он может помочь ей снять квартиру в Париже? Знает ли она, что аренда квартиры не может превышать 25 % ее ежемесячного дохода? Он готов выступить поручителем и все такое. А она почему-то заплакала. И ребенок следом. И очень нежелательно, чтоб сейчас прибежали его дети и застали эту сцену. Он сгреб Таню и девочку в охапку и быстро-быстро стал проталкивать их по лестнице вниз – лифта в этом старинном доме не было. Вести их в ближние кафе не стоило – все ж в округе друг друга знают в лицо.
Дело было между обедом и ужином, как раз для того, чтоб prendre un pot (чего-нибудь выпить) и заодно успокоить нервы. Но, завидев кафе с нарисованными на нем шариками и рожками, девочка стала вопить: «Хочу мороженое!», а это было фирменное кафе Glaces Bertillon – мороженое, которое французы считают лучшим в мире, и производилось оно как раз на острове Сен-Луи. Вот уж остров везения, так это он. Вопли на русском языке были еще непривычны жителям острова – это теперь русская речь слышится всюду, а уж в дорогих местах с ней и вовсе конкурирует только арабская, – и прохожие начали оборачиваться, по-французски деликатно, вполоборота, не пялясь, а переводя взгляд исподлобья с девочки на Реми, и кивали, улыбались, от чего девочка пришла в отличное расположение духа, впрыгнула в кафе «Бертийон», и Реми ничего не оставалось делать, как последовать за ней, кивая и улыбаясь знакомым и незнакомым соседям. Всем троим принесли меню, и Таня, взяв себя в руки, всматривалась в слова, по отдельности знакомые, но не сраставшиеся в целое. Она поискала «Марс», «Солнышко», «Космос» – ничего подобного там не было, хотя жизнь снова, вернее все еще, была впереди, как в «Космосе» на Тверской.
– Ты не говорила, что у тебя есть ребенок, – осторожно начал Реми.
– Я просто не успела, – прервала его Таня. – А чтоб оказаться здесь, мне нужно было пройти через такое… Ты не любишь детей?
«Видишь ли, Юра», – отвечали в таких случаях советские люди, знавшие свои книги и фильмы наизусть, а Реми, сконцентрировавшись на вопросе, ответил: «Ты очень красивая!» И сжал ее руку. «Жаль, малышка не понимает по-французски, мы б поговорили, да?» – И потрепал девочку за ухо. В процессе разговора Таня задала сакраментальный вопрос: «Кого ты защищаешь?», который его удивил, он не совсем понял, что она имеет в виду, ответил: «Гражданские дела. Разводы, наследство, споры хозяйствующих субъектов – всякая дребедень».
Реми был ужасно обаятельный. Я с ним дружила десятилетием позже. Но он был абсолютный распиздяй, и только тени предков-адвокатов поддерживали его на плаву. Черноглазенький такой, статный, бонвиван, романтичный похуист. И жена его немка – вылитая Мерлин Монро – относилась к нему снисходительно, но соблюдая приличия: он не отказывал ей ни в каких прихотях, а прихотями ее были бесконечные покупки, дорогие бренды, за что француженки удостаиваются эпитетов «алчная и корыстная», но она же не француженка! У меня сложилось впечатление, что ее привязанность к нему этим и ограничивалась, а он – он ее обожал.
Реми не сразу понял, что у Тани нет денег (валюты, как она выражалась), счета в банке, финансово отрегулированного супружеского статуса – потому что в СССР ничего этого не существует; что Таня также не может продать свою московскую квартиру и купить жилье в Париже… «Это какой-то рабовладельческий строй! – воскликнул Реми. – И полный бардак. Как это ты не вернешься к мужу?» Таня уже поняла, что Реми на ней не женится. Он и не обещал, но ей казалось… «Во Франции ты не можешь жить в situation irreguliere, – продолжил Реми. – У тебя есть план действий?» – спросил он Таню и не понял ответа: «Как кривая вывезет». Во французском такого выражения нет, une courbe, «кривая линия» – синусоида? парабола? Он был не силен в математике, но не стал переспрашивать, поскольку внезапно нашел решение. Как благородный человек, он не мог бросить Таню на улице, но не знал, куда ее деть. На яхту! Реми повернулся на сто восемьдесят градусов: «Возвращаемся!» – «Что случилось?» – Таня испугалась. Они мирно гуляли по бульвару Сен-Жермен, она смотрела вокруг, понимая, что добровольно отсюда не уедет ни за что, с завистью смотрела на сидевших на летних кофейных террасах – они здесь родились и не замечают, что живут в раю… Быстрым шагом добрались до острова, Реми посадил их в свою машину, тронулся, вспомнил про чемоданы, посмотрел на часы – до ужина оставалось не так много времени, поэтому не стал ничего говорить, поднялся на четвертый этаж, схватил чемоданы, засунул в багажник, и они помчались к реке Марне.