355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Сухотина-Толстая » Воспоминания » Текст книги (страница 7)
Воспоминания
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:40

Текст книги "Воспоминания"


Автор книги: Татьяна Сухотина-Толстая



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 31 страниц)

Глава I

В 1873 году нас было шестеро детей. Сереже, старшему, было десять лет, мне шел девятый год; а Пете, последнему, летом должен был минуть год.

Вот как папа описывает нас, шестерых, своей родственнице графине Александре Андреевне Толстой:

"Старший белокурый, – не дурен. Есть что-то слабое и терпеливое в выражении и очень кроткое. Когда он смеется, он не заражает, но когда он плачет, я с трудом удерживаюсь, чтобы не плакать. Все говорят, что он похож на моего старшего брата1.

Я боюсь верить. Это слишком бы было хорошо. Главная черта брата была – не эгоизм и не самоотвержение, а строгая середина. Он не жертвовал собой никому, но никогда никому не только не повредил, но не помешал. Он и радовался и страдал в себе одном. Сережа умен – математический ум и чуток к искусству, учится прекрасно, ловко прыгать, гимнастика; но gauche {неловок (фр.).} и рассеян. …Илья, 3-й. Никогда не был болен. Ширококост, бел, румян, сияющ. Учится дурно.

Всегда думает о том, о чем ему не велят думать. Игры выдумывает сам… Горяч и violent {вспыльчив (фр.).}, сейчас драться; но и нежен и чувствителен очень.

Чувствен – любит поесть и полежать спокойно…Самобытен во всем. И когда плачет, то вместе злится и неприятен, а когда смеется, то и все смеются. …Летом мы ездили купаться; Сережа верхом, а Илью я сажал себе на седло.

Выхожу утром – оба ждут. Илья в шляпе, с простыней, аккуратно сияет. Сережа откуда-то прибежал, запыхавшись, без шляпы. "Найди шляпу, а то я не возьму".

Сережа бежит туда, сюда. Нет шляпы. "Нечего делать,– без шляпы я не возьму тебя.

Тебе урок, у тебя всегда все потеряно". Он готов плакать. Я уезжаю с Ильей и жду, будет ли от него выражено сожаление. Никакого. Он сияет и рассуждает об лошади.

Жена застает Сережу в слезах. Ищет шляпу – нет. Она догадывается, что ее брат2, который пошел рано утром ловить рыбу, надел Сережину шляпу. Она пишет мне записку, что Сережа, вероятно, не виноват в пропаже шляпы, и присылает его ко мне в картузе. (Она угадала.) Слышу по мосту купальни стремительные шаги, Сережа вбегает. (Дорогой он потерял записку.) И начинает рыдать. Тут и Илья тоже, и я немножко.

Таня – 8 лет. Все говорят, что она похожа на Соню, и я верю этому, хотя это также хорошо, но верю потому, что это очевидно. Если бы она была Адамова старшая дочь и не было бы детей меньше ее, она была бы несчастная девочка. Лучшее удовольствие ее – возиться с маленькими. Очевидно, что она находит физическое наслаждение в том, чтобы держать, трогать маленькое тело. Ее мечта теперь сознательная – иметь детей. На днях мы ездили с ней в Тулу снимать ее портрет.

Она стала просить меня купить Сереже ножик, тому другое, тому третье. И она знает все, что доставит кому наибольшее наслаждение. Ей я ничего не покупал, и она ни на минуту не подумала о себе.

Мы едем домой. "Таня, спишь?" – "Нет". – "О чем ты думаешь?" – "Я думаю, как мы приедем, я спрошу у мама, был ли Леля хорош, и как я ему дам, и тому дам, и как Сережа притворится, что он не рад, а будет очень рад". …4-й Лев. Хорошенький, ловкий, памятливый, грациозный. Всякое платье на нем сидит, как по нем сшито. Всё, что другие делают, то и он, и всё очень ловко и хорошо. …5-я Маша. 2 года…Слабый, болезненный ребенок. Как молоко, белое тело, курчавые белые волосики; большие, странные, голубые глаза; странные по глубокому, серьезному выражению. Очень умна и некрасива. Это будет одна из загадок. Будет страдать, будет искать, ничего не найдет; но будет вечно искать самое недоступное. 6-й Петр-великан. Огромный, прелестный бэби в чепце, вывертывает локти, куда-то стремится…"3.


Глава II

Осенью 1872 года к Сереже и Илье поступил немец-гувернер Федор Федорович Кауфман.

Его нам рекомендовал наш друг А. А. Фет, так как он был воспитателем его племянника, и им были довольны родители мальчика.

Сначала Кауфман приехал только для того, чтобы себя показать и на нас посмотреть.

Мы друг другу понравились, и в середине октября Федор Федорович обещал совсем приехать в Ясную Поляну.

Папа пишет Фету: "Очень благодарен Вам за Федор Федорыча. Он был у меня и обещал приехать совсем 16-го. Он мне очень нравится"4.

Мы, дети, с большим волнением ждали нашего нового воспитателя. Я должна была учиться с ним по-немецки, и все три мальчика должны были жить с ним в нашей милой бывшей детской со сводами.

Маленького Леву, которому не было еще четырех лет, перевели вниз, к Федору Федоровичу, из детской, где он жил с Машей.

Как сейчас, вижу его маленькую хорошенькую фигурку с золотистыми кудрявыми волосами, стоящую на верху лестницы и упирающуюся, чтобы не сойти вниз. Федор Федорович сошел уже несколько ступенек, обернулся к Леве и с улыбкой зовет его с собой. А мальчик стоит и колеблется.

Потом он поворачивает голову к мама и говорит:

– Я лучше не пойду туда… Я там испорчусь…

Я вижу, что мама жалко его принуждать. Но делать нечего. Все предполагаемые перемещения спутаются, если он не поместится с мальчиками внизу. Мне тоже его жалко. Я смутно понимаю, что ему хочется подольше сберечь свою душу чистой и нежной и не покидать еще детской, где все дышит лаской, теплотой и невинностью.

Но для него колесо жизни не остановилось и не пощадило его детской души. И его заставляют переселиться к большим мальчикам, где он боится "испортиться".

А мне пришлось покинуть ту комнату, в которой я прожила все свое детство с Сережей, Ильей и с милой моей воспитательницей Ханной.

Временно я осталась без товарищей и спала наверху с горничной Дуняшей. Она вставала гораздо раньше меня и уходила убирать комнаты. А я вставала и одевалась одна. После веселых утр с братьями и Ханной я была обречена на полное одиночество.

Я чувствовала себя в это время одинокой и несчастной. Мальчики от меня отошли. Я с ними видалась редко. Они жили внизу с Федором Федоровичем. Скоро они начали сокращенно звать его Фо-Фо и вели с ним разговоры об охоте, ружьях, собаках и лошадях. Меня они в эти разговоры не посвящали, и я не принимала в них участия.

Мама я тоже вижу мало: она всегда или за работой, или кормит одного из своих многочисленных детей, или с быстротой молнии строчит что-нибудь на своей ножной швейной машине, или же переписывает какую-нибудь рукопись для папа. О папа и говорить нечего. Он "занимается" по целым дням. А когда он не "занимается", то он усталый и какой-то отсутствующий и нас, детей, мало замечает. Мы, дети, сознавали, что его "занятие" очень важно и значительно, и я понимала, что все мои переживания перед его работой – ничто. Поэтому я никогда не решилась говорить с ним о них. Может быть, если бы я на это решилась и сумела бы рассказать ему про свое душевное состояние, он нашел бы слова, которые успокоили бы и утешили меня. Но я ревниво замкнулась сама в себе и никому не рассказывала о тяжелых переживаниях, которыми полны были года моего отрочества.

Я настолько привыкла скрывать то, что я чувствовала и думала, что это доходило до нелепости. Когда меня о чем-нибудь спрашивали, первым моим движением было – сказать не то, что было на самом деле, а выдумать что-нибудь другое, только бы не дать заглянуть в мою внутреннюю жизнь. Это вошло в привычку.

Вот пример. Раз мама диктовала моим двум братьям и мне по-французски. Илья писал медленно. Мне оставалось много свободного времени, и я занялась тем, что после каждой продиктованной фразы я закрывала чернильницу, чтобы таким образом испытать, сколько строк можно написать после каждого обмакивания пера. (Стило тогда не существовали.) Пока мы писали, вошел папа. Он наклонился над моей диктовкой и следил за тем, как я пишу. Заметивши, что я закрываю чернильницу всякий раз, как я в нее обмакиваю перо, он спросил меня, – зачем я это делаю.

– Чернила испаряются, – ответила я.

– Испаряются? – спросил папа удивленно.

– Да, – продолжала я свою глупую выдумку, – я закрываю чернильницу, чтобы чернила не испарялись и чтобы их меньше выходило.

Папа ничего не сказал. Но в следующий раз, как я привела такое же нелепое и неправдивое объяснение своему поведению, он тихо проговорил:

– Да, чернила испаряются…

Почему я не сказала настоящей правды и не объяснила папа, что я делаю совершенно невинный опыт? Думаю, что это было оттого, что мне не хотелось никого, даже самого любимого и близкого человека, впускать в мой внутренний мир. Я замкнулась в своем одиночестве и не хотела ни с кем делиться даже теми мелочными и ничтожными мыслями и чувствами, которые я переживала…


Глава III

Как-то осенью я вдруг вообразила себе, что я сумасшедшая. Я делала большие усилия, чтобы управлять ходом своих мыслей, и старалась, думая об одном предмете, не позволять мысли ускользать и заменяться другой… Но как я ни старалась, незаметно забывалось то, о чем я думала, и заменялось мыслью о чем-нибудь другом…

Особенно вечером, в постели, перед сном, я вдруг ловила себя на том, что я мысленно произношу совершенно бессмысленные фразы. Я в испуге вскакиваю, вся дрожащая и обливаясь потом от ужаса.

"Неужели у всех в головах такая же путаница, как у меня? Или это признак моего сумасшествия?" – думала я.

Мне было страшно спросить об этом у кого-нибудь, чтобы не убедиться в том, что это делается только со мной.

"Как странно, что никак, никакими усилиями, – думала я, – я не могу узнать того, что делается в головах других людей, не могу поймать чужой мысли…" Я сделалась мрачна, раздражительна и необщительна. Вероятно, мои родители понимали, что я переживаю что-нибудь тяжелое, так как я стала замечать с их стороны бережное и мягкое отношение ко мне.

Это усилило мое убеждение в том, что я сумасшедшая.

"Они жалеют меня, – думала я. – Они говорят со мной, как с больной… Они, конечно, видят, что я говорю безумные вещи, и хотят, чтобы я сама этого не замечала…" И я стала строго следить за тем, что я говорила, и говорила как можно меньше.

Часто я сравнивала свои слова и поступки со словами и поступками своих братьев, боясь слишком резко от них отличаться.

Я становилась все более и более угрюмой и замкнутой. Чтобы облегчить свое одиночество, я придумала себе воображаемого "друга". "Друг" этот жил только в моем воображении. Он был невидим и жил в старом сиреневом кусту против дома. Я влезала на куст, садилась на одну из его ветвей и шептала своему "другу" все свои секреты, поверяла ему свои мечты, свои страдания…

Мне становилось после этого легче.

Со временем я так привыкла к этому "другу" и так полюбила его, что начала писать повесть, в которой описывала этого воображаемого "друга".

Но вдруг я испугалась.

"А не признак ли это сумасшествия? – думала я.– Разве, кроме меня, кто-нибудь поймет, что пустое место на сиреневом кусте может быть "другом"?

Я изорвала свою рукопись и перестала лазить на ветки сиреневого куста к своему "другу".


Глава IV

Ах, если бы только можно было хоть на часок увидать мою милую Ханну! Несмотря на свои десять лет, я влезла бы к ней на колени, прижалась бы головой к ее упругой груди и облегчила бы свою мятущуюся душу горячими слезами. Она поняла бы меня без слов. Я так и слышу ее голос: «Don't grieve, child. Things are not so black as they seem to you» {Не печалься, дитя, все еще не так плохо, как тебе кажется (англ.).}. И я поверила бы в то, что things are not so black. Но ее нет. Она далеко, на Кавказе.

И я мысленно переношусь на Кавказ, в Кутаис. Туда на зиму уехала семья моей тети Кузминской. С ними уехала и Ханна. Я часто завидую своим двоюродным сестрам Даше и Маше. "Как им, наверное, хорошо с ней. Она так умеет устроить уютную, полную содержания, жизнь…" Между Ясной Поляной и Кутаисом установилась деятельная переписка. Мама пишет тете Тане Кузминской:

"Получила я сегодня твое и Ханнино письмо и рада была очень, что… с Ханной тебе хорошо. Я и уверена была, что тебе будет хорошо с ней. А я, получивши ваши письма, вдруг почувствовала себя такой одинокой и горькой, что плакать захотелось… Прочти ей мое письмо, все равно, от нее секретов нет. Я ей, бывало, и радость и горе – все поверяла…"5.

В следующем письме мама пишет:

"Радуюсь, что здоровье Ханны лучше. Попроси ее всегда и побольше писать о ее здоровье. Мы все о ней часто говорим и всегда думаем, особенно я с Таней. Мы сделали Танину фотографию для Даши и Ханны… Мальчики, особенно Сережа, очень полюбили Федора Федоровича. Он очень с ними хорош: клеит коробочки, убирает аккуратно их белье и вещи, и заботится, чтобы пуговицы были пришиты, и очень их скоро подвинул в немецком. А Лёлю он так любит и балует, что тот все к нему вниз бегает…"6 "Таня очень желает ехать в Кутаис, – пишет мама в одном из своих писем к тете Тане. – Говорит: все мое счастье там – и Ханна и Даша…"7 Но вот и радость в моем одиночестве: пришла с Кавказа посылка на мое имя. С Кавказа! С трясущимися от волнения руками я разрезала связывающую ее веревку, распорола парусину и вынула чудесный белый кашемировый капор, совсем такой, какой был у Даши, кавказские красные коты и письмо! Прежде чем примерить свои обновки, я бросилась читать письмо… Ханна описывала свою жизнь на Кавказе с моими двоюродными сестрами. Она с большой любовью описывала семилетнюю Дашу, и также маленькую Машу. Немножко завидно… Но и мне она пишет такие нежные слова, что моя ревность успокаивается.

Я была в восторге и от письма и от подарков.

"Таня нынче, – пишет мама тете Тане, – от радости, что получила письмо от Ханны, и капор от Даши, и коты от тебя, час целый прыгала и визжала и всем глядела в глаза – радуются ли все ее радости… О Ханне милой всякий день вспоминаем, и письма ее для меня всегда большая радость…"8.


Глава V

Вероятно, мои родители поняли, как мне было одиноко, и решили взять мне гувернантку. Папа съездил в Москву и привез фотографию моей будущей воспитательницы, которая должна была вскоре приехать в Ясную. Мне она понравилась, и я с нетерпением ждала ее приезда.

– Одна беда, – сказал папа. – Ее зовут Дорой.

У папа в это время была комнатная легавая собака по имени Дора, и он боялся, как бы новая гувернантка не обиделась тому, что у нее в нашем доме окажется такая тезка. Он написал ей об этом9 еще до ее приезда в Ясную и получил от нее очень милый ответ. Она писала, что любит животных, особенно собак, и очень рада иметь такую милую тезку.

Это письмо расположило меня к ней, и я встретила ее дружелюбно. Мисс Дора была маленькая, молоденькая и хорошенькая блондинка с длинными белокурыми локонами. Я решила, что она будет мне подругой более, чем гувернанткой.

Мама пишет тете Тане 14 ноября: "Таня очень рада приезду Доры. Ей было последнее время очень грустно одной, и она часто по вечерам плакала по Ханне"10. В другом письме она пишет: "Ханна у них у всех ‹то есть у нас, детей› до сих пор считается первым человеком в мире, и, я уверена, никого они так уже любить не будут"11.

Мама своим материнским сердцем верно поняла наше чувство.

Дора спала в одной комнате со мной, и пока она не предъявляла ко мне никаких требований, отношения между нами были хорошие. Она была милая и добрая, но надо мной она не имела никакого авторитета, и я чувствовала, что гораздо скорее могу заставить ее сделать то, что я хочу, чем она заставить меня послушаться ее. Если Дора что-либо мне приказывала, я или передразнивала ее, или отвечала грубостью.

Все, что делалось не так, как при Ханне, мне казалось неправильным, и я вступала с Дорой в длинные пререкания.

Чем дальше, тем больше наши отношения с мисс Дорой портились. Наконец мама решила с ней расстаться и попробовать взять другую, более серьезную воспитательницу.

"У нас все еще Дора, – пишет мама своей сестре.– Таня испортилась ужасно – груба, манеры дурные… Дору все дети бранят, смеются над ней"12.

Мне теперь стыдно и странно вспоминать это время и мое отношение к милой, доброй, безобидной Доре. Как могла я не понять, что не из любви ко мне приехала она жить в чужой ей Ясной Поляне, а из-за нужды? И, может быть, отказ от нашего места был для нее тяжелым ударом.

Но в этот период моей жизни я была невменяема и, казалось, все дурные инстинкты владели мною. Был ли кто или было ли что причиной и виной этого настроения – не знаю. Знаю только, что это было одно из самых мрачных времен моей жизни.

За все мое детство, за все время нашей жизни с Ханной в детской под сводами, я не помню ни одного каприза, ни одного крупного непослушания, ни одной так называемой "истории". Ханна никогда не возвышала голоса, говоря с нами. Ей достаточно было выразить свое желание, чтобы мы тотчас же исполнили его. И, что мы особенно ценили, Ханна никогда не "жаловалась" на нас нашим родителям. А бедной Доре ничего другого не оставалось делать, как искать помощи и защиты у мама.


Глава VI

Итак, бедная Дора от нас уехала. Мама написала в Англию пастору, который прислал нам Ханну, прося его найти для нас воспитательницу, и он ответил ей, что может предложить нам очень милую девушку, по имени Эмили Тэбор. Он писал, что она в дальнем родстве с Ханной.

"Я, наверное, буду любить ее, – думала я. – Хотя она только племянница жены брата Ханны, все же она из той же семьи…" Я ждала ее с нетерпением. Первое впечатление было не в ее пользу. Эмили была некрасива, молчалива, немного согнута, ходила медленно и редко улыбалась.

После первых мирных недель с ней начались бури. Никак я не могла примириться с тем, чтобы подчиниться кому-либо помимо моих родителей и Ханны. Ханне я подчинялась добровольно, в силу моей большой любви к ней. А "слушаться" этой чужой девушки только потому, что ей дана власть мне "приказывать", – я не могла.

Происходили неприятности, ссоры, слезы, от которых обе мы страдали…

Мама пишет своей сестре: "Англичанка наша довольно хороша… только с Таней они не ладят. Таня ее не боится и не привязывается к ней, делает ей все назло, и та все плачет"13.

Когда Эмили увидела, что ей не привязать меня к себе, она всецело отдалась маленькой слабенькой Маше. И Маша настолько ее полюбила, что проводила с ней все свое время и так хорошо выучилась говорить по-английски, что забыла русскую речь.

Когда Маша забывала какое-нибудь русское слово, то она обращалась к Эмили за помощью.

Помню, как раз, за обедом, она нас насмешила. Она хотела попросить яблоко и, как всегда, по привычке, прежде обратилась к Эмили: "Emily, how is яблоко in Russian?" ("Эмили, как яблоко по-русски?") И только по взрыву хохота Маша поняла, что она сама по-русски сказала то слово, которое она спрашивала у Эмили.


Глава VII

В то время весь день у нас бывал заполнен уроками. Мы вставали в восемь часов и после утреннего чая садились за уроки. От девяти до двенадцати с перерывом в четверть часа между каждым часом мы занимались с Федором Федоровичем, с англичанкой и играли на фортепиано. В двенадцать мы завтракали и были свободны до двух часов дня. После этого от двух до пяти опять были уроки с мама по-французски, по-русски, истории и географии и с папа – по арифметике. В пять часов мы обедали и вечером, от семи до девяти, готовили уроки. Два раза в неделю приезжал местный священник учить нас катехизису и священной истории, и два раза в неделю приезжал специально для меня учитель рисования по фамилии Симоненко.

Самый страшный урок был урок арифметики с папа. В ежедневной жизни я мало боялась папа. Я позволяла себе с ним такие шутки, какие мои братья никогда не посмели бы себе позволить. Например, я любила щекотать его под мышками и любила видеть, как он неудержимо хохотал, открывая свой большой беззубый рот.

Но за уроком арифметики он был строгим, нетерпеливым учителем. Я знала, что при первой запинке с моей стороны он рассердится, возвысит голос и приведет меня в состояние полного кретинизма. В начале урока папа бывал весел и все шло хорошо.

С свежей головой я хорошо соображала и правильно решала задачи. Но я быстро утомлялась, и, какие бы я ни делала усилия, через некоторое время мозг отказывался соображать.

Помню, как трудно мне было понять дроби. Нетерпеливый голос папа только ухудшал дело.

– Две пятых и три пятых – сколько будет?

Я молчу.

Папа возвышает голос:

– Две булки и три булки – сколько будет?

– Пять булок, – едва слышным голосом говорю я.

– Прекрасно. Ну, а две пятых и три пятых – сколько будет?

Но все напрасно. Я опять молчу. Слезы навертываются на глаза, и я готова разреветься. Я боюсь ответить, что две и три пятых будет пять пятых и что это равно единице. Мне это кажется слишком простым.

Папа замечает мое состояние и смягчается.

– Ну, попрыгай!

Я давно знаю эту его систему и потому, ничего не расспрашивая, встаю со стула и, с не высохшими еще слезами на глазах, мрачно прыгаю на одном месте. И правда, мысли мои проясняются, и когда я опять сажусь за занятие, я знаю несомненно, что две пятых и три пятых составляют пять пятых, что равняется одной единице. Но зачем папа задает мне такие странные задачи?

По-немецки нас учил Фо-Фо. На замечательно красиво разлинованных тетрадях он учил нас выводить сложные готические буквы.

С мама уроки были не сложны: она диктовала нам какой-нибудь отрывок, потом поправляла ошибки, которые мы должны были переписать. Уроки истории бывали еще проще. Мама открывала историю Иловайского и задавала нам выучить от такой-то до такой-то страницы.

Эмили учила нас по-английски.

С священником уроки бывали самые легкие. Он прочитывал нам несколько стихов из катехизиса и потом говорил: "Это надо усвоить-с". Так же поступал он и с историей богослужения, описанием церковной утвари и т. д.

– Не двукирием ли называется тот подсвечник, который диакон выносит во время богослужения? – спрашивал он нас.

– Да, да, батюшка, двукирием, – кричали мы трое хором.

– А не трикирием ли называется другой подсвечник с тремя свечами?

– Да, да, батюшка, трикирием,– кричали три голоса.

– Очень хорошо-с. Это надо усвоить-с.

Получивши свой гонорар, батюшка уезжал до следующего урока.

Первые уроки музыки были нам даны нашей матерью.

Но скоро она почувствовала себя недостаточно опытной преподавательницей в этом искусстве, и был приглашен специалист, за которым два раза в неделю посылали лошадь в его имение под Тулой.

Из нас, троих старших детей, только Сережа был способен к музыке. Илья играл так, что, по словам его французского гувернера, который заменил Фо-Фо, "quand Elie mettait a jouer, tous les chiens se sauvaient en hurlant" {когда Илья начинал играть, все собаки с воем убегали (фр.).}. Я же так уставала от многочисленных уроков, что не могла серьезно и энергично заняться еще и этим искусством.

– Что вы мутными глазами тускло бродите по нотам,– говорил наш преподаватель, теряя всякую надежду приохотить меня к игре на фортепиано.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю